ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./Н. Глиноецкий. «Поездка в Дагестан».

Военный сборник № 1, 1862)

Н. Глиноецкий

Поездка в Дагестан

Оглавление

Глава 1-я. От Тифлиса до Ириба.

Глава 2-я. От Ириба до Гуниба.

Глава 3-я. От Гуниба через Хунзах до Темир-Хан-Шуры.

(Из путевых заметок, веденных на Кавказе в 1860 году.)

I.

От Тифлиса до Ириба.

17 июля я оставил Тифлис и выехал на почтовых на Царские Колодцы и Закаталы, с тем, чтобы оттуда пробраться во внутренний Дагестан, взглянуть на эту в высшей степени оригинально-дикую страну, еще так недавно бывшую театром упорной, фанатической борьбы. Весьма естественно, что, выезжая из Тифлиса, я не мог освободиться от некоторого вполне понятного беспокойства: я отправлялся в страну еще очень мало известную, в которой должен был встретить много затруднений. Главнейшие из них заключались в том, что я вовсе не знал языка страны и не имел своих лошадей, а должен был ими пользоваться от жителей. Правда, что в некоторой степени эти затруднения были мне облегчены обязательностью высшего начальства кавказской армии, которое снабдило меня открытыми листами и предписаниями на имя местных начальств Дагестана, чтобы мне было оказываемо всякого рода содействие. Это, конечно, значительно должно было облегчить, и действительно облегчило, мою поездку.

Вообще, справедливость требует сказать, что, во все время моего трехмесячного пребывания на Кавказе, при всех моих поездках по краю, я везде встречал в местных властях самое ревностное желание во всем сколь возможно более [120] облегчить мою поездку и доставить мне всевозможные удобства. Гостеприимство было самое радушное, так что, благодаря ему, я не встретил и половины тех лишений, какие надеялся встретить, выезжая из Тифлиса. Впрочем, в моем рассказе, мне неоднократно придется еще упоминать о радушии и гостеприимстве Кавказцев, а потому, не распространяясь здесь об этом предмете, перейду прямо к описанию моей поездки.

О переезде моем от Тифлиса до Новых Закатал не стоило бы много говорить: всякий, кому случалось ездить на почтовых по нашей громадной России, может себе легко составить понятие о том, каков был для меня этот переезд. Более, чем где либо в закавказском крае, переезд этот вполне напомнил мне Россию. Совершенно такие же станции, как и на обыкновенных наших трактах, такие же телеги, даже и ямщики не из местных жителей, а чисто русские, в поярковых шляпах и с всегдашней, докучливой для проезжающего просьбой — «на чаек». Одно разве что отличало этот путь от многих, хотя и не от всех пролегающих по России: это неисправность на нем почтовой части. Лучшим доказательством тому может служить то, что переезд от Тифлиса до Новых Закатал, всего в 180 верст, по казенной подорожной и при самом ревностном моем желании ехать сколь возможно быстрее, сделан был мною более чем в полуторы суток, при чем на некоторых станциях приходилось, волей-неволей, просиживать по четыре и даже по пяти часов. Правда и то, что, в то же время, на этом тракте происходило передвижение штаба кавказской гренадерской дивизии из Царских Колодцев в Тифлис, вследствие чего очень много почтовых лошадей было взято под переезд чинов этого штаба.

Но вот наконец, часу в третьем ночи, я добрался до Новых Закатал. Въехавши на форштат, окруженный, как и крепость, стеною, ямщик озадачил меня весьма естественным вопросом: куда ехать? Надо заметить, что в Закаталах нет никаких гостинниц; есть только какой-то немец, о котором мне говорили еще в Тифлисе и у которого можно иметь довольно сносный приют, а главное — кусок хорошего бифштекса. Но как зовут этого немца и где он живет, этого не могли мне сказать в Тифлисе, а тем более не мог узнать я об этом вслед за приездом своим [121] в Закаталы, так как на улицах, буквально говоря, не было и собаки. Конечно, у меня были бумаги к коменданту и к начальнику Закатальского округа; но я не решался беспокоить этих лиц в такой поздний час ночи, а потому предоставил себя вполне на волю ямщика, чтобы он вез меня куда-нибудь на частную квартиру. И вот началось странствование по форштату: мы подъезжали к нескольким домикам, стучали, вызывали хозяев и спрашивали, нет ли места для ночлега, но везде получали отказ; наконец, после долгих странствований, в одном домике какого-то женатого солдата, нас обрадовали ответом, что есть свободная комнатка, за которую довелось заплатить 75 коп. сер. в сутки. Но торговаться или спорить о дороговизне было не время, и я поспешил занять эту комнатку, а не более как через полчаса после того я уже спал крепким, мертвым сном, не обращая внимания на присутствие в этой же комнате множества всякого рода ползающих и скачущих насекомых, а равно и несмотря на то, что устроенная мною наскоро постель далеко не могла назваться покойною и мягкою.

На другой день первым моим делом было явиться к местным властям и, представив привезенные мною из штаба армии бумаги, объявить им, что я прошу их содействия для доставления мне средств проникнуть в Дагестан через Мухахское ущелье и Диндидах в верховья Самура, а оттуда через Сары-даг и Тлесерух в Гуниб, сделавшийся столь известным сдачею в нем Шамиля. Таков был на первый раз план моего путешествия. Путь этот был избран мною потому, что он давал мне возможность видеть снеговой Кавказский хребет в таком месте, где перевалы через него еще очень мало разработаны, и особенно же потому, что, следуя этим путем, я мог посетить весьма дикие и еще мало известные части внутреннего Дагестана, — части, куда весьма редко проникали даже войска наши.

Против ожидания, просьба моя о доставлении мне трех лошадей — для меня, находившегося при мне деньщика Кузьмы Николаева и под вьюк — а равно и о снабжении меня проводником, который бы знал места и мог служить переводчиком, не встретила ни малейшего затруднения, и все это было готово отправиться со мною в путь менее чем через сутки после моего прибытия в Новые Закаталы. По распоряжению [122] начальника Закатальского округа, ко мне были назначены штаб-ротмистр Ибрагим и двое рядовых из джаро-лезгинской милиции. Конвой этот должен был сопровождать меня до лежащего в верховьях Самура аула Куссур, где находился пост от той же милиции.

Но, в ожидании выезда из Закатал и среди сборов к предстоящей поездке, считаю нелишним сказать несколько слов о самом Закатальском округе.

Округ этот, занимая все пространство по левому берегу Алазани до главного Кавказского хребта, от пределов Телавского до границ Нухинского уезда, подчинен в военном отношении начальнику Верхнего Дагестана, а по внутреннему управлению находится в непосредственном подчинении наместника кавказского. Главное население его состоит из Лезгин, которые издавна уже спустились здесь с гор и заняли весь левый берег Алазани от Лагодех почти до самой Нухи, а также из Ислиноевцев — племени, составившегося из пленных Грузин, отведенных сюда Лезгинами из Грузии и принявших магометанство. Но, сделавшись правоверными лишь по принуждению или же в видах улучшения своей участи, Ислинои до сих пор еще сохранили воспоминание о том, что они некогда принадлежали христианству; многие оставались даже постоянно тайно верными ему и в настоящее время спешат принимать снова крещение. Они не утратили и свой родной язык — говорят все по грузински и никогда не пропускают случая, чтобы не высказать, что они вовсе не Лезгины, а Ислинои.

Благодаря в высшей степени плодородной почве, обилию и богатству растительности, население Закатальского округа живет весьма привольно и зажиточно. Земледелие, впрочем, здесь не в блистательном положении; но зато сильно развиты скотоводство, садоводство и особенно разведение тутовых дерев и шелковичного червя. Шелк составляет для здешних жителей весьма прибыльный предмет производства. Хорошие хозяева добывают его от двух до восьми пудов в год, что, при существующей в Закавказье цене на шелк — от 80 и даже до 120 руб. сер. за пуд — дает им весьма хороший доход; притом же, самая варка и размотка шелку дает прекрасный заработок и бедным жителям: они нанимаются обыкновенно для этой работы у более зажиточных хозяев и за [123] свой труд получают плату натурою, с каждых семи или восьми фунтов размотанного шелку по одному фунту. Несмотря, однако же, на все естественные условия, благоприятствующие в этом крае развитию шелководства, оно делает слабые успехи, и вообще закавказский шелк невысокого достоинства и преимущественно идет на производство разных материй, имеющих сбыт в самом крае. Конечно, развитию благосостояния и вообще промышлености между жителями Закатальского округа много препятствовала и близость его от театра военных действий, а вследствие того и постоянно угрожающая им опасность со стороны гор. Житель Алазанской долины, во время господства Шамиля в горах, должен был находиться постоянно настороже; даже для обработки ближайшего к его дому поля он не смел выходить без оружия. Нет никакого сомнения, что, с успокоением восточного Кавказа, должны увеличиться богатство и промышленость населения Алазанской долины. Даже и в настоящее время уже заметны начала этого благосостояния, особенно у Лезгин, которые постоянно отличаются своим трудолюбием; что же касается до Ислиноевцев, то они, сохранив вполне свой природный характер, остались и здесь столь же беспечными и ленивыми, какими встречаем вообще везде Грузин. Нет ничего удивительного, что эти два племени, несмотря на свое соседство и на постоянные близкие сношения между ними, никак не могут ужиться и сохраняют какую-то врожденную враждебность друг к другу. Лезгин серьезен, положителен, постоянно занят возможно лучшим — конечно, по своему — устройством своего быта; во всех своих делах, Лезгин как будто бы сознает, что он должен трудиться не только для себя, но и для своего потомства. Взгляните на дома Лезгин, на их сады: везде видно, что они заботятся о том, чтобы все это было прочно и долговечно. Эта поразительная черта их характера как-то не ладится с известною их воинственностью и с рассказами о постоянных их набегах на Закавказье. Из всех рассказов обыкновенно выводят то заключение, что Лезгины народ дикий, хищнический, живущий разбоем и грабежом. Но подобный вывод нам кажется несколько преувеличенным. Лезгины воинственны, это правда, что и вполне понятно, вследствие сурового характера природы их родины; но о них нельзя сказать, чтобы они были [124] войнолюбивы, подобно, например, Чеченцам и разным отраслям племени Адыге. Войнолюбивый и хищнический народ не станет так заботиться об устройстве своего благосостояния, как это делает Лезгин. Если же было время, что Лезгины были грозою всех равнин, окружающих их горы, то преимущественно потому, что они действовали или по воле разных ханов, успевавших подчинять себе даже многие вольные общества, или же по внушению религиозного фанатизма, возбуждаемого в них разными честолюбцами. Вообще Лезгины, сколько нам кажется, имеют много сходства с Швейцарцами и Тирольцами средних веков, которые всегда были воинственны, потому что закаливались в борьбе с окружающею их природою, нанимались, подобно Лезгинам, на службу в войсках иностранных держав, потому что находили на родине недостаток в средствах продовольствия, но вовсе не отличались хищничеством и завоевательными стремлениями. Лезгин, как вообще всякий горный житель, более всего привязан к своей родине, почему мы и видим, что хотя Лезгины и очень часто спускались со своих диких и суровых гор для набегов на Грузию, однако же нигде в ней не утвердились. Выселение их в Алазанскую долину можно объяснить тем, что, по всей вероятности, в горах оказался уже слишком большой избыток населения, превзошедший местные средства довольствия. Но и здесь эти переселенцы, известные вообще под названием джарских Лезгин, нисколько не изменили своего характера и образа жизни и сохраняли, несмотря даже на присутствие наших войск на бывшей Лезгинской линии, постоянные сношения со своими соотечественниками, жившими за снеговым хребтом. Этим и объясняется, почему, во время нашей борьбы с Шамилем, партии качохов, или удальцов-разбойников, составлявших исключение из общей массы населения, весьма часто проникали в долину Алазани, грабили и жгли целые деревни и совершенно безнаказанно возвращались обратно за главный хребет. Только уже с 1847 года, когда на Лезгинской линии были образованы партизанские отряды, только тогда нападения качохов стали повторяться реже и сделались менее опасными для жителей долины. О партизанских отрядах мы еще скажем несколько слов, впоследствии, теперь же, в заключении нашей беглой характеристики лезгинского племени, скажем только, что Лезгины далеко не могут [125] назваться хищническим народом и что если временно они делались таким, то единственно вследствие разных внешних побуждений и обстоятельств. Лучшим доказательством тому служит спокойствие, какое водворилось в Дагестане со времени пленения Шамиля: в этом крае, еще столь недавно так сильно взволнованном, почти не слышно ни о каких разбоях; население его вполне предалось мирным занятиям и толпами отправляется на заработки в Закавказье, где вообще Лезгины считаются самыми лучшими, смышлеными и усердными работниками.

Что касается до Грузин вообще, то, по своему характеру, они представляют совершенную противоположность с Лезгинами. Грузин беспечен в высшей степени; для него нет мысли о завтрашнем дне; дайте ему вина, да пусть над его ухом звучит однообразно монотонная зурна, — и он счастлив, забудет все на свете. Эта беспечность Грузин вполне отразилась во всей их жизни. Взгляните на их дома, на их хозяйство: все сделано как-нибудь, на живую нитку, лишь бы только было. В доме Грузина вы не встретите многого, что вполне необходимо в каждом мало-мальски порядочном хозяйстве, но зато почти у каждого, даже самого беднейшего Грузина, найдете щегольской наряд, в котором он красуется в праздничные дни. Вы увидите, что Грузин иногда и будет работать усидчиво, трудиться в поте лица, но для чего это? для того лишь, чтобы заработать что-нибудь и вслед затем спустить заработанные деньги в веселой компании, на пирушке.

Замечательно, что Грузины в своем характере и в своей одежде представляют очень много сходства с Поляками: тот же веселый, разгульный, беспечный характер, та же храбрость и отвага и, наконец, те же откидные рукава, встречаемые как в старинном польском костюме, так и в грузинском. Конечно, из этого отнюдь нельзя выводить ннкаких сближений между двумя нациями, но все-таки, кажется, не безынтересно было бы исследовать, откуда и когда заимствован народный костюм Закавказцев и Поляков и не есть ли самый покрой народного костюма, по крайней мере отчасти, выражение характера народного.

Хотя Закатальский округ давно уже находится в нашем управлении, но нравы его жителей, по-прежнему, остаются [126] в своей первобытной простоте и дикости. Так, например, до сих пор еще между Джаро-Лезгинами сильно развито воровство и в общественном мнении не только не считается пороком, но даже чем-то если не вроде добродетели, то, по крайней мере, очень похвального поступка. Вообще порок этот развит не только между одними Лезгинами, но почти между всеми кавказскими племенами, не только живущими в горах, но и населяющими равнины и издавна уже подчиненными гражданскому порядку. Так, например, воровство вовсе не считается пороком, а, напротив, некоторого рода удальством, между мингрельскими и имеретинскими дворянскими и княжескими родами. Но особенно сильно оно укоренилось в Чечне, и здесь-то, в последнее время, делаемы были разные попытки для искоренения между Чеченцами этого порока. С этою целью было предложено несколько различных мер. Не вдаваясь в подробности всех предложений, не можем, однако, не заметить, что многие из них чрезвычайно оригинальны. Так одни советовали за каждое воровство подвергать виновного телесному наказанию, надеясь, что столь сильным средством можно будет наиболее подействовать на самолюбие Чеченцев, у которых, как у народа вполне свободного, никогда не существовало телесного наказания; другие предлагали завести особые клейма или свидетельства на всякого рода принадлежащую горцу скотину, с тем, чтобы всегда можно было по этим данным поверить, когда и откуда приобретена она; наконец, было мнение, чтобы всех уличенных в воровстве выселять в особые аулы, где подвергать их самому строгому надзору, назначая к ним старшин из людей честных и не выпуская их никуда из аула без особого на то разрешения, — одним словом, завести в горах что-то в роде штрафных колонн. Последнее мнение, сколько известно, обратило на себя особенное внимание начальства Терской области, и, основываясь на нем, в виде опыта, заведены даже два подобные порочные, или штрафные аула: один, если не ошибаемся, в Военно-Осетинском (ныне Владикавказском), а другой в Аргунском или Чеченском округе.

Предметы, наиболее соблазняющие всякого горца и побуждающие его к воровству, это — разного рода домашний скот и лошади. Между Джаро-Лезгинами чрезвычайно развита также кража невест. Несмотря на всю кажущуюся дикость этого [127] кавказского племени, очень часто оказывается, что и сердца этих дикарей волнуются теми же страстями и побуждениями, которые шевелят и сердца, прикрытые разного рода фраками и корсетами нашей образованной Европы. И здесь, на скатах снегового хребта, точно так же, как и на равнинах сантиментальной Германии, молодые люди влюбляются в молодых девушек, пользуются их взаимностью, но весьма часто их чувства не одобряются родителями, которые, по обыкновению, имеют свои особые виды при допущении своих детей в брачные союзы. И здесь, точно так же, как в Европе, молодое поколение живет по преимуществу сердцем, а почтенные родители, не увлекаясь сердечными побуждениями и часто вовсе забывая свою собственную молодость, руководятся лишь внушениями рассудка; молодое поколение считает, что для счастья нужно иметь только сердце, которое бы сошлось дружественно и билось одинаково с другим сердцем, а осторожные родители полагают, что этого еще недостаточно для полного счастья их детей, а что важнее всего необходимы деньги, да стада баранов, да дом с участком земли, да и много тому подобных безделиц. Вследствие такого резкого различия во взглядах, родители весьма часто отказывают жениху небогатому, не обращая внимания на то, что он силен и богат своею любовью; жених же, в подобном случае, обыкновенно кончает тем, что похищает свою возлюбленную и увозит ее.

До сих пор все делается тем же порядком, как и в Европе; но с минуты похищения молодой красавицы в горах дело принимает совершенно особый ход и характер. В Европе сейчас же начинают кричать о бесчестии, нанесенном всему роду похищенной красавицы, стараются отыскать похитителя с тем, чтобы кровью его смыть семейный позор. Горец же, у которого похитили дочь, действует гораздо хладнокровнее: он на первом плане видит лишь покражу и старается отыскать потерянное. Вследствие того он немедленно подает объявление местному начальству и просит, чтобы оно отыскало виновных; начальство отыскивает их и возвращает похищенную девушку по принадлежности родителям, иногда через несколько недель и даже месяцев после ее похищения. Тем дело и кончается; о бесчестии нет и помина, и девушка, находившаяся в бегах, возвращается под родительский кров так, как будто бы ничего и не было с нею. [128]

Родители выдают ее замуж уже по своему усмотрению, или, лучше сказать, продают ее тому, кто заплатит за нее более щедрый калым.

По управление своему Закатальский округ делится на три участка, из которых каждый заведывается особым участковым начальником (прежние участковые заседатели). Главное же управление всем округом сосредоточивается в лице окружного начальника, который назначается из военных штаб-офицеров. Надо заметить, что жители чаще всего обращаются со своими жалобами прямо к окружному; вследствие того последний обыкновенно бывает обременен множеством занятий и его иногда по целым дням осаждают толпы Лезгин, приносящих свои жалобы.

Причину такого недоверия жителей Закатальского округа к большей части своих участковых начальников надо искать в том, что прежние участковые начальники оставили по себе тяжелое воспоминание в памяти народной, которая сохранила рассказы о многих их подвигах наряду с рассказами о разорительных набегах неприятелей и тому подобных бедствиях. Что подобные злоупотребления были возможны во вновь приобретенной стране, в этом нет ничего удивительного, особенно, если принять во внимание постоннные войны как в Закавказье, так и в горах.

Конечно, в последнее время, когда на гражданское управление краем обращено более полное внимание, подобного рода злоупотребления делаются все более редкими, и можно надеяться, что, вероятно, вскоре совершенно исчезнут.

(В подтверждение сказанного нами об изобретательности бывших участковых заседателей, приведем следующие два случая, слышанные нами от лиц, вполне заслуживающих доверие. Один заседатель, объезжая свой участок и приезжая к какому-нибудь богатому жителю, притворялся больным и умирающим, а в то же время сопровождающий его писарь пугал хозяина дома, что если заседатель умрет у него, то похороны придется справлять на счет хозяина, и притом с подобающим сану умершего великолепием. Само собою разумеется, что добродушный хозяин спешил откупиться от подобной чести, и тогда писарь перевозил своего мнимого больного заседателя к другому богатому хозяину, у которого повторялась прежняя история. Другой заседатель учредил у себя однажды в участке сбор на приданое дочери, будто бы, генерала, и простосердечные жители, зная только, что подобный обычай существует и в некоторых восточных государствах, безропотно спешили исполнить это требование. Эти два случая считаются еще очень невинными и невозмутнтельными. Но бывали такие случаи, в которых участковые заседатели прямо во зло употребляли дарованную им власть, для того, чтобы получить только выкуп с мнимо виновных.) [129]

Но пора оставить Закатальский округ и пуститься в горы. Конвой был готов, верховые и вьючная лошадь тоже, и затем 20 июля, с солнечным восходом, я оставил Новые Закаталы. По всему было видно, что день будет очень жаркий, а потому мы спешили сделать до наступления полудня первую половину нашего переезда, пролегающую по равнине, с тем, чтобы до наступления жары успеть укрыться в горах. Дорога, по которой мы следовали, была в высшей степени живописна: она пролегала по аулам, окаймляющим густою цепью подножия главного хребта. Почти все население Кахетии теснится именно у самого подножия гор, потому что здесь наиболее удобные места для садов и виноградников, которые орошаются многочисленными ручьями и речками, спускающимися с гор; затем, ближе к Алазани, местность становится совершенною равниною и занята по преимуществу рисовыми полями, требующими постоянной поливки и потому представляющими самые невыгодные условия для жизни в гигиеническом отношении. Трудно представить себе что либо более живописнее той дороги, по которой пролегал наш путь: мы ехали постоянно между садов, в густой зелени которых совершенно скрывались дома жителей. По обе стороны дорога отделяется от садов прочными и тщательно устроенными плетнями; но развесистые ветви орешника, шелковицы и каштана не стесняются этими плетнями и образуют густой, зеленый свод почти над всем протяжением дороги; местами виноградные лозы, достигающие здесь до огромных размеров, подымаются почти до самых вершин дерев и оттуда перебрасывают свои ветви на деревья соседних садов. Вообще виноградная лоза — это одно из великолепнейших украшений закавказских и особенно кахетинских и мингрельских садов и лесов. Она пробивается везде; своими цепкими ветвями обвивает отдельные деревья и связывает их между собою, образуя множество самых причудливых и разнообразных фестонов и гирлянд. Я видел всю эту роскошную растительность в начале лета, когда виноград далеко еще не созрел, но воображаю себе, как должны быть хороши эти сады в то время, когда полновесные, сочные гроздья винограда еще более украсят эти гирлянды живой зелени. Справедливо Кахетию и Мингрелию называют лучшими странами Закавказья, — странами, вполне имеющими право на название земного рая. [130]

После двух-часовой езды, мы, по настоянию сопровождавшего меня штабс-ротмистра Ибрагима, должны были остановиться в ауле Мухах, лежащем у самого выхода из мухахского ущелья, по которому нам следовало вступить в горы. Остановка эта была необходима для исправления моего вьюка, а так как Ибрагим обьявил, что мы заедем для этого к хорошо знакомому ему мулле, живущему в Мухахе, то я весьма был обрадован этой остановкой, потому что она давала мне возможность поближе взглянуть на жизнь Джаро-Лезгин.

Дом муллы Хаджио был в стороне от дороги, а потому мы должны были свернуть в узкие улицы, или, лучше сказать, переулочки аула; но и здесь домов мы почти не видели: они были сокрыты от нас густою зеленью садов; улицы же, по которым мы ехали, образовывались лишь двойным рядом плетней и, будучи чрезвычайно узки, имели над собою совершенно сплошной навес из ветвей дерев ближе лежащих садов. Но вот наконец мы достигли до дома муллы Хаджио. Самого хозяина не было дома; но брат его поспешил нас встретить и принять от меня мою лошадь, для того, чтобы потом передать ее одному из конвойных: это считается одною из любезностей восточного этикета. После первых объяснений о цели нашей поездки и причинах остановки, гостеприимный наш хозяин страшно захлопотался, не зная, где лучше усадить нас и чем угостить. Удовольствие свое видеть нас у себя он прежде всего желал выразить тем, что приказал уже зарезать барана для нашего угощения; но я отговорил его от этого, объявив ему, что не имею времени долго оставаться. Тогда он предложил мне зажарить хотя несколько кур и цыплят, но, получив и на это отказ, упросил, чтобы я позавтракал у него хотя яичницею. От этого уже нельзя было отказаться, и я только просил, чтобы все приготовления к завтраку продолжались не слишком долго.

Мулла Хаджио один из наиболее зажиточных жителей Мухаха, что и вполне заметно по самой постройке дома. Дом этот каменный, но не из кирпича, а из массивных, почти необтесанных диких камней, связанных между собою известью; он двухэтажный. Нижний этаж расположен совершенно на горизонте земли и служит для помещения конюшни, разного рода кладовых и наконец одной большой комнаты, которая имеет назначение кухни. В этой комнате главное [131] место занято огромною печкою, весьма похожею на наши русские печи, а по стенам висят всякого рода тазы, подносы, тарелки, сковороды и другая тому подобная посуда; только весьма немногие вещи, как-то: стаканы и разного рода горшки стоят на полках. Вообще, сколько я мог заметить в своей поездке по Дагестану, во всех решительно домах посуда почти всегда вешается на гвоздях, а не ставится на полки; для этого, не говоря уже о медной посуде, но даже в глиняных тарелках просверливаются дырочки, в которые продеваются ремешки, для вешания их на стене. На вопросы мои о причине такого размещения посуды, мне объясняли, что так следует по шариату (Часть корана, заключающая в себе гражданские постановления.). Очень быть может, что подобное предписание шариата, если оно существует, было вызвано тем вполне справедливым соображением, что размещение посуды по полкам действительно очень неудобно в странах, занятых магометанством и подверженных, частым землетрясениям.

Верхний этаж дома состоит из множества жилых комнат, в которых помещается все многочисленное семейство муллы Хаджио. Комнаты эти очень невелики и невысоки; всю мебель их составляют лишь сундуки, ковры, разного рода перины и подушки, да низенькие, не более фута вышины, круглые столики, да столь же низкие, маленькие скамеечки, на которых очень редко садятся здешние жители. Из всех комнат верхнего этажа только одна имеет огромное, квадратное окно и служит чем-то вроде гостиной, потому что в ней только и есть одни ковры. Затем все другие комнаты освещаются небольшими узкими окнами, имеющими вид бойниц; стекол и рам в окнах вовсе не имеется, а на зиму большое окно заставляется досчатым щитом, маленькие же окна закрываются подушками.

Самый дом стоит посередине обширного двора, который плетнем отделяется от принадлежащего к нему сада. Здесь-то, в этом дворе, подальше от дома, устроены две печи: одна для варки шелка, а другая для печения чуреков, хлебных лепешек, употребляемых вместо хлеба; против же самого дома, под тенью нескольких развесистых дерев, возвышается на столбах эстрада, место обыкновенных отдохновений и сна в летние ночи. На этой эстраде, из подушек и [132] ковров, устроили сидение для меня и моего спутника Ибрагима, Место это, действительно, было превосходно для отдыха, потому что кроме того, что оно было в тени, возле него журчал ручеек, перерезывающий двор и нарочно отведенный сюда для орошения сада. Ручеек не отличался прозрачностью своих вод, потому что постоянно был возмущаем ребятишками хозяина, которые, в одних рубашенках и с бездною всякого рода амулетов и талисманов на шее, полоскались беспрерывно в воде. Невдалеке от эстрады, на разостланном ковре, помещалась вся женская половина семейства хозяина, состоящая из жен самого хозяина и жен его брата, живущего вместе с ним, и еще нескольких женщин, довольно уже пожилых, но нельзя сказать, чтобы безобразных; некоторые из них, как видно, были очень недурны во времена своей молодости. Все они нисколько не стеснялись моим присутствием, вовсе были без покрывал и даже по-временам оставляли свое шитье, чтобы повнимательнее следить за всеми моими действиями. Вообще, как в Закатальском округе, так, со времени падения Шамиля, и в самом внутреннем Дагестане, между жителями значительно ослабело точное исполнение предписаний корана: женщины почти везде стали ходить без покрывал, мужчины снова вернулись к курению табаку, а вино употребляют без всякого стеснения и даже очень его любят. Но вот наконец я поместился в полулежачем положении на эстраде. Хозяин дома подал мне, по восточному обычаю, умыть руки и вслед за тем поставил передо мною огромный поднос с завтраком: здесь были яичница, прекрасное масло, овечий сыр (пендыр), масло с медом и простокваша. Сам хозяин нарезал мне несколько кусков чурека и пригласил отведать его угощения. При этом вовсе не употребляется ни ложек, ни вилок; кинжал каждого присутствующего служит ему вместо ножа, для резания чурека или говядины; яичница же, сыр и масло с медом берут в тарелки просто руками, при помощи чурека. Спутник мой, как местный житель, очень ловко исполнял это дело; но я, грешный человек, для которого подобная манера еды была совершенно новою, должен был вынуть свою ложку. Вместо питья, как здесь, так и во многих местах Дагестана, нам подали, в особой огромной чаше, айран, или сыворотку, приготовленную каким-то особым образом: напиток этот [133] несколько напоминает кумыс, имеет приятно-кисловатый вкус и очень освежает. В заключение завтрака, нам поднесли еще огромный арбуз и превосходнейшую дыню, которую мы, по совету Ибрагима, заблагорассудили лучше взять с собою, чтобы освежиться ею где-нибудь на дороге. Когда же мы достаточно удовлетворили своему аппетиту, то хозяин попросил у меня позволения передать остатки нашего обильного завтрака конвойным, на что, конечно, с моей стороны, не могло быть никаких препятствий. И вот наконец, когда уже и конвойные перекусили, мы простились с радушным хозяином и пустились в дальнейший путь.

Было уже около полудня, жара становилась невыносимою, а, между тем, нам оставалось еще около часа езды, чтобы совершенно вступить в горы. От аула Мухах мы свернули с большой дороги, составлявшей как бы линейную дорогу бывшей Лезгинской кордонной линии, и стали подыматься вверх по Мухах-чаю (По татарски чай — вода, речка, слово, соответствующее чеченскому — су.). В ближайших местах к мухахскому аулу, речка эта, выйдя на равнину, разделяется на множество рукавов, которые занимают почти всю долину к востоку от аула почти до Сувагельского форта, лежащего в самом узком месте долины Мухах-чая, где он выходит из гор. Форт этот составлял в прежнее время передовой наш пункт в горах, в мухахском ущелье; в настоящее время он оставлен, но в былое время был весьма частым свидетелем кровавых стычек между нашими партизанами и вторгавшимися в долину Алазани партиями горцев.

История продолжительной и упорной войны, веденной нами на Кавказе, так мало еще исследована, что мы полагаем не лишним сообщить в нашем рассказе те немногие данные, относящиеся к этой войне, которые нам удавалось собирать в самых местах некогда происходивших военных действий. Полагаем, что, как ни отрывочны и ни беглы будут эти указания, они не будут лишены некоторого интереса. На первый раз мы скажем несколько слов о партизанских отрядах, о которых, сколько нам известно, почти нигде не упоминалось в печати, но которые играли весьма важную роль при военных действиях в восточном Кавказе. В последнее время, почти при всех кавказских полках имелись партизанские команды, но где именно они получили свое начало, [134] трудно сказать. Очевидно, что они были вызваны прямой необходимостью, вследствие самого характера кавказской войны. Отличительный характер этой войны долго состоял в том, что горцы, собственно говоря, не вели против нас вполне правильной войны, а беспрерывно, на всех передовых пунктах нашего расположения, тревожили нас набегами мелких партий, предупреждать нападения которых и преследовать их было крайне затруднительно для наших войск. Партии эти были просто неуловимы; они составлялись из наиболее храбрых и предприимчивых удальцов, известных в Чечне под названием абреков, а в Дагестане и особенно в долине Алазани — под именем качохов. Люди эти, вполне знакомые с местностью, не обремененные никакой излишней тяжестью, кроме своего оружия, отважные до безумия, готовые на все, действуя небольшими партиями — в 50, 100, редко более человек — наносили нам немало вреда. Они часто проникали в такие места и по таким дорогам, где их вовсе нельзя было ожидать. Умение их ходить по горам доходило до того, что ему удивлялись даже сами горцы. Нам неоднократно показывали горные тропы, по которым казалось совершенно невозможным пройти человеку, но которые служили, однако же, путями для партий качохов и потому остались известными под названием качохских дорог.

Против этих-то удалых разбойничьих партий наши регулярные войска и даже линейные казаки весьма часто оказывались недостаточно подвижными и действительными. Очевидно нужно было создать особые, в высшей степени подвижные отряды, составленные из самых отчаянных удальцов, которые бы вели горную войну не только по команде, по приказанию, а по собственной охоте, которые бы не уступали в ловкости, хитрости и отваге качохам. С этою-то целью и были созданы партизанские команды, и, надо отдать справедливость, действия этих команд превзошли все ожидания. Мы не имели возможности разузнать, когда именно подобные команды заведены в других частях Кавказа, но узнали несколько подробностей о заведении их на бывшей лезгинской кордонной линии. Весною 1847 года, вторгнулся на эту линию Даниель-Бек. Положение наших малочисленных войск было крайне затруднительно, тем более, что и жители ближайших к горам аулов почти явно приняли сторону горцев; однако, [135] благоразумные распоряжения генерала Шварца, командовавшего в то время на лезгинской линии, и особенно необыкновенная подвижность и отчаянная храбрость наших кавказских солдат совершенно уничтожили все намерения Даниель-Бека: главные скопища его были рассеяны. Но, тем не менее, во всей Кахетии особенно же в бывшем Белоканском округе, остались повсюду мелкие, но многочисленные шайки хищников, состоявшие отчасти из горцев, отчасти же из тех местных жителей, которые, при вторжении Даниель-Бека, восстали против нас и теперь, опасаясь справедливого за то наказания, бродили по линии и грабили мирных жителей. Для предупреждения этих грабежей, а равно и для истребления хищников, шатавшихся по лесам на линии, и сформирована была, осенью 1817 года, особая команда из стрелков-охотников. Сколько известно, первая подобная команда была составлена при Тифлисском егерском полку, под начальством прапорщика Шимановского, и состояла из 80 человек милиционеров пешей грузинской милиции и лучших стрелков 1-го и 2-го батальонов Тифлисского полка. Впоследствии же времени, когда польза, приносимая этою командою, оказалась вполне несомненною, команда была увеличена, и из нее образован так называемый партизанский отряд, состоявший из 300 человек охотников, вызванных из полков, и 50 милиционеров. Вся эта команда имела право носить бороды и своим нарядом ничуть не отличалась от самих горцев; вооружение их состояло из шашек, кинжалов и винтовок. Нечего и говорить, что все это были отборные стрелки и что вообще эти партизаны, не будучи ни в чем стесняемы ни воинскими уставами, ни различными положениями, отличались самою отчаянною удалью и отвагою. Это было чем-то вроде прежнего казачества, выходившего из внутренних областей России на ее окраины, для того, чтобы воевать с неверными. Подобно первым казакам, и эти партизаны-охотники были увлекаемы на самые отчаянные подвиги одним лишь безотчетным влечением одолеть неверного. Рассеянные мелкими партиями по всем горным ущельям, наблюдая за всеми, самыми трудно-доступными, тропинками, партизаны наши внимательно следили за всеми движениями качохов, предупреждали их намерения, а по временам, соединяясь в небольшие отряды, сами предпринимали набеги в горы и вносили опустошение в долину верхнего [136] Самура. Постоянная бдительность и ежеминутное выжидание опасности, сознание, что имеется дело с противником в высшей степени хитрым и предприимчивым, а вместе с тем пламенное желание расстроить расчеты его предприимчивости, — все это должно было служить превосходною школою для наших партизанов, и, в короткое время, они стали страшны для самых отважных качохов.

От Сувагельского форта ущелье Мухах-чая все более и более суживается и почти во всю ширину свою занято многочисленными рукавами речки, от которой получило название. Речка эта с чрезвычайною быстротою и с необыкновенным шумом катит свои мутные воды в Алазань. Вдоль ее, частью близ самого ее берега, но чаще по косогорам окружающих ее скатов проложена вновь устроиваемая колесная дорога, соединяющая долину Алазани, через Диндидах, с южным Дагестаном. Разработка этой дороги, как и вообще многих других дагестанских дорог, начата немедленно после покорения восточного Кавказа. С первого взгляда кажется несколько странным, что в стране, в которой жители не имеют ни малейшего понятия о колесных повозках, устраиваются колесные дороги. Но значение всех этих дорог по преимуществу военное, и можно сказать, что от их устройства весьма много зависит спокойное обладание Дагестаном. Дороги эти, как мы увидим впоследствии, должны прорезать страну по всем важнейшим в стратегическом отношении направлениям и послужат нашим войскам и необходимым для них транспортам прекрасными путями для доступа вовнутрь края. Вообще, в подобной, столь гористой, каков нагорный Дагестан, стране, дороги имеют первостепенную важность. Это сознавали все лучшие предводители наших войск на Кавказе; это сознавал даже и сам Шамиль, который устраивал по некоторым направлениям колесные дороги, для того, чтобы иметь возможность скорее и удобнее перевозить свою артиллерию. Для нас же дороги нужны не только для артиллерии, но почти еще более для наших транспортов!.. Не имея колесных дорог, все необходимое для войск приходится перевозить на вьюках, что в высшей степени затруднительно, особенно в стране, где часто нужно везти на себе и самый фураж для вьючного скота; притом же, вьючные транспорты, при несколько более значительных отрядах, [137] занимают в походе чрезвычайно много места и требуют сильных прикрытий. Все эти неудобства значительно уменьшаются при замене вьючных транспортов колесными. Вот почему нынешний наместник кавказский, немедленно по завоевании восточного Кавказа, обратил все свое внимание на проложение удобных путей в горах.

Однако же, вполне сознавая всю пользу проложения дорог в Дагестане, нельзя не заметить, что предприятие это чрезвычайно громадно и в осуществлении своем встречает многие затруднения. Самые главные из них заключаются в недостатке хороших руководителей для проложения дорог и в затруднении иметь достаточно рабочих рук для их устройства. Говоря, что встречается недостаток в хороших руководителях для проложения дорог, мы отнюдь не ставим этого в упрек офицерам корпуса путей сообщений VIII (кавказского) округа. В этом округе считается очень много весьма способных и даровитых офицеров, но их недостаточно для тех громадных работ, какие предприняты на Кавказе; поэтому-то во многих случаях проложение и постройка целых участков горных дорог по необходимости должна быть поручаема саперным, а иногда даже и фронтовым армейским офицерам. Конечно, при всей добросовестности сих последних, в постройках, вверенных их заведыванию, весьма часто проявляются различные промахи, которые имеют особенную важность в горных дорогах, где часто какое-нибудь мелочное обстоятельство, упущенное из вида, может совершенно разрушить дорогу, постройка которой стоила чрезвычайных усилий и пожертвований. Нам немного приходилось ездить по вновь устроенным дорогам, но и то мы могли заметить, что во многих местах дороги эти хотя и выстроены превосходно, но весьма непрочны: один день дождя, изменение русла капризной горной речки, — и работа целого года почти пропадает и вызывает радикальные поправки. Вообще, пролагая горные дороги, нужна особенная, чрезвычайная осторожность: иначе и труд и деньги будут пропадать совершенно даром. Лучшее доказательство тому мы находим там же, на Кавказе, в военно-грузинской дороге, где со времени первого перехода наших войск через Кавказские горы (в 1769 году), в течение более 90 лет, производятся постоянные работы для улучшения этого пути. Только теперь, когда работы по [138] улучшению этого чрезвычайно-важного пути поручены капитану корпуса путей сообщения Статковскому, посвятившему всю свою деятельность на изучение горных дорог вообще и военно-грузинской в особенности, — теперь только можно надеяться, что Кавказские горы прорежутся путем, который станет наряду с лучшими дорогами альпийских стран.

Другой весьма важный недостаток, встречаемый при проложении горных дорог на Кавказе, это — недостаток в рабочих, который, однако же, в некоторой степени устраняется тем, что на дорожные работы употребляются войска кавказской армии. Войска эти, подобно древне-римским легионам, покорив страну, не делают из нее пустыни, а, напротив, украшают ее памятниками, которые остаются до самого отдаленного потомства, служа для развития благосостояния жителей страны. Но это одна сторона медали — поэтическая ее сторона. Зато другая сторона ее вовсе не так блистательна. Не знаю, охотно ли работали римские легионеры, получали ли они какую-нибудь плату за свои труды, но что касается до наших новейших легионеров-кавказцев, то они чувствуют и вполне сознают всю тяжесть этого труда, перед которыми блекнут труды и лишения, неразрывно связанные с самыми тягостными экспедициями и походами. Работы по устройству дорог, производимые в скалистом грунте, чрезвычайно тяжелы и затруднительны; на них люди страшно изнашиваются в одежде, а от частых климатических перемен, столь обыкновенных в горах, весьма много страдают от болезненности и смертности. К этому надо прибавить еще и то, что, находясь на дорожных работах в горах, войска, несмотря на всю заботливость начальства, не всегда могут иметь достаточно хорошую пищу, а главное, по необходимости, должны обходиться без свежего хлеба, и довольствоваться лишь сухарями, подвозимыми из полковых штаб-квартир. Конечно, все эти невыгоды неизбежны вследствие крайней необходимости в дорогах и самых особенностей местных; в виду этой крайней необходимости проложения дорог и употребления для того войск, приходится жертвовать многим и даже, пожалуй, и самыми людьми. Но опасно только, чтобы очень во многих местностях жертвы эти не остались бесплодными: дороги, прокладываемые без хороших руководителей, да притом с одними, так сказать, своими домашними средствами, кажется, вряд ли [139] останутся столь же вековечными памятниками, как постройки римских легионеров. Мы только высказываем свой собственный взгляд на громадное и в основании своем чрезвычайно полезное предприятие — проложение дорог в горах. Предприятие это полезно, необходимо, — в том нет спора; но, вместе с тем, оно так громадно, что самая мысль о возможности полного и вполне успешного его выполнения приводит в сомнение. В подобном деле, нам кажется, не должно быть середины, потому что неполное исполнение столь громадного предприятия может повлечь за собою только громадные пожертвования и не принесет и сотой доли той пользы, какой от него позволено надеяться.

Проехав несколько верст от Сувагельского форта по вновь устроенной дороге, мы достигли урочища Джемджимах, при котором собственно образуется Мухах-чай из слияния двух горных потоков, вытекающих из двух разных ущелий. Тут же остались следы шалашей и лагеря недавно бивуакировавших здесь войск, производивших работы на мухахской дороге и перешедших, с наступлением жаров, в горы. От Джемджимаха разрабатываемая дорога идет кратчайшим путем по правому ущелью прямо на Диндидах, но так как на этом протяжении она только что еще трассирована, то мы и должны были направиться по левому ущелью, чтобы подняться до перевала по прежней, отчасти только улучшенной нашими войсками, горной дороге. Местность видимо все более и более поднималась и вместе с тем и самая дорога становилась все затруднительнее: она беспрерывно переходила то на один, то на другой берег потока, через который беспрестанно надо было переезжать вброд. Самый поток, с шумом, напоминающим в этих диких местах шум петергофских фонтанов, бешено пенится и скачет по камням. Но скаты гор, составляющих ущелье, носят вполне еще характер гор второстепенных; они покрыты богатою растительностью, сквозь которую местами выглядывают шалаши переселяющихся сюда на время летних жаров со своими стадами жителей Алазанской долины. Шалаши эти образуют иногда как бы целые деревни, переселившиеся сюда только на время лета. У одной из подобных деревень, лежащей у самого подножия подъема на Диндидах, мы остановились, чтобы дать отдохнуть нашимь лошадям перед [140] тяжелым подъемом и особенно осмотреть и исправить их подковы, которые, при следовании по каменистому грунту потока, сильно попортились. Притом же, мы надеялись переменить здесь лошадь находившегося при мне деньщика, которая оказалась очень плохою, беспрерывно спотыкалась и падала и могла бы не выдержать весьма трудного и тяжелого подъема к перевалу. Но надежды наши остались тщетны, так как у жителей вовсе не было лошадей; а потому мы, только отдохнувши здесь, пустились в дальнейший путь.

Во время этой остановки, я имел случай видеть образчик находчивости и ремесленной деятельности горцев. В одном из шалашей, расположенном возле небольшого ручейка, скатывающегося с гор, помещался некоторого рода горский токарь, и здесь же, пользуясь водою ручья, был устроен его токарный станок. Для приведения его в движение, горец воспользовался большим падением вод ручья, которые в этом месте небольшим каскадом падают с высоты одного или полутора аршин. Падающая струя воды приводила в быстрое движение колесо, на оси которого было укреплено лезвие кинжала, служащее вместо стругала при обделке какой-то чашки. Я около получаса наблюдал за этой работой и удивлялся точности, с которою обделывалась этим механизмом внутренность чашки. Тут же горец показал мне еще несколько своих произведений, сделанных таким же порядком, из мягкого дерева: то были разного рода чашки, миски и даже горшки, отделка которых, хотя несколько и грубая, немногим лишь была хуже знаменитых деревянных произведений Нижегородской и Вятской губерний. Вообще надо удивляться той находчивости горцев, с какою они пользуются движущею силою воды. Все подобного рода постройки, конечно, чрезвычайно нехитры и просты, но, тем не менее, оне приносят большое облегчение труду горцев, особенно на мельницах. Кроме того, немало внимания заслуживают также и постройки горцев с целью проведения воды в аулы для орошения садов, — постройки, которые дают возможность подымать воду на высоту иногда до восьми и более сажен над уровнем речки. Но об этих постройках мы будем еще иметь случай говорить впоследствии, при посещении дагестанских аулов.

Пройдя еще версты с две по ущелью верхнего Мухаха, [141] мы оставили его и стали взбираться на подъем, ведущий к урочищу Диндидах, составляющему перевал в этой части снегового хребта. Урочище это представляет обширную седловину, возвышенную на 7,650 футов и служащую водораздельною линиею между притоками Мухах-чая с одной стороны и притоками верхнего Самура с другой. Подъем до него считается одним из лучших подъемов со стороны Алазани на главный хребет; но весьма естественно, что для меня, еще новичка в горах, он показался чрезвычайно затруднительным. Правда и то, что почти половину пути по подъему мы сделали в сумерки, прибыв на Диндидах, где в то время были расположены наши войска, уже в десятом часу вечера. Первую половину подъема мы прошли еще засветло, и глаза мои не могли оторваться от тех величественно -живописных картин, какие представлялись нам на каждом шагу. Дорога зигзагами взбиралась на весьма крутую покатость. Ширина дороги, уже расчищенной и улучшенной нашими войсками, нигде, однако же, не превышала полутора или двух шагов; местами, особенно поблизости к Диндидаху, она была просто высечена в камне и представляла или совершенно гладкую каменистую поверхность, или же ступени, грубо высеченные в скале, по которым лошади наши карабкались с необыкновенным искусством. По большей части, с таких-то именно каменистых мест, лишенных растительности, и открывались самые великолепные виды; но любоваться ими с лошади, которая беспрестанно скользила и, казалось, готова была упасть, я никак не решался, я слезал с коня и, не жалея своих ног, шел пешком. К сожалению, я не имею дара описывать живописность местоположения, а потому полагаю, что всякое переданное мною описание красоты видов будет неполно и далеко неточно. Но предоставляю самому читателю вообразить себе чрезвычайно разнообразную гористую местность, покрытую самою богатою растительностью, в верхних частях травянистою, а в нижних кустарного и древесного, — местность, перерезанную множеством ущельев, в которых с ревом клокочут горные потоки. Издали, потоки эти от пены, постоянно их покрывающей, кажутся тонкими, серебристыми лентами, извивающимися между покатостей гор; вблизи же вы находите в них по большей части чистую, как слеза или как хрусталь, и холодную, как лед, воду. Удивительно и непонятно [142] влияние горного воздуха: им дышется как-то свободно и легко; грудь чувствует всю громадную разницу между этим воздухом и душной атмосферой наших европейских городов: оттого-то в горах и чувствуешь себя так хорошо, легко, несмотря на всю усталость, происходящую вследствие затруднительности сообщения. Притом же, здесь, подымаясь в горы, избавляешься от тех расслабляющих и дух и тело жаров, которые так несносны на равнине. На этих горах почти нет лета, а постоянная, самая умеренная весна. Так, в половине июня, на равнине у Мухаха, жара доходит до тридцати и более градусов в тени, большая часть плодов уже созрела и самый виноград начинает наливаться; между тем, в то же самое время, на подъеме к Диндидаху растут чудные душистые фиалки, этот почти первый цветок весны; цветет и местами доспевает крупная, ароматная земляника. По мере же подъема в горы, все чаще и чаще встречаются растения, которые вполне напоминают собою нашу северную небогатую флору.

Во время подъема нашего на Диндидах, мне пришлось быть свидетелем весьма характеристической сцены, которая произвела на меня самое неприятное впечатление. Лошадь моего деньщика, с самого начала вступления нашего на подъем, стала постоянно отставать, и ясно было видно, что она не в состоянии будет дойти до ночлега, несмотря даже на то, что бедный и измученный Кузьма почти все время шел пешком и только гнал ее впереди себя. С усилившеюся крутизною подъема, лошадь окончательно стала и, несмотря на всевозможные побуждения, отказывалась идти далее. Положение наше становилось затруднительным: до перевала оставалось еще часа три пути; конвойные наши с вьюком далеко ушли вперед, так что мы их потеряли из вида, и они вовсе не слышали нашего зова. Я, спутник мой Ибрагим-бей, как его обыкновенно называли местные жители, и Кузьма остались среди дороги в совершенном недоумении, что делать нам. Вдруг, в это время, мы видим, что два горца спускаются с подъема, ведя своих лошадей в поводу. Ибрагим прямо бросается к ним и без всяких церемоний требует, чтобы один из них отдал нам свою лошадь, а сам шел пешком за нами до Диндидаха, а тем временем, чтобы другой отвел негодную нашу лошадь до ближайшего аула. Горцы весьма справедливо ему [143] возразили, что это было возможно с год тому назад, но что теперь они не исполнят его требования.

— Канальи! год тому назад, при встрече с вами, я бы потребовал ваших голов, а не лошадей! — вскрикнул Ибрагим. Один из горцев схватился за рукоятку своего кинжала; но Ибрагим, заметив это движение, так ловко треснул его в шею, что горец отлетел шага на два и если бы не дерево, за которое он успел ухватиться, то, вероятно, полетел бы в пропасть. Такой сильный аргумент, со стороны моего проводника, совершенно уничтожил сопротивление горцев, и они беспрекословно согласились исполнить его требование. При этом нелишне заметить, что встреченные нами горцы отправлялись из долины Самура в Мухах и спешили именно с тем, чтобы ночью, для избежания жары, поспеть на равнину, окончить там свои дела и до наступления жары успеть вернуться в горы. Следовательно, потеря времени, причиненная им встречею с нами, была для них чрезвычайно чувствительна. Конечно, я постарался вознаградить их за то деньгами, но, тем не менее, они оставили нас чрезвычайно недовольные, хотя и не изъявили прямо своего неудовольствия.

Быв свидетелем всей этой сцены, я не мог удержаться, чтобы не заметить Ибрагим-бею всю несправедливость его поступка и что подобное обращение с недавно еще подчинившимися нам горцами может только вооружить их против Русских. На это он мне, самым убедительным тоном, ответил, что все горцы страшные негодяи, разбойники, что с ними церемониться не следует и что всякая мягкость в обращении с ними только портит их.

— Но ведь можно же было не требовать от них уступки лошади, а уговориться, чтобы они нам отдали ее за деньги на один переезд, — сказал я.

— Нет, на это они ни за что бы не согласились, — ответил мне Ибрагим-бей: — горец упрям и особенно для Русского ничего не сделает, даже за деньги, чтобы вывести его из затруднения. Просьбы он не понимает, а для него только и действительно положительное требование, сопровождаемое угрозою.

Таков взгляд моего спутника на характер горцев; но, сколько мне удалось видеть, он далеко не верен. Напротив того, житель Дагестана показался мне, за все время моей поездки по этой стране, чрезвычайно услужливым и [144] предупредительным; в течение моего рассказа мне неоднократно придется подтверждать это виденными мною фактами. А, между тем, взгляд на них, что они буйны и непокорны, кажется, чрезвычайно развит между многими лицами, которые, вследствие того, в обращении своем с горцами, часто поступают не только слишком круто, но и жестоко; особенно, как кажется, этим отличаются те из местных жителей, которые успели подняться в нашей службе до офицерских чинов: при недостатке образования, не отличаясь ничем, кроме своих военных заслуг, перед своими соплеменниками, они, однако же, стараются постоянно выказывать, что они несравненно выше их и могут себе позволять все, что им угодно. Оттого-то, насколько мне удалось видеть и слышать, горцы всегда предпочитают начальника из Русских начальнику, вышедшему из их же среды; по крайней мере, за первым они признают полное право управлять ими и даже иногда и потеснить их, своеволие же и притеснения последних для них невыносимы. Но вот уже сильно потемнело; темная, южная ночь почти разом сменила день, и я волей-неволей должен был отказаться от всякого желания любоваться видами и вполне положиться на верный ход моего коня, который действительно был совершенно надежным животным для путешествия по горам, хоть бы даже и в ночное время. Все, что я мог различать еще в темноте ночи, это только белую лошадь следовавшего впереди меня Ибрагим-бея. Наконец я заметил, чте мы перестали подыматься в гору, а вскоре после того оклик часового: «кто идет?» послужил указанием, что уже близко и лагерь. Действительно, вслед за тем мы завидели огоньки, мелькавшие в разных местах лагеря, а через полчаса я уже сидел в палатке начальника колонны за стаканом чаю с ромом. Это последнее прибавление было вполне необходимо, потому что ночь была холодная и мы приехали в лагерь порядочно прозябнувши. Вообще на Диндидахе, несмотря на то, что была уже вторая половина июля, ночные холода все еще очень чувствительны, а по временам даже выпадает и снег, который, между прочим, был и дня за два до моего прибытия. Бедным нашим солдатикам немало нужно забот для того, чтобы защитить себя от этих холодов, от которых одна палатка плохой защитник.

Лагерь находившихся на Диндидахе для дорожных работ [145] двух батальонов не представлял ничего особенного; я даже удивился той правильности, с какою он расположен на совершенно гладкой и обширной седловине между гор. Перед палатками ружья составлены в козла, на линейках ротные значки и дежурные; около офицерских палаток даже появились дерновые скамьи. Одно только, что нарушало правильность расположения и однообразие лагеря, это то, что кухни были расположены впереди лагеря, близ воды, да палатки покрыты у солдат рогожами да старыми шинелишками, а у офицеров иногда коврами или войлоками.

Переночевав в лагере — при чем, дабы защититься от ночного холода, я должен был укрыться всем, чем только мог — на другой день, довольно, впрочем, уже поздно, после сытного завтрака, которым нас угостили офицеры отряда, мы стали спускаться с Диндидаха в долину Самура. Спуск этот гораздо отложе спуска, ведущего в долину Алазани, но не отличается такою живописностью местоположения, как последний. Самос главное, на нем почти совершенно не видно древесной растительности. Между тем, как алазанский спуск и вообще ущелье Мухах-чая весьма богаты лесом самых разнообразных пород, самурский спуск и почти вся верхняя долина Самура совершенно безлесны; по этим скатам только и встречаются, да и то местами, одни лишь кусты кавказского рододендрона, почти стелющиеся по земле и служащие лучшим древесным топливом в большей части Дагестана. Но зато скаты самурской долины покрыты великолепными травами, которые составляют превосходнейший корм для стад баранов местных жителей.

На всем пространстве от Диндидаха до Самура только в одном месте, именно на последнем уступе к реке, спуск представляет значительную крутизну. Этот-то последний уступ, известный под названием Ширальского урочища, представляет чрезвычайно важный пункт в военном отношении: он господствует совершенно над долиною Самура, от которого доступы к нему очень затруднительны, и имеет удобное сообщение с Мухах-чаем и бывшей Лезгинской линией.

Потому пункт этот весьма часто был занимаем нашими войсками, которые из этой позиции беспрепятственно могли направляться, по надобности, или к Лучеку, или же в верховья Самура и даже через Сары-даг в Тлесерух. До [146] сих пор еще около Ширала сохранились следы укреплений, которые были здесь воздвигнуты, в 1847 и 1848 годах, командовавшим в то время Эриванским карабинерным полком полковником (ныне генерал-лейтенантом!) Бельгардом.

Достигнувши Самура и переправясь через него вброд, мы поднялись на противоположный берег его, к разрушенному во время войны и начинающему теперь отстраиваться аулу Баш-Мухах. Аул этот принадлежал прежде к обществу горных магалов, или Самур-дара, самурских аулов, лежавших, в числе до 14, в верховьях Самура. Общество это, занимая верховья Самура до слияния с Кара-Самуром у Лучека, находилось постоянно в самой сомнительной покорности к нам и благоприятствовало набегам Лезгин на Дагестанскую линию. Вследствие того, против него были предпринимаемы, в разное время, более или менее значительные экспедиции, и наконец в 1852 году, во время командования на Дагестанской линии барона Врангеля, решено было жителей горных магалов выселить на равнину в долину Алазани. И действительно: с тех пор, как общество это было переселено с Самура, а аулы его были разрушены, значительно усилилась степень нашей безопасности на бывшем правом крыле Лезгинской кордонной линии. Но для самих жителей горных магалов мера эта была крайне сурова, хотя и вполне необходима: горец вообще неохотно оставляет свое жилище, он свыкается с ним более, чем житель равнины; притом же, и воздух равнин для него почти убийственен. Потому не удивительно, что большинство населения горных магалов, будучи выведено из гор, подвергалось болезням; после падения Шамиля, жители эти стали переселяться вновь в долину Самура, на прежние свои пепелища. Ничто не может их остановить в этом, намерении: они, с обычною настойчивостью Лезгин, расчищают развалины прежних своих домов, хлопочут об их исправлении, а пока помещаются как-нибудь, в шалашах или среди развалин. Как-то странно видеть эти, расположенные по большей части на трудно доступных местах, груды камней, среди которых копошатся, как муравьи, люди; как муравьи, впрочем, только по своему трудолюбию, а вовсе не по своей многочисленности. А работы предстоит им немало: при выселении жителей, аулы были сжигаемы, при чем наиболее крепкие стены были даже взрываемы порохом. Правда, [147] что главный материал построек — дикий камень, остался на месте; только нужно выбрать его из развалин и вновь складывать стены. За то в другом, тоже необходимом материале дереве, встречается совершенный недостаток; но это не останавливает жителей, и они возят лес для своих построек с Диндидаха и с алазанского спуска главного хребта. Во время следования в долину Самура, нам самим случалось неоднократно обгонять жителей горных, магалов, везущих лес для своих построек. Перевозка эта, совершаемая на малосильных ослах, чрезвычайно медленна: на осла навьючивается всего только одно, много два бревна, или же пять, шесть досок за один раз, а для того, чтобы построить мало-мальски порядочную саклю (избу, дом), нужно перевезти не менее десяти или двенадцати подобных вьюков. Можно представить себе, как должно быть затруднительно для жителей горных магалов восстановление их прежних аулов.

В Баш-Мухахе, лежащем всего часа на три пути от Куссура, пункта, где мы должны были переменить лошадей и конвой, мы остановились, так как было уже около полудня и моим конвойным надо было совершить намаз. Положение, этого аула чрезвычайно живописно на горном уступе, круто подымающемся над Самуром. Весь аул в развалинах, и в нем нашли мы только женщин, детей и собак: все же мужчины уехали за лесом на Диндидах. Женщины всего аула, числом около пятнадцати, собрались около одной сакли и, сидя на разостланном большом войлоке, занимались своими ручными работами; тут же около них играли их дети, увешанные разными амулетами и страшно грязные; на личиках многих из них очевидно нарочно были сделаны пятна какою-то красною краскою. На вопрос мой, что значат эти пятна и зачем они не держат детей хотя сколько-нибудь почище, мне ответили, что это делается с умыслом, для того, чтобы отвратить от детей дурной глаз. Женщины нисколько не стеснялись моим присутствием и продолжали свои занятия, изподлобья только посматривая на нас. Занятия эти заключались в шитье и вязании, при чем особенное внимание мое обратили на себя вязательные иголки, которые не прямы, как вообще употребляемые у нас, а дугообразные, вероятно, для того, чтобы петли не соскакивали без воли вязальщицы. В числе женщин было несколько старух; но были две или три [148] довольно молодые, с совершенно правильными чертами лица, с волосами и глазами черными как смоль. К сожалению, я должен сознаться, что это были единственные красивые женщины, встреченные мною в Дагестане. Между молодыми, десяти, двенадцатилетними девчонками, мне удавалось видеть часто очень красивые личики; но и этим личнкам суждено было преждевременно потерять свою красоту и увянуть с выходом замуж, когда женщина делается рабою мужа и исполнительницею самых тяжелых и трудных работ! Что особенно портит дагестанских женщин, это то, что они по большей части чрезвычайно сутуловаты и даже горбаты от постоянной носки больших тяжестей. Женщины же, виденные мною в Баш-Мухахе и вообще в долине Самура, и в этом отношении составляли исключение: они были стройны и высокого роста. Причина тому, по всей вероятности, заключается в том, что женщины горных магалов менее обременяются работою, чем в других частях Дагестана, а это преимущественно происходит оттого, что в верховьях Самура земледелие вообще развито очень слабо и главный промысел жителей составляет разведение овец, чему особенно благоприятствуют обильные пастбища, которыми покрыты горы, составляющие самурскую долину. Горы эти очень круты и посещаются только стадами баранов, которые проникают часто в самые возвышенные и недоступные места; для хлебопашества же здесь представляется чрезвычайно мало удобств, не столько вследствие свойств почвы, сколько по необыкновенной крутизне скатов. Таким образом, здесь сама природа не только обусловливает характер занятий жителей, но косвенным образом имеет влияние и на физическое развитие и красоту женщин.

В Баш-Мухахе в первый раз пришлось мне видеть услужливость и, так сказать, вежливость Лезгин, и притом выказанную не мужчинами, а женщинами. Лишь только, по прибытии в аул, мы сошли с лошадей, как тотчас же одна из женщин направилась в ближайший шалаш, вынесла оттуда пару небольших ковров и разостлала на траве, как бы приглашая сесть. Быть может, что этим она хотела отдалить нас от женского кружка, потому что разостлала ковры довольно далеко от него. Но этого мало: не успел я вынуть папиросу, как уже другая женщина послала своего ребенка в шалаш, чтобы он подал мне уголек для закурения [149] папиросы. Согласитесь, что встречать подобную предупредительность как-то странно среди диких гор Дагестана, а, между тем, мне приходилось встречать ее очень часто. Бывало не успевал я взять папиросу, как уже передо мною являлся кто-нибудь с щипчиками, держащими горящий уголь; не успевал бывало мой Кузьма сказать только, что ему нужно «су» — воды, и уже несколько услужливых ребятишек с кувшинами летели к ближайшему фонтану или ручью. Положим даже, что во всем этом главную роль играло желание получить какое-нибудь вознаграждение, все-таки мне кажется, что и по этим уже данным нельзя считать Лезгин глубоко враждебными нам и ненавидящими нас. В народе этом, по крайней мере, по нашему мнению, много есть врожденной доброты, радушия и, напротив, вовсе не заметно хищничества и той кровожадности, которую часто ему приписывают.

Дорога от Баш-Мухаха до Куссура не представляет ничего особенного и пройдена была нами совершенно благополучно. Куссур был в свое время одним из важнейших пунктов в верховьях Самура; судя по развалинам, это был многолюдный, богатый и чрезвычайно сильный и важный по своему положению аул. Вид его чрезвычайно живописен и оригинален. Случалось ли вам видеть в наших лесах большие муравейники, имеющие конусообразную форму; представьте себе такой же муравейник в больших размерах, населенный людьми, и вы получите понятие о Куссуре. Это совершенно конусообразная куча плоскокрыших домов, нагроможденных один на другой; вершину конуса составляет круглая, довольно обширная башня, служившая, как видно, последним убежищем для жителей в случае нападения на их аул. Стены башни, а также и все стены домов, выходящие наружу, изрезаны бойницами, а местами имеют и большие четырехугольные окна, служившие, вероятно, вместо амбразур для орудий.

В таком виде Куссур, очевидно, мог представить весьма сильное сопротивление, тем более, что самое положение его, почти заграждающее всю долину Самура, чрезвычайно выгодно для обороны доступа в верхние части этой реки. Однако же, кажется, нашим войскам ни разу не приходилось овладевать Куссуром, а в 1852 году жители его, видя приближение русских войск, без сопротивления согласились его оставить и выселиться по указанию барона Врангеля. В настоящее же [150] время, оставшиеся жители вернулись в Куссур, но пока живут еще в шалашах и только что начинают очищать от развалин и поправлять прежние свои жилища.

Хотя для читателей обыкновенно крайне скучны те подробности, которыми часто переполнены путевые заметки, говоря об удовлетворении аппетита путешествующих, тем не менее, однако же, решаясь даже выслушать некоторые нарекания со стороны читателя, я считаю нужным сказать несколько слов о том, как и чем я должен быль питаться во время нахождения моего в Куссуре. Надо заметить, что я надеялся провести в этом пункте лишь одну ночь и на другой же день, рано утром, пуститься в дальнейший путь.

Но оказалось, что на находящемся в Куссуре посту джаро-лезгинской милиции всего находилось налицо три человека, из которых один лежал в лихорадке; остальные люди отчасти были командированы в Новые Закаталы за провиантом, отчасти же уехали сопровождать одного из наших академиков, который в то время приехал в Дагестан для изучения тамошней флоры и по своимь занятиям, совершенно непонятным для наших солдат и местных жителей, получил оригинальное прозвище: травяных дел мастера. Итак, волей-неволей, пришлось мне выжидать в Куссуре, пока не вернется какая-нибудь из откомандированных партий милиционеров, а это могло последовать не ранее, как через сутки. Следовательно, надо было подумать, что есть в течение этих суток; со мной же был только хлеб, некоторые сухие закуски да консервы разной зелени, взятые более для опыта, чтобы убедиться, при случае, на деле, насколько они могут быть полезны. В самом же ауле ничего нельзя было достать; но мне предложили, что я могу послать кого-нибудь в горы к пастухам, чтобы купить у них целого барана. Идея эта мне понравилась тем более, что она давала возможность испытать на деле столь часто выхваляемое искуство горцев жарить бараньи шашлыки. Решено и сделано: через час ко мне привели прекрасного, жирного барана, за которого, впрочем, взяли 3 руб. сер, а вслед затем началась стряпня. Решено было половину барана сварить в супе, при помощи моей засушенной зелени, а другую половину зажарить, с тем, чтобы взять с собою еще и на дорогу; самый даже курдюк бараний, представлявший огромный сплошной кусок жира, положено было отварить с [151] солью и взять с собою в дорогу, при чем меня уверяли, что это и составляет самый тонкий деликатес. Однако же, впоследствии оказалось, что ни мой желудок, ни даже желудок моего деньщика не мог переносить этого деликатеса, и мы имели только удовольствие видеть, с каким аппетитом кусок этого сала был съеден нашими конвойными.

Но одного решения варить и жарить оказалось мало: нужно было приискать еще и топливо для приведения этого решения в исполнение, а это также было нелегко в стране, подобной Дагестану. После многих поисков оказалось, что у одного из жителей была вязанка рододендронового хвороста, которую он нам согласился уступить за два абаза (абаз 20 коп. серебр.). Итак, когда все препятствия были устранены, Кузьма, при содействии конвойных, принялся за стряпню, а часа через три мы имели перед собой весьма объемистый котелок с очень вкусным супом жюльен из баранины и целое блюдо отлично приготовленного шашлыка. К тому же, Ибрагим-бею удалось еще достать у одного из жителей так называемый «сумах», или «тутуб» (Сумах или тутуб — высушенный и толченый барбарис, придает посыпанному им шашлыку чрезвычайно приятный, кисловатый вкус.), который и служил нам прекрасной приправой к жирной баранине. Этот роскошный обед, или ужин — назовите как хотите, потому что он подавался уже в десятом часу вечера — был дополнен вкусным пендыром (овечий сыр) и очень сносным кахетинским вином, захваченным нами у маркитанта на Диндидах.

Конечно, многие из читателей, которым не случалось бывать в горах и в южных степях наших, поморщатся, слушая мои похвалы бараньему супу да жареной баранине. Но пусть успокоятся они: мясо горских и степных баранов не имеет ни малейшего запаха и по вкусу своему может сравниться разве с самою лучшею петербургскою телятиною; о подобной баранине север России и понятия не имеет. Такое резкое развитие во вкусе мяса баранов, разумеется, преимущественно зависит от тех трав, которыми они питаются: в степях и горах они находят для своей пищи наиболее сочные и питательный травы, оттого в этих местностях они жиреют так, что, буквально говоря, иногда едва ходят от жира, и при том мясо их получает какой-то совершенно особенно-приятный и нежный вкус. [152]

Здесь не могу умолчать о том удивлении, какое возбудила имевшаяся у меня засушенная зелень во всех жителях Куссара; говорю: «во всех жителях», потому, что, как истые дети природы, почти все жители аула, разумеется, мужеского пола, собрались смотреть на меня и на все мое импровизированное хозяйство; они с любопытством рассматривали каждую вещь, вынимаемую из чемодана, и особенно удивлению их не было меры, когда они увидели, что какая-то сухая плитка, раскрошенная и положенная в котелок, преобразилась в морковь, капусту, горох и проч. Каждый из них хотел попробовать этой новинки, и они бесцеремонно просили у меня по кусочку консервов. Во время поездки моей по Дагестану то же самое повторялось каждый раз, когда я употреблял в дело свои консервы, и так как, благодаря гостеприимству кавказцев, мне приходилось прибегать к своей собственной стряпне всего раза два или три, то и можно почти безошибочно сказать, что из взятых с собою консервов я более раздал жителям, чем употребил для себя.

Переночевав по походному на земле, под шалашом, устроенным на скорую руку, я весь другой день употребил на осмотр ближайших окрестностей Куссура и на посещение самого аула. Окрестности чрезвычайно живописны, особенно если подняться вверх по горному потоку, впадающему с левой стороны у самого аула в Самур: поток этот, несмотря на то, что я видел его в маловодье, страшно шумел, образуя в своем течении множество каскадов. Берега и самая ложбина его каменистого свойства и совершенно дики; но стоит подняться лишь на некоторую высоту по берегу, и вашим взорам представляются правильно и искусно устроенные террасы, на которых расположены поля жителей. Поля эти, во время моего посещения верховья Самура, еще не были обработаны, так как жители только недавно вернулись сюда и пока продовольствовались припасами, покупаемыми ими в Кахетии. Оттого припасы обходились им чрезвычайно дорого, преимущественно вследствие дальней и затруднительной перевозки.

Так, во время пребывания моего в Куссуре, я встретил там одного горца, который имел у себя небольшой запас пшеничной муки и пшена и торговал ими весьма прибыльно: например, он продавал сах (около гарнца) муки по два абаза, что составит за четверть муки баснословную цену — 32 [153] руб. сер. (Четверть равняется десяти сабо, а в сабо нисколько меньше восьми гарнцев.), между тем как даже во внутреннем Дагестане, где уже обрабатываются поля, четверть муки, в десять сабо, продается от 12 до 15 руб., а в Кахетии и того дешевле. Не менее также дорого и пшено, которое для горных жителей составляет один из важнейших продуктов, именно: в Куссуре сах пшена стоит абаз, следовательно четверть обходится около 16 руб. сер. Весьма естественно, что, при такой дороговизне первейших, наиболее необходимых жизненных продуктов, жители верхнего Самура стараются по возможности обходиться без них и довольствоваться овечьим сыром, бараниной и толокном; печеный хлеб (чурек) составляет у них уже роскошь, а почти единственное теплое кушанье, употребляемое ими, это хинкал — отвратительная похлебка с пресными галушками из муки. Наконец немаловажное пособие для них представляет также и рыба, по преимуществу форель, или золотая рыба (кызыл-балых), в изобилии водящаяся в Самуре. Впрочем, улов этой рыбы, производимый особого рода удочками, весьма затруднителен.

Кстати не могу умолчать здесь еще об одном случае, свидетельствующем о доброте и услужливости горцев. Гуляя между шалашами куссурских жителей, я заметил лежащие около одного из них несколько свежих форелей, и поинтересовался узнать, как именно их варят местные жители. Ибрагим-бей объяснил мне это. Хозяин форелей, угадав, что разговор идет о его рыбах, спросил меня: есть ли в России рыбы? Я, разумеется, ответил, что есть, и, притом, пребольшие, величиною в сажень и более; когда мой ответ был передан горцу, он сомнительно покачал головою, как бы говоря: врешь, брат, и вслед затем, взяв пару форелей, предложил их мне в подарок, говоря, что эта рыбка хоть и маленькая, но, верно, вкуснее нашей русской. Напрасно я отказывался от подарка, напрасно предлагал горцу за него деньги, он и слушать не хотел об этом, а, называя меня своим кунаком и пожимая мою руку, заставил меня взять с собою рыбу. Подобное радушие и щедрость, выказанные простым и, притом же, совершенно бедным горцем, очевидно заслуживают внимание. Горец здесь считал меня за своего гостя, а известно, что гостеприимство в горах сильно развито [154] и что для гостя горец всегда готов пожертвовать последним своим достоянием.

Читатели, не бывавшие на Кавказе, вероятно, будут удивлены тем, откуда вдруг у горца явилась такая фамильярность, чтобы подавать и пожимать руку своему гостю. Но обычай этот очень распространен между горцами Дагестана. При встрече со своим единоплеменником, горец не всегда подаст руку, но здороваясь с Русским подаст непременно. Я старался допытаться у людей, хорошо знакомых с Кавказом, откуда произошел этот обычай: некоторые объясняли мне, что начало ему положено было мюридизмом, так как мюриды, сознавая свое собственное достоинство, удостоивали здоровающихся с ними лишь пожатием руки. Но это объяснение вряд ли основательно; гораздо, кажется, вернее, что обычай занесен был к горцам Русскими же, которые, при первоначальном занятии края, желая выказать свое благорасположение к жителям и, как бы в знак примирения, протягивали им руки. Оттого-то и горцы, при встрече с каждым Русским, считают непременною своею обязанностью подавать им и жать руки, как бы в знак того, что они теперь с нами в мире. Как ни искренни бывают эти рукопожатия, однако же, надо правду сказать, горцы до такой степени злоупотребляют обычаем, что иногда просто становится досадно. Часто приезжаешь в аул, слезаешь с лошади и думаешь, как бы скорее прилечь отдохнуть, — нет! толпа любопытных уже окружила вас и со всех сторон к вам протягиваются руки, желающие пожать вашу. Уже это вежливость, доведенная до крайности; а известно, что всегда всякого рода крайности невыносимы.

В Куссуре я встретил несколько арабов, которые принадлежали в полную собственность, или, говоря прямее, были рабами некоторых из зажиточнейших тамошних жителей. Арабы эти обыкновенно покупаются в Турции горцами, отправляющимися на поклонение в Мекку; цена арабу, смотря по летам его, силе и красоте, изменяется от 35 до 50 р. сер. Раз купленный и привезенный в горы, араб делается полною собственностью своего господина, наравне с рабочим скотом; впрочем, по отзывам самих же владельцев арабов, эти рабы очень недолговечны и редко выживают в горах более пяти лет. Однако же, следует заметить, что рабов из [155] арабов я видел только в горных магалах; во внутреннем же Дагестане я их нигде не встречал; что же касается до Закавказья, то, судя по словам Ибрагим-бея, там только изредка встречаются арабы в услужении, но ими очень дорожат, потому что они чрезвычайно усердны, трудолюбивы и бывают вполне душою и телом преданы своим хозяевам.

К концу второго дня пребывания моего в Куссуре вернулись милиционеры, посланные за провиантом, а потому теперь я мог уже получить конвой и лошадей для дальнейшего следования. Но здесь представилось опять новое затруднение: Ибрагим-бей, с сопровождавшим меня до сих пор конвоем, должен был вернуться в Закаталы, и в числе новых моих конвойных, данных мне от куссурского поста, не было ни одного человека, который бы мог служить мне переводчиком; только один из них, Магомет-Каллин, знал несколько слов по русски, и, делать нечего, я должен был в сопровождении его продолжать мой дальнейшей путь. Это обстоятельство имело влияние на некоторое изменение моего маршрута: я предполагал из Куссура перевалиться через Сары-даг в Джурмут, чтобы потом оттуда через Анкратль следовать или на Ириб, или же через Ротлух и Тилитль в Гуниб. Но, не найдя переводчика в Куссуре, на милиционном посту, я тем менее мог надеяться достать его в диком Джурмуте, а потому и почел более удобным прямо направиться через Сары-Даг на Ириб, где, как мне было известно, находился наиб, от которого я скорее мог надеяться получить переводчика. Путешествовать же по стране, совершенно мне неизвестной, без знания языка, да еще и без переводчика, я считал для себя бесполезным.

Однако же, прежде чем оставить долину Самура, считаю не лишним сказать несколько слов о той местности, в которую я готовился вступить.

Между верховьями Самура и Аварского Койсу, на северной стороне главного Кавказского хребта, образуется громадный горный узел, связанный из порвостепенных вершин Гудур-дага, Акимала, Сары-дага и Дюльты-дага; последние две высоты лежат уже вне главного хребта и вершины их выше снеговой линии. Горный этот узел, с расходящимися от него во все стороны, в виде веера, горными хребтами, и служит водораздельной линией между притоками Самура и [156] разными потоками и речками, составляющими три Койсу: Аварское, Кара-Койсу и Казикумухское Койсу. Последние три реки, вместе с Андийским Койсу, составляют весь водный бассейн внутреннего Дагестана и, слившись вместе, ниже Гимр, под именем довольно значительной реки Сулака, впадают в Каспийское море.

На север от вышепомянутого горного узла, именно от Сары-дага, идет очень высокий и малодоступный хребет, отделяющий верхние притоки Аварского Койсу от притоков Кара-Койсу; хребет этот почти совсем не исследован, особенно в своих частях, ближайших к главному хребту. Все, что можно сказать о нем, это лишь то, что он имеет более суровый, скалистый характер к стороне притоков Кара-Койсу, именно к Тлесеруху, Караху и Андалялу, и, напротив того, более лесист, хотя и столь же недоступен, со стороны Аварского Койсу. Достигнув до последней реки около Ратлуха, он, значительно уже понижаясь, поворачивает на северо-восток и образует в самых восточных своих оконечностях знаменитые в военной истории Дагестана Тилитлинскую гору (8,200 ф.) и неприступный Гуниб-даг (7,680 ф.) Хребет этот, кажется, может быть принимаем как бы за продолжение высокого Богозского хребта, идущего параллельно главному Кавказскому, замыкающего верховья Андийского и Аварского Койсу и связывающегося между этими реками с отрогами хребтов, принадлежащих уже Аварии. Восточнее рассмотренного нами хребта, от Дюльты-дага, идет менее высокий, но не менее скалистый и дикий хребет, отделяющий бассейн Кара-Койсу от Казикумухского Койсу и оканчивающийся над андаляльским аулом Чох возвышенною турчидагскою террасою, служившею постоянно превосходною летнею позициею для наших войск, прикрывавших Казикумухский и Даргинский округи от вторжения горцев. Два эти хребта, отделяющиеся от Сары-дага и Дюльты-дага, совершенно обхватывают весь бассейн Кара-Койсу и пускают от себя несколько отрогов между главнейших составляющих эту реку притоков. Из них наиболее значительны: Дусрах-чай, Тлесерух и Карах-чай; Тлесерух, берущей начало в обществе того же имени из Сары-дага, как кажется, считается за главную реку и, насколько мог я понять из объяснений [157] местных жителей, даже в тлесерухском обществе получает уже название Кара-Койсу.

Из других хребтов, отделяющихся от Дюльты-дага, особенное внимание заслуживает так называемый Самурский хребет (Название Самурского хребта дано этой горной системе весьма удачно г. Окольничим в его статье: «Перечень последних военных событий в Дагестане»), следующей в юго-восточном направлении по левому берегу Самура. Но пока нам нет дела до этого хребта, и мы из Куссура выступим прямо через Сары-даг в долину Тлесеруха, где лежит прежнее местопребывание бывшего элиссуйского султана Даниель-бека — Ириб; здесь, во время моей поездки по Дагестану, пребывал наибом поручик нашей службы Хаджи-Али, которого я и намерен был посетить.

Переход от Куссура в Ириб мои проводники намеревались сделать в один день, лишь делая незначительные отдыхи в дороге. Но оказалось, что это было возможно, пожалуй, для горца, привыкшего к горным дорогам, но не для меня, еще новичка в горах, часто не могущего даже решить, как лучше следовать по горной дороге — пешком ли, или верхом. Чаще всего приходилось решать, что лучше всего было бы вовсе оставить эту дорогу, потому что идти по ней пешком затруднительно и крайне тяжело, ехать же на лошади — еще хуже, не получив полного доверия к горской лошади. Напрасно проводники мои уверяли меня, что иол — дорога — «чох-якши» — очень хороша: действительность не позволяла мне верить им. У них все иол — якши, если только есть хоть малейшая возможность пробраться; а каково же приходится это якши-иол человеку, привыкшему к нашим необозримым равнинам и гладким, широким, конечно, лишь в общем смысле, дорогам. Чтобы дать понятие читателю, что такое дорога чох-якши, постараюсь очертить возможно более точно некоторые места из пройденного мною пути от Куссура до Сары-дага. Дорога на этом протяжении идет долиною Самура, беспрестанно переходя с одного его берега на другой, то следуя по самому берегу бурного горного потока, то взбираясь на отвесные, нависшие над ним скалы. Местами дорога подымается на скалы по иссеченным в них же ступеням, — иссеченным, конечно, чрезвычайно грубо. Здесь уже и сами проводники говорят, что можно слезть с лошади; но вот ступени [158] кончились, и проводник мой, знавший несколько слов по русски, говорит: садись: иол-якши — дорога хороша. Что же это за хорошая дорога? Ширина ее шага полтора или два; с одной стороны возвышается совершенно отвесная скала, вершины которой нельзя и видеть, с другой же — совершенно крутой обрыв, высотою сажен в двадцать или тридцать, упирающийся в бурное русло Самура. Ко всему этому надо прибавить еще и то, что горские лошади, следуя по подобным дорогам, никак не идут по середине ее, а непременно у самого края обрыва. К этому приучают их сами горцы, для того, как они говорят, чтобы, следуя у противоположного края дороги, не тереться ногою о скалу. Основание, пожалуй, и вполне справедливое, но весьма неутешительное для путешественника-Европейца. Ко всему этому надо прибавить, что проклятые шмели, и здесь даже в горах, не дают покоя бедным лошадям. Пусть же представит себе читатель, как приятно должно быть положение всадника, не привыкшего к горным дорогам, когда он едет на краю обрыва и когда лошадь его начинает отмахиваться хвостом и задними ногами от докучающих ей мух и оводов! Но надо сказать правду и то, что горские лошади удивительно верны на ходу: каждый шаг ее как будто прежде ощупывает копытом то место, на которое хочет стать; передние ноги часто она ставит почти на перекрест, а потому и неудивительно, что горцы, знающие хорошо своих лошадей и питающие к ним полнейшее доверие, чрезвычайно смелы на них на самых даже опасных дорогах. Нагайка играет у них важную роль при управлении лошадью, и в самом узком месте дороги, на краю самого ужасного обрыва, горец никогда не затруднится отпустить несколько ударов своей лошади, если считает это необходимым. Оттого-то впоследствии времени, когда я ближе ознакомился с превосходными достоинствами горской лошади, я стал более доверчив к ней, поняв, что ее собственное самосохранение требует от нее большой осторожности, и тогда уже без страха доверялся ей на самых даже плохих дорогах. Но при поездке моей через Сары-даг я был далек еще от такой опытности и потому откровенно говорю, что, следуя от Куссура к Ирибу, неоднократно находился в опасении за свою жизнь.

Да и надо правду сказать, что дорога эта из рук вон [159] плоха. Выступив от Куссура часу в шестом утра, мы решили, чтобы к полудню достичь до подъема на Сары-даг. Сперва мы следовали долиною Самура и уже близ самого верховья его свернули вправо и стали подыматься в гору. Весь этот подъем иссечен в скале, и, чтобы пройти его, мы употребили более двух часов времени. В неведении моем и в невозможности понять что либо из объяснений моего проводника, я считал, что мы подымаемся уже на самый Сары-даг; но каково же было мое удивление, когда, после двух-часового беспрерывного подъема в гору, мы взобрались лишь на обширную террасу, которая составляет только один из южных уступов Сары-дага. На этом-то уступе мы и остановились отдохнуть, прежде чем взбираться на самый Сары-даг. Место нашего отдохновения было действительно чудно-прекрасно. Правда, на нем не было ни одного кустика, ни деревца — одна лишь сочная и густая трава покрывала его — но зато вид с этой террасы был великолепен. С трех сторон терраса ограничивалась весьма трудно доступными скатами, внизу которых пенились горные потоки, составлявшие вдали мелькавший Самур; четвертою своею стороною терраса примыкала к подножью Сары-дага, увенчанного снежною вершиною и стоявшего как бы в середине громадных, тоже покрытых снегом вершин, полукружием опоясывающих террасу с севера, запада и востока. На самом отдаленном, плане, по направлению Самурской долины, виднелся в облаках Салават-даг. На вершинах всех этих гор было уже весьма мало снегу, который сохранился только местами в расщелинах скал; но зато снеговые массы лежали еще во множестве гораздо ниже вершин постепенно уменьшаясь в объеме и спускаясь в долины. Вообще нелишне заметить, что на дагестанских горах снег не удерживается целое лето, несмотря на то, что вершины их лежат далеко за снеговою линиею. Это главнейше происходит оттого, что скалистые и угловые формы этих гор не в состоянии задержать на себе снега; но зато, спускаясь по горным расщелинам ниже вершин гор, он иногда остается в них и в долинах рек до тех пор, пока на горах не появится в августе или сентябре опять новый снег.

Отдохнувши на террасе у подножия Сары-дага, мы наконец тронулись далее, чтобы подняться на самую гору и [160] перевалиться в долину Тлесеруха. Здесь подъем был уже не очень затруднителен по своей крутости, но утомителен по своей продолжительности. Мы подымались по совершенно гладкой, каменистой и лишенной решительно всякой растительности местности. Ясно было видно, что осенью и зимою вся эта местность бывает покрыта снегом, который, постепенно скатываясь с нее, так сказать, отшлифовывает ее и тает уже окончательно на той террасе, где мы отдыхали; оттого-то терраса эта и покрыта такою сочною и густою травою. Но вот наконец мы достигли самого перевала, на котором еще лежала широкая полоса снегу; вот мы сделали несколько шагов по этой снежной массе, и нашим взорам открылись северные скаты Сары-дага и вся долина Тлесеруха. Отсюда с перевала, стоя на снежной массе, из которой в разные стороны текли воды Самура и воды Тлесеруха, мы ясно могли видеть долины обеих этих рек на далекое протяжение. Верховья обеих рек представляют совершенно различные картины. Южные скаты Сары-дага изрезаны множеством глубоких трещин и ущелий, в которых образуются многочисленные горные потоки, кажущиеся тонкими водяными жилками и сливающиеся только уже у подножия Сары дага в одно довольно значительное русло Самура; снега почти нет на горных скатах Сары-дага: он держится только на перевале да в некоторых наиболее глубоких трещинах. Совершенно иная картина представляется на северном скате, который почти весь покрыт огромною, сплошною снежною массою, из которой прямо, одним руслом, вытекает Тлесерух. Так как северный скат гораздо отложе южного, то снег очевидно здесь задерживается гораздо дольше и большая часть его тает на тех же местах, на которых выпал, и оттого здесь прямо, вслед за полосою снега, является уже растительность, не только травянистая, но даже и в виде кустов рододендрона, а местами несколько ниже появляются даже и деревья. Самый Тлесерух кипит и бушует под толстым слоем снега, до того прочным, что на нем местами отдыхают стада баранов; только кое-где падение потока слишком уже значительно: он своими брызгами разбивает ледяную кору снега, и тогда золотистым отливом блестит на солнце его мутная, темно-коричневого цвета вода. В особенности хорош один из подобных каскадов, верстах в полутора или двух от перевала: здесь поток стремится по [161] совершенно круто наклоненному руслу, из которого торчат громадные камни и скалы; ударяясь о них, вода разлетается брызгами, кипит и пенится у их подножия, как бы сердясь что не может сдвинуть их с места и увлечь в своем быстром течении. Каскад этот чрезвычайно как напомнил нам знаменитый водопад Иматру, в Финляндии; но последний более грандиозен, шире и имеет большую массу воды. Тлесерухский каскад представляет ту оригинальность, что он окружен снегами, и даже местами над самым каскадом висят еще снежные глыбы, образующие над ним как бы свод. Труден был подъем на Сары-даг, но и спуск с него в долину Тлесеруха, несмотря на свою пологость, очень нелегок, так что мы несколько раз должны были останавливаться, чтобы отдыхать, а вследствие того явилась совершенная невозможность достичь Ириба в тот же день, и мы решились остановиться на ночлег в одном из аулов, лежащих в самой верхней части тлесерухского общества: именно в ауле Рытлаб, лежащем у так называемых Ворот. Аул этот состоит из десятка домов, расположенных у подножия гор, на правом берегу Тлесеруха, между тем, как на 10-верстной карте Кавказского края он показан на левом берегу. Впрочем, за достоверность того, чтобы я именно ночевал в самом Рытлабе, я не могу вполне ручаться: показание это основано много на словах моих проводников, с которыми я с трудом мог разговориться. Что меня удостоверяет в моем предположении, это именно то, что тут же у Рытлаба на карте назначено урочище Ворота; аул же, в котором я остановился, лежит именно возле урочища, известного под этим именем, хотя, впрочем, в верхней долине Тлесеруха есть два урочища, часто обозначавшие этим названием: одно у аула Рытлаб, другое, верстах в шести или семи ниже, возле Гиляба. Оба эти урочища вполне заслуживают название ворот; но последнее как кажется, у туземцев более известно под названием крепости Кале. Ворота у Рытлаба образуются горным потоком, впадающим с правой стороны в Тлесерух; поток этот разбивает каменистый обрыв, возвышающийся над самым аулом, и через расщелину, имеющую действительно вид ворот, шириною около полусажени, низвергается чудным водопадом с почти восьми-саженной высоты. Другие же [162] ворота, вблизи Гиляба, образуются самим Тлесерухом, который, будучи сжат здесь горами, прорывается через них великолепным каскадом. Здесь-то, над самым каскадом, на правом берегу потока есть небольшая терраса, которая совершенно запирает это ущелье и на которой до сих пор видны еще следы каких-то построек. Все, что я мог узнать об этой местности, это, что здесь была когда-то, очень давно сильная крепость — грузинская. К какому времени она могла относиться — этого мне никто не мог сказать, и только на выраженное мною сомнение, действительно ли то была грузинская крепость, меня и в самом Ирибе уверяли, что действительно так и что крепость эта разрушена уже очень давно. Краткое мое пребывание на Кавказе не дало мне возможности, собрать об этом предмете достаточных сведений, но я считаю долгом указать на показание местных жителей тем, кому удастся посещать Дагестан в более благоприятных, чем мне, обстоятельствах. Следы старинных построек, частью, как видно, иссеченных в камне, частью же сложенных из огромных диких камней, ясно показывают, что постройки эти принадлежат очень давнему времени; но неужели они принадлежат Грузинам, которые, сколько известно, кажется, не проникали в горы Дагестана? Неужели и эти развалины связаны с полубаснословным именем грузинской царицы Тамары, которой приписывают, что она покорила все кавказские горы и ввела в них христианство? Все это заставляет только еще более желать, чтобы на развалины старинной крепости у Гиляба было обращено внимание ученых исследователей кавказских древностей. До сих пор исследования эти преимущественно ограничивались одним Закавказьем; теперь же, с покорением восточного Кавказа, расширился круг изысканий, и желательно только, чтобы наши исследователи проникали в самые глухие места гор.

В Рытлабе мы нашли только одного жителя, больного и дряхлого старика; все же остальное население аула ушло на работы в нижние части тлесерухского общества, в Карах и Андалял, где представляется более удобных земель для хлебопашества и где, как меня уверяли, многие из здешних жителей имеют даже свои собственные поля. И действительно: в ближайших окрестностях Рытлаба, до самого почти Гиляба, почти не видно обработанных полей; только местами [163] встречаются небольшие участки, засеянные ячменем, колосья которого здесь, во время моего проезда, т. е. во второй половине июля, только что начинали наливаться. Напротив того, ниже Гиляба я нашел рожь и даже пшеницу, и притом хлеб был уже совершенно созревший и местами даже собирали его. Я говорю: собирали, потому, что, собственно говоря, жатвы у горцев нет, а хлеб вырывается прямо с корнем и вяжется в снопы; этой работой заняты почти одни женщины.

По пути из Рытлаба в Ириб, начиная от Гиляба, на каждом шагу попадаются следы горских укреплений и завалов, построенных бывшим здешним наибом Даниель-Беком. Укрепления эти состоят исключительно из стенок, заграждающих, в некоторых местах, всю долину Тлесеруха, и из завалов, устроенных на высотах, с которых можно обстреливать проложенную по долине гору. Как те, так и другие сложены из камней и местами имеют бойницы, а чаще всего предназначены для стрельбы из-за них через банк; рвов перед ними вовсе не имеется, а толщина самых стенок и завалов от двух, местами до пяти фут. Наибольшее число укреплений сосредоточено вокруг самого Ириба, который считался одною из сильнейших крепостей во владениях Шамиля. Вся сила этой крепости, конечно, заключалась более всего в самой местности. Действительно: доступ к Ирибу весьма затруднителен и, притом же, превосходно может быть обстреливаем с наружных домов аула. Но самое вооружение Ириба всегда было незначительно: так, во время сдачи его нашим войскам, он имел всего только 9 орудий, что, впрочем, для горской крепости составляло довольно значительное вооружение; из числа этих орудий, 3 отвезены в Закаталы, 4 в Кумух, и 2, сильно испорченные, остались в Ирибе. Ириб, в прежнее время, был одним из наиболее значительных аулов нагорного Дагестана в нем считалось до 120 семейств, и он служил как бы средоточием всей внутренней торговли западного Дагестана; в нем были многочисленные лавки, в которых, по выражению горцев, можно было достать все, что только угодно. Куяда доставляла сюда лучшее свое оружие, Андийцы свои знаменитые бурки, из Аварии привозили сюда тонкие и теплые сукна, вырабатываемые в самых горах и идущие на одежду жителей; наконец, самый Ириб славился седельным производством: его седла считались лучшими во [164] всем Дагестане и даже в Закавказье. Теперь же пропало всякое торговое значение Ириба: вследствие постоянных войн и неразрывных с ними опустошений, упали те незначительные промышлености, которые прежде существовали в горах: так, например, теперь вовсе, кажется, прекратилась выделка знаменитых андийских бурок. Притом же, с падением Шамиля, вся торговля перешла в пункты, где расположены наиболее значительные части наших войск, и горцы отправляются туда для покупки всего им необходимого и для сбыта своих небогатых произведений.

Вследствие того, вместе с упадком торговли в Ирибе, торговые сношения с горцами стали усиливаться в Закаталах, Кумухе и в Темир-Хан-Шуре. Конечно, в прошедшем Ириб более всего обязан своим блестящим положением тому, что в нем имел постоянное свое местопребывание Даниель-Бек, бывший, прежде чем он передался Шамилю, генералом нашей службы. Весьма естественно, что и все потребности Даниель-Бека должны были быть более сложны, чем потребности простых горцев: он имел около себя как бы некоторого рода свой двор и скорее мог называться союзником, чем подвластным Шамиля. Поэтому неудивительно, что резиденция его приобрела некоторое значение в горах и что в ней проявлялись некоторое оживление и торговля. Но теперь, когда прекратилось это значение Ириба, он снова впал в разряд обыкновенных горских аулов, несмотря на то, что в нем имеет свое местопребывание наиб из туземных жителей, в ведении которого находится до 12 смежных аулов. Но о настоящем значении Ириба и вообще о современной системе управления Дагестаном мы подробнее скажем в следующей главе.

Военный сборник № 2, 1862

II.

От Ириба до Гуниба.

Было уже около одинадцати часов утра, когда я въехал в узкие и извилистые улицы Ириба. Собственно улицами их и не следовало бы называть, потому что скорее это были какие-то закоулки и ходы, по которым местами трудно было проезжать даже в один конь. Вообще в дагестанских аулах, дома, или сакли, как-то необыкновенно нагромождены один на другой: потолок одного дома служит основанием для другого. Весьма часто поперек улицы, на террасы двух противолежащих домом, накинута какая-то настилка из довольно толстых жердей. Настилка эта обмазана глиною, обштукатурена, и на ней лепится другое жилье, только одним своим боком где-нибудь примкнутое к выступу горы. Оттого-то дагестанские аулы так удобны для обороны, и оттого-то взятие их всегда сопровождалось страшными потерями. Но вот, наконец, добравшись почти до самых верхних [388] частей аула, проводник мой остановился на какой-то небольшой, всего, может быть, шагов в пятнадцать, площадке, соскочил с лошади и объяснил мне, что мы приехали к тлесерухскому наибу, некогда служившему в русской службе поручику Хаджи-Али. Я тоже сошел с лошади и, следуя за проводником, вошел в дом наиба. Дом этот состоял из двух, или, скорее, из полутора этажей, примкнутых к скату горы так, что каждый этаж имел особое сообщение с улицею, прямо на горизонте земли. Нижний этаж назначался для помещения семейства наиба, и я его не видел; верхний же служил жильем собственно самого наиба, как лица официального. Следуя за моим проводником, я очутился в узком коридоре, шагов восемь длины, который выводил на крытую террасу, огражденную с трех сторон стенами и имеющую с четвертой стороны только невысокую балюстраду, сделанную в виде широкой скамьи без спинки. Терраса эта имела длину во весь фасад дома, а шириною была не более шагов пяти или шести; она составляла собственно приемную или аудиенц-залу наиба, и здесь-то я застал его в настоящую минуту, чинящим суд и расправу над жителями.

По обе стороны коридора было по одной комнате, из которых расположенная налево имела назначением служить кухнею, а находящаяся вправо от коридора служила как бы кабинетом для хозяина, а вместе с тем чем-то вроде кладовой. Мы решились назвать эту комнату кабинетом потому, что в ней, у окна, выходящего на террасу, стоял стол, покрытый красной салфеткой ярославского произведения, а на столе были чернильница, несколько перьев и какая-то переплетенная, чуть ли даже не прошнурованная тетрадь, для записи, как кажется, жалоб и просьб жителей и распоряжений по ним наиба. По стенам же этой комнаты были развешены оружие, седла и одежда хозяина, а около одной стены стояли деревянные нары, покрытые тулупами и подушками и очевидно исполнявшие роль дивана, на котором можно было отдыхать. К этой же комнате примыкали и довольно обширные конюшни хозяина, вход в которые был тут же из коридора и через которые надо было проходить для того, чтобы попасть на плоскую крышу дома — обыкновенное место вечернего отдохновения Азиатцев. [389]

Но прежде чем познакомить читателя с личностью самого Хаджи-Али, считаю нелишним сказать несколько об административном разделении Дагестана и о порядке управления туземными племенами.

После завоевания восточного Кавказа, управление горцами Дагестана, по крайней мере в низших инстанциях, было оставлено почти то же, какое существовало и при Шамиле, с тою только разницею, что во всех своих решениях местные власти преимущественно должны были придерживаться адата, т. е. народных преданий и обычаев, а не шариата, который составляет часть корана, заключающую в себе гражданские постановления. Подобная мера вполне необходима, как потому, что самое население Дагестана еще слишком патриархально и верит в непогрешимость решения старшин, так и для того, чтобы ею уменьшить влияние мусульманского духовенства на народ. Таким образом оставлено на прежнем основании все, так сказать, сельское управление Дагестана, именно аулами управляют избираемые самим обществом старшины, которые, в разных частях Дагестана, известны под различными названиями, как-то: кадиев, картов или ахсагкал. Затем несколько аулов, обыкновенно от 10, 15 и даже до 20, по большей части принадлежащих к одному обществу, подчиняются наибам, назначаемым из местных уроженцев, преимущественно из находившихся в русской службе. Наибам вверяется вся распорядительная и судебная власть в пределах, определяемых особою инструкциею. Наибы получают в год 500 руб. сер. содержания от казны, имеют при себе письмоводителя из туземцев, которому положено жалованья 150 р. сер., и, сверх того, имеют в своем распоряжении охранную распорядительную силу из всадников Дагестанского конно-иррегулярного полка. Наконец несколько наибов соединены в округа, во главе которых поставлены окружные начальники, в чине генерал-майоров или штаб-офицеров, и при каждом из них состоят помошник его в офицерском чине, военное управление из старших адъютантов и писарей, несколько переводчиков, медик и фельдшер для подания, в случае нужды, медицинской помощи жителям и, наконец, окружной народный суд, состоящий из депутатов от народа, кадия и письмоводителя; как депутаты, так и кадий получают жалованья по 250 руб. сер., а письмоводитель по 150 руб. в год. [390]

В окружных судах некоторые дела решаются по адату, другие же по шариату, а именно по местным обычаям туземцев разбираются и решаются дела, возникающие «по гражданским спорам, и тяжбам всякого рода, по воровству, ссорам, дракам, увозу женщин (хотя бы оно имело последствием увечья), по похищениям и грабежам, когда они учинены хотя с насилием и даже угрозами, но такого рода, что сии угрозы и самое насильственное действие не представляли опасности ни для жизни, ни для здравия жалобщика». (Из проекта положения об управлении Дагестанской областью, утвержденного г. наместником в апреле 1860 года.) Затем все дела по несогласиям между мужем и женою, родителями и детьми и по религиозным делам магометан должны быть решаемы в суде по шарриату кадием. Разбор дел в окружных судах производится гласно и словесно, а решения произносятся по большинству голосов, с перевесом, в случае разности мнений по одному и тому же предмету, голоса председателя, которым бывает всегда сам окружной начальник.

Кроме окружных управлений, на одной степени с ними стоят, в некоторых частях Дагестанской области, ханские управления и отдельное при-Сулакское наибство. К первым принадлежат ханства: Аварское, Кюринское, Мехтулинское и владение шамхала тарковского. При ханах и шамхале состоят по одному помошнику из русских штаб-офицеров, имеющих при себе военную канцелярию, а также и особые словесные суды, состоящие, подобно окружным, из депутатов от народа, кадия и письмоводителя; подобный же словесный суд находится и при наибе при-сулакском.

Таковы низшие административные учреждения в Дагестанской области; но, сверх того, для необходимого сосредоточения всего относящегося до внутреннего и особенно до военного управления, по нескольку округов сосредоточено в ведении особых военных начальников, которым подчиняются также и ханства и владение Тарковское, но только в военном отношении. Таким образом, вся Дагестанская область, в настоящее время, состоит из четырех военных отделов и двух гражданских управлений: Дербентского градоначальства и управления портовым городом Петровским. Военные же отделы и их подразделение следующее: [391]

1. Северный Дагестан состоит из владения Тарковского, ханства Мехтулинского, Даргинского округа и при-Сулакского наибства;

2. Южный Дагестан составляют: ханства Кюринское и округи Кайтаго-Табасаранский и Самурский;

3. Средний Дагестан — из округов: Гунибского и Казикумухского (В 1861 году к среднему Дагестану причислен еще Андийский округ, образованный из частей между Андийским хребтом и Андийским Койсу, отошедших от Терской области.), ханства Аварского и обществ: Караты, Богуляла, Цунта-Ахвах и Бахлух, управление которыми возложено на хана аварского;

4. Верхний Дагестан состоит из одного округа Бежитского; но к нему временно присоединен еще Закатальский округ.

Общее управление всей Дагестанской области, как гражданское, так и военное, сосредоточивается в лице начальника области, который по военному управлению носит звание командующего войсками Дагестанской области, пользуется правами командира корпуса не отделенного от армии и имеет особый штаб. Для производства же дел по гражданскому управлению краем и по управлению туземными племенами, при начальнике области состоит особая канцелярия. Наконец, для общей судебной расправы в области учреждены два главных судебных места: Дагестанский областной суд (гражданский и уголовный) и Дагестанский народный суд (туземный). Первый из них состоит на общем положении с палатами уголовного и гражданского суда в Закавказье, а второй составляется из почетных лиц Дагестанской области по выбору командующего войсками под председательством особого лица, тоже по выбору командующего войсками, но с утверждения главнокомандующего кавказскою армиею. Дагестанский народный суд рассматривает все жалобы, поступающие к нему по делам, подлежащим разбирательству по адату и шарриату, а также обсуживает дела по всем тем предметам, которые командующий войсками в области сочтет нужным передать на заключение суда.

Изложив эти главные начала на основании которых управляются туземные племена Дагестана, обратимся теперь к [392] самому Хаджи-Али, который, во время моего посещения Ириба, был наибом тлесерухского общества, входящего в состав Гунибского округа, непосредственно подчиненного военному начальнику среднего Дагестана.

Войдя на террасу, служащую как бы приемной залой наиба, я застал Хаджи-Али занятым делами по управлению вверенным ему наибством, и после обыкновенного обмена первых вежливостей просил его продолжать свои занятия, а сам расположился тут же в стороне, чтобы присмотреться к окружающим меня лицам. На террасе было человек около пятнадцати горцев. Пятеро из них сидели на низенькой скамейке около стены: это были кадии и старшины селений, — почтенные старики, почти все с выкрашенными в красно-бурую краску бородами. У каждого из них была в руке толстая книга корана, единственная печатная книга, какую можно встретить в горах. Сам наиб с приличествующею его сану важностью сидел, или лучше сказать, полулежал на деревянной, покрытой подушками и ковром скамье, спинка которой была изукрашена резьбою, совершеннно напоминавшею резьбу нашего русского произведения. Подобную же резьбу я встретил на ставнях в доме Хаджи-Али и вообще во многих местах Дагестана; но это вовсе не есть произведение самих туземцев: по большей части все столярные и плотничные работы делались в горах русскими беглыми солдатами и довольно высоко были ценимы горцами. Затем остальные присутствующие принадлежали к тягавшимся сторонам. Предметом спора между ними, по обыкновению, была земля, права на владение которой особенно запуталось во время Шамиля. В последние пятнадцать, десять лет его владычества в горах особенно усилился произвол и совершенный, самый крайний деспотизм наибов имама. Малейшее подозрение в неисполнении предписаний шарриата или же какого-нибудь приказания Шамиля влекло за собою смерть виновного и конфискацию его имущества, которое чаще всего передавалось какому-нибудь отличившемуся, верному мюриду. Весьма естественно, что, при таком порядке дел, особенно в последнее время, когда горцы явно уже стали тяготиться властью Шамиля, поземельные участки весьма часто меняли своих владетелей. С падением же Шамиля, отчасти наследники самых виновных, отчасти же те самые лица, которые подвергались осуждению, но спаслись от наказания [393] бегством, явились к своим прежним владениям и стали предъявлять свои права на них; особенно же сильно преследуют дело о возвращении их собственности те, которые, спасаясь от наказания, успели бежать к Русским: тогда прямая необходимость заставляла их оставить горы, — теперь же они выставляют себя за людей, пострадавших будто бы за свою преданность к Русским. Разбор этих-то претензий и удовлетворение их составляет одну из труднейших задач современной русской администрации в горах Дагестана. В Чечне затруднений этих не существует, по обилию удобных земель и вследствие принятой системы расселения Чеченцев на равнине в больших аулах. В Дагестане же, где каждый клочок земли дорог и где, притом же, переход жителей из-под власти Шамиля под управление Русских совершился почти миролюбиво, вследствие добровольного подчинения нам Лезгинов, — здесь вопрос о праве поземельного владения представляется чрезвычайно важным и, притом же, щекотливым вопросом для нашей администрации, несмотря на то, что самые спорные участки по большей части бывают крайне незначительны. Так, например, в деле, которое разрешалось у тлесерухского наиба во время моего приезда к нему, спор шел из-за участка, занимавшего незначительную террасу: не более каких-нибудь 200 — 300 квадратных аршин; а, между тем, мало-мальски несогласное с понятиями горцев решение в этом деле могло бы создать несколько человек недовольных. К сожалению, при малых познаниях Хаджи-Али в русском языке, он не мог мне вполне объяснить все подробности решаемого им дела. Впрочем, дело это и не было решено при мне окончательно. Появление мое в доме Хаджи-Али совершенно нарушило происходившее заседание; всеобщее внимание, не только лиц, причастных к делу, но даже и самих судей, было совершенно развлечено моим посещением; горцы, не только молодые, но и старики, бесцеремонно рассматривали меня; все принадлежавшее мне сделалось предметом их любопытства, особенно же имевшийся у меня револьвер. Видя, что всеобщее внимание занято мною, наконец и сам Хаджи-Али решился прекратить заседание, отложил его до следующего дня, потребовав только, чтобы призван был какой-то свидетель. Тогда уже решительно все, не стесняясь, обратились ко мне, и я очень был рад этому, [394] потому что теперь, по крайней мере, присутствие самого Хаджи-Али давало мне некоторую возможность делать расспросы и отвечать на некоторые предлагаемые мне вопросы. Более всего, конечно, интересовал горцев, как я уже сказал, мой револьвер. Они осмотрели его во всей подробности и несколько раз заставляли меня его собирать и разбирать, при чем один из бывших мюридов Шамиля, некто Дебир, красивый, статный мужчина, объявил мне, что и у них в горах есть мастера, которые в состоянии делать подобные же револьверы и что даже во время Шамиля было уже их несколько сделано и что, притом же, они оказались превосходного достоинства. Как ни кажется это невероятным но, тем не менее, до некоторой степени это возможно, если припомнить, что в горах есть оружейники, действительно удивляющие своим искусством; однако же, нет никакого сомнения, что если бы действительно горцам удалось выработать револьвер, то, по всей вероятности, он был бы очень сомнительного достоинства, потому что трудно было бы искать в нем той отчетливости пригонки всех частей механизма, какая требуется вообще в повторительном оружии. Вообще у горцев только и достигают некоторой степени совершенства те простые производства, который не требуют сложных приемов. Так, например, самое производство даже пороха, этого столь необходимого для них материала, шло крайне неуспешно. Я не мог собрать в Ирибе сведений о существовавшем там во времена Шамиля пороховом производстве: все инструменты, или, лучше сказать, вся посуда, употреблявшаяся при этом, была уничтожена русскими при занятии ими Ириба. Но мне показывали порох, который прежде делали в этом ауле. По наружным признакам он должен быть очень плох: зерна его неровны, весьма неодинакового цвета и, притом же, чрезвычайно мягки и легко, при малейшем трении, обращаются в мякоть. Насколько я мог понять из объяснений горцев, они полагали, что главную силу и главную составную часть его должна составлять сера, в которой меньше всего встречалось недостатка, вследствие богатых залежей ее, находящихся в некоторых местах Дагестана, как, например, в Чиркате на Андийском Койсу и близ Ругджи на Кара-Койсу.

Надо было видеть удивление и восторг горцев и особенно бывшего мюрида Дебира, как кажется, большого охотника [395] вообще до оружия, когда я показал им находившийся у меня мелкий мушкетный полированный порох. Небольшая щепотка его переходила из рук в руки, вызывая беспрестанные возгласы удивления и похвалы: якши, чох-якши, раздавалось со всех сторон. Вообще в Дагестане даже и без большой наблюдательности легко можно заметить, с какою любовью местные жители ценят всякое хорошее оружие, хотя, собственно говоря, любовь Лезгин к оружию совершенно исчезает перед страстью, можно сказать, к оружию некоторых других горских народов, как-то: Чеченцев, Кабардинцев и др. Лезгин собственно более всего дорожит своим кинжалом и шашкою; особенно же с первым он свыкается с самого раннего детства. В горах весьма часто можно видеть девяти и даже семилетних мальчиков, которые уже носят кинжал часто чуть ли не больше их самих. Но замечательно, что, как кажется, Лезгин, дорожа своим оружием, вовсе не гоняется подобно, например, Кабардинцу, за его красотою или же за красивою отделкою; поэтому-то весьма часто можно встретить самые отличнейшие клинки в совершенно простых кожаных ножнах.

Вообще Лезгины имеют в своем характере более, чем какие-либо другие горские племена Кавказа, положительности и практического взгляда на жизнь. Влияние суровой их природы непременно должно было отразиться на них: встречая повсюду преграды для развития своей деятельности, принужденный лишь тяжким трудом снискивать себе самое скудное пропитание, Лезгин по необходимости смотрит на все довольно мрачно и всегда заранее обдумает и обсудит свои действия прежде, чем приступит к их исполнению. Поэтому-то мы полагаем, что Лезгин не так-то легко взволновать, как, например, Чеченцев или горцев из племени Адыге; и действительно: двухлетнее владычество наше в горах Дагестана вполне подтвердило это. Между тем, как к северу от Андийского хребта происходили почти постоянные волнения, возбуждаемые разными честолюбцами, успевавшими обманывать легковерный чеченский народ, собственно во внутреннем Дагестане почти не было никаких волнений и появлявшиеся нарушители спокойствия были даже выдаваемы самими их соплеменниками.

Замечательно, что когда, например, в 1860 году, открылись волнения в Аргунском округе Терской области, то они [396] почти нисколько не отозвались на лезгинском населении, несмотря на то, что именно ближайшие к этому округу общества славятся наиболее нерасположенными к русскому управлению. Еще более убедительное доказательство этого нашего предположения мы находим в последних действиях, в июле прошлого года, начальника Среднего Дагестана, генерал-майора Лазарева, против разбойничьей шайки Каракуль-Магомы, появившейся весною в Ункратле (Известия об этих действиях помещены в официальном отделе № 10 «Военного Сборника» 1860 года.). Нам особенно приятно упомянуть здесь об этих действиях потому, что в них мы видим образчик прекрасно обдуманной и хорошо выполненной системы действий против горцев. В бытность мою на Гунибе, мне неоднократно приходилось слышать от генерала Лазарева, что, в случае каких-либо волнений в горах, он до последней крайности будет воздерживаться от употребления в дело наших войск: усмирение непокорных, восстановление спокойствия в стране он всегда намерен был возлагать на самих же горцев. В действиях своих против Каракуль-Магомы, он вполне применил к делу свои мысли: прежде всего он посылал в Ункратль каратинского жителя Хаджио (бывшего казначея Шамиля), всего только с десятью милиционерами; затем двигается сам; против возмутителя, сопровождаемый всеми наибами, ему подчиненными, и 18 сотнями ополчения, составленного из значительнейших и почетнейших лиц Среднего Дагестана. Разумеется, для поддержания на всякий случай этих ополчений, он взял с собою и часть нашей пехоты, с горными орудиями; но она оказалась почти излишнею. Нравственное влияние всех этих распоряжений было уже так велико, что все волнение кончилось даже без пролития крови и главный мятежник был захвачен вместе со своими сообщниками.

Но, при всей своей сосредоточенности и видимой серьезности, Лезгин не прочь и даже, кажется, очень любит всякого рода удовольствия и веселье. Несмотря на то, что в течение более двадцатилетнего управления Шамиля в Дагестане строжайше были запрещены музыка, танцы и пение, теперь они снова всюду вводятся. Видно, что если чего желает народный характер, то это нелегко искоренить самыми крутыми [397] наказаниями. При Шамиле весь Дагестан был погружен в совершенное молчание; единственная песня, какую можно было услышать в то время, было однообразно монотонное «ля-илляхи-иль-Алла»; всякого рода музыкальные инструменты, а особенно же танцы, строго были запрещены. Но вот не прошло и года еще со времени падения Шамиля, как уже во всяком почти ауле можно встретить общественных музыкантов, на дорогах можно слышать громкое пение. Что Лезгины действительно любят музыку и особенно танцы, это лучше всего доказывается тем, что во всяком почти несколько значительном ауле содержатся особенные музыканты, состоящие из двух, трех человек, которые получают от общества некоторое вознаграждение, преимущественно разными продовольственными припасами, и должны играть во всеобщее удовольствие, при каждом удобном случае. Инструменты их весьма несложны и немногочисленны: главный из них — зурна, с аккомпаниментом барабана, очевидно перенятого от Русских, и особого рода тамбурин (чиререн), в котором вместо кожи вставлен тонкий медный лист. В бытность мою в Ирибе, мне удалось слышать эту музыку и видеть танцы Лезгин с наступлением вечера, на площадке около дома наиба появились музыканты, разложен был небольшой костер, и к нему собралось почти все мужское население аула; женщин здесь не было вовсе, так как их назначение заключается только в работе, а не в удовольствиях; по шарриату им запрещено даже танцевать.

Вот раздались скрипучие и пискливые звуки зурны, которая сперва одна, как бы запевала, протянула какой-то нехитрый мотив; звуки эти, сначала медленные, стали все более и более учащаться, вот к ним присоединилось брянчание тамбурина; наконец раздалась и дробь, довольно искусно пробитая на барабане. Музыка стала оживленнее и постепенно переходила в более быстрый размер, а вместе с тем видимо стали оживляться и лица присутствующих; но известное дело, что начало всегда и во всем трудно: очевидно, что многим хотелось потанцевать, но никто не решался выступить первым. Наконец, после долгих переговоров, в середину круга, составленного у костра, почти насильно вытолкнули двух босоногих мальчишек, лет десяти, не более, и они-то открыли этот импровизированный горский бал. За ними пошли уже и [398] большие, при чем всегда на середине круга было не более двух танцующих. Самый танец весьма прост, без всяких особенных фигур; скорее его можно назвать беганьем, с притоптыванием в такт вокруг костра, при чем руки подносятся к голове, как это делается в лезгинке. Можно сказать, что танец этот составляет первообраз лезгинки, только по-временам, чисто, кажется, по усмотрению самих музыкантов, музыка становится оживленнее и самый танец живее; ловкий танцор при этом обыкновенно входит в некоторого рода экстаз, начинает неистово вертеться, выкидывать ногами самые причудливые па и даже иногда пускается в присядку. Последнее очевидно уже заимствовано от наших солдат. Хлопанье в ладоши в такт, которым присутствующие сопровождают музыку, кажется, еще более воодушевляет танцующих, которые в азарте иногда даже вскрикивают.

Танцы, начавшиеся как бы с неохотою, в самом непродолжительном времени сделались чрезвычайно оживленными; танцоры беспрерывно сменялись, и вскоре к танцам присоединилось еще и другое развлечение — переодевание. Вывернув овчину мехом кверху, подвязав накладную седую бороду, разгулявшаяся молодежь проделывала около костра всевозможные фарсы и отпускала разные остроты насчет танцующих да и вообще насчет присутствующих. Конечно, все это было крайне грубо; но надо отдать справедливость, что во всех этих шутках не было ничего неприличного: они делались без всякой натяжки и под увлечением самой непритворной веселости. Этим только и можно, кажется, объяснить то, что при этих переодеваниях молодежь выставляла в смешном виде стариков, которые, как известно, пользуются вообще уважением в горах, и даже — о ужас! — самого бывшего имама.

Последнее обстоятельство особенно поразило меня: как, неужели же жители Дагестана, не более, как год тому назад еще дрожавшие при одном имени Шамиля, провожавшие его, при его отъезде с Гуниба, со слезами и целовавшие его руки, ноги и края одежды, неужели же теперь уже эти самые жители не оставили в своем воспоминании никакого даже сожаления о прежнем своем повелителе? Неужели же он до того упал уже в их глазах, что они решаются даже, невзирая на его духовный характер, надсмехаться над ним? [399] Неужели же, наконец, и те мюриды, которые были ближайшими, так сказать, соучастниками и помощниками шамилевской власти, неужели же и они даже смотрят равнодушно на это осквернение памяти своего бывшего главы и учителя? Все эти вопросы до того казались мне интересными, что я не мог удержаться, чтобы не попросить объяснения их у моего хозяина и у окружавших его горцев. Но вопросы мои показались им даже странными; горцы как будто бы не могли, а быть может и не хотели понять, почему именно я удивляюсь неуважению их к памяти Шамиля; они отвечали мне, что тогда было им дурно, теперь хорошо: чего же им еще сокрушаться? Что же касается до того, что своими шутками они оскорбляли духовное значение имама, то на это мне возражали, что здесь теперь не молитва, а веселье, и что если бы даже сам имам видел это, то, по всей вероятности, не оскорбился бы. Вообще мне очень часто приводилось заводить речь с горцами о Шамиле, не только в Ирибе, но и в других частях Дагестана, и постоянно меня удивляло то равнодушие, с которым они отзывались о прежнем своем повелителе. Быть может, что на это имело влияние и мое звание русского офицера и что передо мною они не желали высказываться вполне, но, во всяком случае, странно, что я не встречал среди горцев ни малейшего сочувствия к нему. Многие, говоря со мною о Шамиле, никак не хотели верить тому, что будто бы он жив и, облагодетельствованный Государем, живет спокойно в России. Подобного снисхождения и милости к нему они никак не могли понять, и когда я им говорил, как обеспечено теперешнее положение Шамиля, то они меня спрашивали: за что же ему это добро, и никакие мои доводы не могли вразумить им идеи, совершенно несходные с их азиатским складом ума. По их мнению, Шамиля следовало казнить как побежденного врага, или же, по крайней мере, содержать постоянно в яме, как это делают горцы со своими пленными. А тут не только сохранили жизнь Шамилю, да еще и дали ему такие средства к жизни, о каких он никогда и не мечтал. Решительно, слушавшие меня горцы недоумевали и просто, кажется, даже не верили моим рассказам. Особенно же они, кажется, потеряли всякую веру ко мне, когда на вопрос их, к чему ему так много денег дают, я сказал им, что он должен теперь жить в доме, который вдесятеро больше [400] прежней его сакли, и ездить в экипаже, который на четырех колесах и возится не буйволами, а лошадьми; особенно же рассказ мой об экипаже, или большой арбе, как горцы назвали его, по-видимому, внушил им сильное сомнение к моим словам: они недоверчиво стали покачивать головами и более уже не расспрашивали меня о жизни Шамиля. Действительно, для них, не видавших никаких экипажей и повозок, кроме двухколесных арб, встречаемых только в одной Аварии, трудно и почти невозможно было поверить, чтобы Шамиль, которого они всегда видели лишь верхом, решился ездить в какой бы то ни было, хотя бы и самой разукрашенной арбе.

Ознакомившись несколько в Ирибе с танцами и музыкою Лезгин, мне удалось также получить некоторое понятие и об их песнях. Но опять-таки незнание языка и неимение переводчика стало камнем преткновения и в этих моих розысках. Находившийся в услужении у Хаджи-Али горец, а также и один из милиционеров, служивший мне проводником от Ириба далее вовнутрь страны, доставили мне несколько хотя и самых скудных объяснений о песнях Лезгин и даже пропели некоторые из них. Главное место между этими песнями, как кажется, занимает рассказ о любовных отношениях между молодым горцем и молодою девушкою; вся песня состоит из бесчисленного числа куплетов, кажется, постоянно вновь даже присоединяемых самими поющими; первые строфы куплета выражают желания и речи влюбленного юноши, последние же — ответы на них девушки. Со смыслом слов вполне согласуется и самый напев песни: первая половина куплета поется громко и с некоторою энергиею; вторая же, заключающая в себе ответ девушки — более тихим и медленным напевом. Отличительная черта этой песни — страшная монотонность ее и нескончаемость: во время переезда моего от Ириба до Кулябы, аула, лежащего на половине пути между Ирибом и Гунибом, мой проводник почти во всю дорогу пел эту песню своим звонким, далеко раздающимся в горах голосом. Дикость окружающей природы, ее однообразие, не одушевленное ни малейшею растительностью, как нельзя более гармонировали с этой песнью. Очевидно было, что подобная песня только и могла сложиться среди гор Дагестана. Несмотря на то, что содержание ее было вовсе не [401] заунывное, она далеко не могла назваться веселою песнею; это было скорее не пение, а подражание гулу горного потока, раздающемуся в диком, каменистом ущелье. Да и действительно, откуда Лезгину среди его гор выучиться пению? Какая птица научит его этому? В горах Дагестана, не имеющих почти никакой растительности, кажется, и нет совершенно никаких птиц; по крайней мере, я видел только одних орлов да так называемую горную курочку, что-то похожее на нашу куропатку.

Но кроме этой наболее известной песни, у Лезгин есть еще и другие, и между ними, как и следовало ожидать, первое место занимают, героические песни, воспевающие похождения разных знаменитых богатырей Дагестана. К сожалению, я не имел возможности узнать что-нибудь об этих песнях, но что они есть, в этом меня положительно уверили, и с этим вполне можно согласиться, припомнивши прежние набеги Лезгин на Закавказье. Между прочим, в Ирибе же мне назвали, что у горцев есть песни об одном их удальце-разбойнике Киероглу; но это очевидно уже заимствование, а не чисто лезгинское сказание. Известно, что предание о Киероглу, или Караоглу, как его некоторые называют, сильно распространено по всему Закавказью. Весьма многие развалины на трудно доступных местах называют обыкновенно замками или убежищами Киероглу. Справедливее всего, кажется, можно предполагать, что Киероглу был Персиянин — таково, по крайней мере, наиболее распространенное мнение. Следовательно, Лезгины, вероятно, только заимствовали песню о Киероглу или от Грузин, или же от Персов во время частых своих набегов на Закавказье. Но и это уже обстоятельство показывает, что у Лезгин есть желание воспевать различных народных героев, а при этом желании нет никакого сомнения, что постоянные набеги Лезгин на соседей должны были доставить весьма обильные материалы для подобных песней и сказаний. По всей вероятности, со временем, когда Дагестан сделается более доступным для наших ученых, внимание их будет обращено на ходящие в народе песни и легенды, которые, в свою очередь, быть может, и прольют некоторый свет на совершенно темную и не исследованную еще историю Лезгин. [402]

Пробыв сутки в Ирибе, я оставил его, спеша скорее добраться до Гуниба, сделавшегося славным по падению в нем Шамиля и получившего теперь известность, как средоточие управления наиболее важной части Дагестанской области, именно среднего Дагестана. До Гуниба я надеялся достигнуть в один день, переменив только лошадей в Кулябе; но задержка, встреченная мною в этом последнем ауле, замедлила мой путь, так что к вечеру того дня, когда я выехал из Ириба, я мог достигнуть только до лагеря стоявших у подножия Гуниба войск. Дорога, по которой приходилось мне ехать, представляет образчик самых лучших дорог во внутреннем Дагестане. Эта дорога была устроена еще во время владычества Шамиля и, конечно, потребует лишь весьма незначительных улучшений для того, чтобы обратиться в колесную дорогу. Наиболее затруднений, конечно, может встретиться только при обделке спусков к Кара-Койсу и подъемов от нее. Один из подобных спусков уже разработан к мосту, между Кулябою и Ругджою и представляет необыкновенно важное улучшение этого важного пути, соединяющего Гуниб, это сердце Дагестана, с юго-западною частью области. Тут же, на этом спуске, открыто и богатое местонахождение каменного угля, который толстым слоем залегает по правому берегу Кара-Койсу. Для Дагестана, совершенно лишенного лесов, где самое плохое топливо приобретается дорогою ценою, подобная находка — сущий клад. Поэтому неудивительно, что на это местонахождение еще в 1800 году обращено было внимание начальства и приняты меры для приискания печей, которые бы давали возможность употреблять каменный уголь для отопления помещений наших войск. Между прочим на Кара-Койсу 6ыл командирован горный инженер, который, исследовав тамошний каменный уголь, предложил своего собственного изобретения железные печи для отопления этим углем. К сожалению, мы не имели случая лично встретиться с этим офицером и не могли получить никаких сведений о проектированной им печи; но надо полагать, что, вероятно, со времени поездки нашей в Дагестан вопрос об отоплении каменным углем уже окончательно разрешен и, вероятно, значительно облегчит наши войска в приискании столь важного продукта, как топливо. Вообще разработка каменного угля чрезвычайно важна для всего этого края, потому что это первый наш шаг [403] к разработке местных богатств страны. Больший или меньший успех в этом предприятии непременно должен оказать влияние и на самую прочность нашего владычества в Дагестане. Горцы, особенно же Лезгины, имеют весьма достаточно природного здравого смысла для того, чтобы видеть в каждом новом нашем успехе по разработке страны свою же собственную выгоду. Конечно, они долго еще не будут принимать участия в том промышленном движении, которое придется создавать и поддерживать чисто правительственным путем; но, тем не менее, невозможно, чтобы они постепенно не свыкались с этим движением, особенно, если будут видеть прямую для себя в том пользу. Дагестан еще слишком мало исследован нами; но нельзя сомневаться в его богатстве произведениями царства минерального. По словам производившего в 1860 году геологические розыскания во внутреннем Дагестане академика Абиха, — во многих местах его заметно присутствие богатых железных руд, которые, по всей вероятности, должны быть очень хорошего качества. В топливе же собственно минеральном также не может встретиться недостатка. Как ни мало исследован еще внутренний Дагестан, но уже и теперь в нем открыто несколько прекрасных местонахождений каменного угля и даже торфа. Так первый открыт уже выше Гуниба, на Кара-Койсу, у Карадахского моста и в Аварии, последний же найден также в Аварии и на Турчидаге. Нет никакого сомнения, что разработка этих богатств должна оказать весьма большое влияние на состояние самого горского населения, а особенно же должна была бы принести громадную пользу для всего Кавказского края и даже для всей Южной России, которые в настоящее время крайне нуждаются в металлах и особенно в железе. Потребность в последнем металле непременно с каждым днем должна все более и более увеличиваться, по мере развития земледелия и вообще промышленной деятельности в Южной России, которая до сих пор, так же, как и самый Кавказ, для удовлетворения своих немногих потребностей, получала железо с наших уральских заводов. Собственно же Кавказский край хотя и богат железными рудами, но, несмотря на хорошее качество этих руд, они почти нигде не обрабатываются. Так в Закавказье особенно, богат железною рудою Елисаветпольский уезд Тифлисской губернии, где находятся богатые [404] местонахождения железного блеска и магнитного железняка в Айрюмском участке. Руда эта разрабатывается только в самых небольших размерах одними местными жителями селений — Дашкесана, Бояна, Кущи, Сеид и Човдар. Кроме того железные руды найдены еще в Тифлисском уезде и в Кутаисской губернии, в Рачинском уезде, в трех верстах от деревни Цедиссы, где руда, находясь на владельческой земле по соседству с местонахождениями тквибульского каменного угля, обделывается только местными жителями. Наконец в самом Дагестане, известно, что горцы всегда вырабатывали сами для себя необходимое для них оружие; следовательно, надо предполагать, что им были известны местонахождения руд и некоторые приемы при их обработке. Это уже одно обстоятельство, что во многих местностях Кавказского края производилась разработка металлов самими туземными жителями, должна служить указанием на возможность развития между ними горного промысла. Но для того, чтобы этот промысел действительно получил надлежащее развитие, необходимо прежде всего, чтобы явилась настоятельная потребность в произведениях его и чтобы самая страна на столько успокоилась, чтобы была в состоянии привлечь к себе свободные капиталы, без которых невозможно и самое развитие промысла. Покорение восточного Кавказа, успокоение его, проложение через горы хороших путей сообщений, введение в крае администрации не стеснительной и не обидной для местных жителей — вот те шаги, которыми идет наше правительство для того, чтобы притянуть к богатым Кавказским горам свободные капиталы; проектирование железной дороги через все Закавказье, самое устройство этой дороги может оказать чрезвычайно благотворное влияние на приложение этих капиталов к горному промыслу, и тогда, без всякого сомнения, умиротворение Кавказа может пойти самым правильным и прочным образом. Конечно, это перерождение воинственного горского населения в население трудолюбивое, горно-промышленное не может совершиться быстро, через одно или два поколения, но, тем не менее, оно возможно, хотя и в отдаленном будущем, а этого-то и не следовало бы терять из вида нашим администраторам.

Переночевав в лагере самурских батальонов, находившихся на дорожных работах между Гунибом и Ругджою, [405] 26 июля, рано утром, я выступил из лагеря и часам к десяти был уже на самом Гунибе, в расположении управления средним Дагестаном. Управление это, в бытность мою на Гунибе, не имело еще устроенного помещения, а было расположено частью в палатках, частью же в войлочных кибитках, которые должны были служить до тех пор, пока не будут устроены особые здания для помещения всех лиц, принадлежащих к управлению средним Дагестаном. При мне же на Гуниб прибыл инженерный офицер, которому была поручена постройка этих зданий, и нет никакого сомнения, что в настоящее время постройки эти уже окончены и что, таким образом, на месте бывшего, последнего убежища Шамиля возникла уже новая небольшая русская колония. Но во время моего посещения Гуниба все управление средним Дагестаном помещалось временно чисто по-военному, лагерем, на юго-восточном скате Гуниба, на небольшой площадке, среди каменных масс, изобиловавших фалангами и скорпионами, которые часто появлялись даже в палатках. Три или четыре большие кибитки, десяток маленьких палаток да одна большая, служившая столовой для всего управления, да еще несколько шалашей — вот и все помещение средоточия управления среднего Дагестана. Все это служило явным указанием, что здесь еще недавно раздавался гул войны, что Русские недавние пришельцы в этом крае. Но, с другой стороны, это временное расположение имело какой-то особенный свой характер; в нем почти не видно было наших солдат — всего один часовой, да кое-где виднелись вестовые; затем значительное большинство людей, двигавшихся около палаток, составляли горцы, вполне вооруженные шашками, кинжалами, пистолетами. Все это придавало управлению среднего Дагестана вид не столько русского, как более туземного, местного учреждения. Вглядевшись в лица горцев, шатавшихся около палаток управления, еще более можно было прийти к этому заключению: между этими горцами можно было встретить почти всех самых приближенных, самых верных слуг, в былое время, Шамиля. Как это ни странно кажется, но оно так, потому что действительно теперешний начальник среднего Дагестана успел окружить себя... мало того: успел привязать к себе почти всех тех лиц, которые пользовались доверием и расположением Шамиля. Вследствие того, почти все лучшие шамилевские мюриды [106] находятся в настоящее время в составе милиции, окружающей генерал-майора Лазарева. Очевидно, что польза от подобного распоряжения неизмеримо велика, по тому влиянию, какое оказывает на жителей пример всех лучших и наиболее уважаемых людей страны. Надо заметить, что местные жители хотя и боялись мюридов, как слепых исполнителей воли имама и поставленных от него наибов, но, тем не менее, не могли не уважать тех же мюридов, как людей наиболее отважных и храбрых; притом же, мюриды преимущественно набирались из наиболее богатых и уважаемых в стране семейств. Поэтому-то чрезвычайно важно было привязать к себе именно этих людей, через что приобреталась также и весьма важная возможность иметь всегда под ближайшим непосредственным надзором именно тех людей, которые, по своему личному характеру, а еще более по своей прошедшей жизни, могут сделаться опасными для спокойствия страны. Самое трудное дело было именно привязать к себе этих-то людей, и это-то трудное дело выполнено генералом Лазаревым с самым блестящим успехом. Но для того, чтобы понять возможность этого успеха, необходимо нужно сказать несколько слов о замечательной личности настоящего начальника среднего Дагестана, генерал-майора Ивана Давыдовича Лазарева.

Происходя из бедного армянского семейства, Иван Давыдович начал свою службу юнкером в одном из полков теперешней 21 пехотной дивизии и своим возвышением обязан только одним своим способностями посвятив их совершенно службе и полному изучении кавказских горцев. Отличаясь даже между кавказскими воинами необыкновенною храбростью, он соединял ее с чрезвычайною осторожностью и находчивостью в затруднительных обстоятельствах. Посвятив себя совершенно службе на Кавказе и преимущественно в Дагестане, Иван Давыдович превосходно изучил характер горцев и может по справедливости назваться одним из лучших знатоков его. Знание в совершенстве татарского языка, общего всему мусульманскому населению Кавказа, чрезвычайно облегчает ему сношения с горцами, давая возможность обходиться без переводчика, что чрезвычайно важно, так как переводчики весьма часто, или по личным своим видам, или же по своему невежеству, совершенно переиначивают смысл передаваемого ими. Способности Ивана Давидовича были впервые [407] оценены князем Аргутинским-Долгоруковым, приобревшим в свое время громкую известность в Дагестане. Князь Аргутинский первый вполне оценил, насколько способности и знание страны Иваном Давыдовичем могут быть полезны для края, и неоднократно употреблял его для разных, самых важных поручений. Наконец наибольшую известность приобрел И.Д. Лазарев, управляя Мехтулинским ханством, во время которого он не только совершенно успокоил до того волновавшихся Мехтулинцев, но с самыми лишь незначительными силами, имея часто не более, как только нескольких казаков, он водворил полное спокойствие в этой части Дагестана, ввел между жителями особый земский сбор (почт-ахчасы), по 60 коп. сер. в год с двора, и вполне успешно отражал все нападения разбойнических партий.

Многие упрекают Ивана Давыдовича в том, что он был чрезвычайно строг и даже жесток с горцами; но подобные упреки только и могут являться со стороны тех, кто судит о кавказских горцах с европейской точки зрения. Горец, как и вообще почти все Азиатцы, привык к строгости со стороны старших и никогда не посмеет роптать на строгость, особенно если она соединяется с справедливостью, которая для горца всегда выше всего. Для того же, чтобы иметь возможность быть всегда справедливым с горцем, необходимо иметь огромный запас терпения, чтобы хладнокровно выслушивать жалобы туземцев, часто отличающиеся совершенною нелепостью. Этим-то терпением вполне, в высшей степени обладает И.Д. Лазарев. Надо заметить, что горец чрезвычайно любит обращаться к своему начальству не только с жалобами, но весьма часто и с просьбами за советом. Иван Давыдович вполне, во всякое время доступен для всех этих просителей; в беседах с ними он проводит большую часть своего свободного времени. В бытность мою на Гунибе, я почти постоянно видел его окруженного толпою горцев, с которыми он постоянно беседовал. Но не лишне заметить, что и в этих беседах он вполне умеет сохранять начальнический и даже несколько гордый тон с горцами, и это вполне необходимо, потому что горцы не привыкли и не могут понять того, чтобы начальник мог быть фамильярен с ними, мог бы пускаться с ними в шутки. Для них начальник всегда представляется [408] чем-то высшим, выходящим из ряда обыкновенных людей; но в то же время они желают, чтобы этот начальник был доступен для них, внимательно бы их выслушивал, а не отталкивал от себя. Таким-то именно начальником и является для них Иван Давыдович Лазарев, а потому и неудивительно, что имя его известно по всему Дагестану и что горцы, хотя и боятся его, но в то же время любят и уважают его. Лучшим доказательством тому может служить то, что Шамиль, оставляя Кавказ, передал под покровительство Ивана Давыдовича всех своих наиболее приближенных мюридов, которые и находятся в настоящее время при начальнике среднего Дагестана.

Наконец та роль, какую играл Иван Давыдович при сдаче Шамиля, показывает уже достаточно, каким значением пользуется он между горцами. Роль эта прошла совершенно незамеченною среди громких событий 1859 года, и, сколько нам помнится, об участии полковника Лазарева (Произведенного за это участие в сдаче Шамиля в генерал-майоры.) в сдаче Шамиля нигде даже и не упоминалось, точно так же, как и вообще о всех мелких, но, тем не менее, характеристических обстоятельствах этого знаменитого в судьбе Кавказа события. Это-то обстоятельство и заставляет нас передать здесь некоторые подробности о сдаче Шамиля и о взятии Гуниба, — подробности, которые были собраны нами на самом месте этих событий, преимущественно от самих же их очевидцев.

Гунибская гора, которую Шамиль избрал для последнего своего убежища, представляет громадную горную массу, подымающуюся более чем на 7,500 футов над уровнем океана. Фигура этой горной массы представляет собою неправильную трапецию, имеющую до 50 верст окружности у подножия и напоминающую в плане форму генеральского эполета. Верхняя поверхность Гуниб-Дага представляет обширную котловину, имеющую общий наклон от северо-запада к юго-востоку; в этом же направлении, в глубоком, обрывистом овраге, течет и небольшая речка, на которой расположен,почти по середине котловины, аул Гуниб, имеющий около 100 дворов. Дорога от аула идет по правому берегу речки, [409] протекающей в глубокой трещине и, не более как в версте от аула, огибает прекрасивую березовую рощицу, лежащую на скате холма, с которого весь гунибский аул виден как на ладони. Дойдя до внешней юго-восточной окраины котловины, речка, прорезывающая ее, прокладывает себе дальнейший путь по внешнему скату Гуниб-Дага, для достижения Кара-Койсу, в которую она и впадает несколько выше аула Кудали. На этом-то юго-восточном скате Гуниба, наиболее доступном из всех прочих его внешних скатов, и были расположены по труднодоступным и необширным террасам поля и сады гунибских жителей, которые хотя и пострадали несколько при взятии Гуниба, но, тем не менее, существуют и до настоящего времени. Здесь-то, на этом скате, и были сосредоточены главные оборонительные средства Шамиля, состоявшие из двух хорошо сложенных каменных стен, с проделанными в них бойницами. Кроме того, на обрыве правого берега речки были устроены завалы, за которыми помещалось одно орудие, а на левом берегу ручья стояла каменная башня, вполне сохранившаяся до настоящего времени. Затем со всех других сторон Гуниб-Даг мог считаться вполне недоступным, а потому там только местами были устроены кое-где завалы, да нагромождены кучи камней, которые предполагалось сбрасывать на атакующих. Укрывшись в Гунибе с самым лишь незначительным числом (не более 400 человек) своих приверженцев, Шамиль надеялся выждать здесь более благопрятных для себя обстоятельств. Он полагал, что успехи наших войск будут остановлены недоступностью Гуниба, что ему удастся протянуть время до наступления зимы, и что тогда войска наши, встречая затруднения в продовольствии, должны будут уйти из нагорного Дагестана и тем самым развяжут снова ему руки. Конечно, все эти предположения его были основаны на многочисленных примерах прошедшего; но он упустил из вида то, что за последнее время система наших действий против горцев совершенно изменилась. Владея громадными средствами, каких не имел в своем распоряжении ни один из его предшественников, князь Барятинский твердо решился до тех пор не оканчивать своей кампании против восточного Кавказа, пока Шамиль не будет взят живым или мертвым. Поэтому-то, [410] сосредоточивая войска у подножия Гуниба, главнокомандующий уже тогда решил, что до тех пор не уйдет оттуда, пока не овладеет Шамилем. Не будем распространяться о том, как войска наши сосредоточились под Гунибом, как они окружили его со всех сторон и как в первые дни этой блокады Шамиль, желая выиграть время, завел переговоры, которые ни к чему не повели. Все это известно уже более или менее подробно из официальных донесений и из частных писем того времени. Известно также, что 22 августа всякие переговоры с Шамилем были наконец прерваны и войскам приказано было усилить блокаду. Главное начальство над всем блокадным корпусом имел генерал-адъютант барон Врангель; но, оставаясь под его начальством, войска в то же время были поручены и генерал-майору Кесслеру, который был назначен начальником всех инженерных работ, какие встретилось бы необходимым производить против Гуниба. Вообще надо сказать, что мнения как начальников войск, так и в самих войсках относительно того, как овладеть Гунибом, были чрезвычайно различны. Всем, с равным нетерпением, хотелось видеть скорейшее окончание войны, все вполне разделяли задушевную мысль главнокомандующего, что не следует уходить из-под Гуниба до тех пор, пока не овладеют Шамилем. Но взгляды на средства к достижению этой цели были весьма различны: одни считали необходимым, по возможности, более сберегать силы наших войск и полагали, что если строго блокировать Гуниб, постепенно, хотя бы и медленно, овладевать его завалами, то все-таки окончательным результатом такой системы действий непременно будет сдача Шамиля. Мнение это преимущественно разделяли старшие начальники войск, желавшие лучше действовать медленно и осторожно, но верно. Напротив же того, войска горели нетерпением как можно скорее овладеть Гунибом; они готовы были на всевозможные пожертвования, лишь бы овладеть Шамилем и покончить войну. Это и вполне понятно: русский солдат вообще не любит никаких медленных, систематических действий; всякого рода блокады, осадная война, выжидание в траншеях для него невыносимы и скучны. В этом как-то инстинктивно в нем сказывается та русская удаль, которая выразилась в известной поговорке: [411] «хоть рыло в крови, а наша взяла». Русскому солдату неважно то, что он потеряет в бою половину своих товарищей, лишь бы победа-то осталась на его стороне. Поэтому-то всегда с русским солдатом, если только он не деморализирован предшествовавшими неудачами, можно решаться на самые отчаянные дела, и он всегда скорее и охотнее их выполнит, чем какие бы то ни было хитросплетенные и даже превосходно обдуманные соображения. Тем более еще это применимо к кавказскому солдату, в котором природная удаль и молодечество еще более развиты горскою войною. Солдаты, блокировавшие Гуниб, видели перед собою, по их собственному выражению, горы как следует быть, и не находили в неприступности Гуниба ничего особенного сравнительно с другими встречавшимися им неприступными позициями горцев. Надо не забывать, что войска, сосредоточившиеся под Гунибом, были уже в горной Чечне и в самых малодоступных местах внутреннего Дагестана, а потому и не удивительно, что между войсками существовало мнение, что Гуниб возможно взять с бою, приступом. К этому надо прибавить еще и то, что солдаты представляли себе, что, со взятием Шамиля и с занятием Гуниба, для них кончатся все трудности боевой жизни, их отведут в постоянные штаб-квартиры и уже не станут беспокоить назначением в славные, но, тем не менее, очень трудные экспедиции.

Эти-то оба средства, представлявшиеся столь очевидно для овладения Гунибом, и решено было употребить. Собственно официально положено было приступить к постепенному и медленному овладение завалами горцев; но, в то же время, полу-официально разрешено было войскам самим искать возможности взобраться на Гуниб, с тем, однако же, чтобы действовали осмотрительно, не подвергая себя потерям и неудачам; одним словом, генерал-адъютант барон Врангель дозволил делать попытки к тому, чтобы взобраться на Гуниб. Подобное дозволение тем более было понятно и возможно, что, сколько было известно, у Шамиля было не более 400 человек вооруженных людей, а этого слишком было мало не только для того, чтобы защищать, но даже и для того, чтобы охранять всю окружность Гуниб-Дага.

Раз, что подобное дозволение было дано, надо было [412] ожидать, что непременно найдутся охотники выполнить его. В кавказских войсках, как между офицерами, так и между солдатами, есть очень много таких личностей, которые без желания себе славы или известности, просто по одной любви к искуству, являются постоянно охотниками на самые отважные и часто кажущиеся невыполнимыми дела. Это охотники до охоты на горцев. Для них опасности и трудности не существуют, если только представляется хотя малейшая возможность как-нибудь, хотя хитростью, хотя силою одолеть горца; они ведут войну совершенно по своему и часто могут оказывать громадные услуги целым отрядом. Люди эти представляют самый лучший элемент для формирования различных партизанских отрядов, команд охотников и проч., о чем мы имели случай уже говорить в первой главе. К сожалению, наше общество решительно ничего не знает об этих героях, которые, со своей стороны, сами и не гоняются вовсе затем, чтобы кто-нибудь знал об их подвигах но, тем не менее, право, отчасти стыдно кавказским их сослуживцам, что они, по крайней мере, не знакомят своих соотечественников с этими скромными, но замечательными личностями. Ведь после всякой европейской войны, веденной с участием России, является множество описаний разных частных подвигов, иногда доводимых просто до смешного: под одним убита лошадь, у другого прострелен сюртук, третий выхватил саблю да крикнул: «вперед, ребята!» или что-нибудь в этом роде; иногда даже про таких-то героев расскажут и всю подноготную, где учился да где прежде служил. А на Кавказе сплошь да рядом совершаются подвиги в тысячу раз поважнее, и о них никто ничего не знает. Скромность Кавказцев заставляет их быть даже несправедливыми к себе. Так, например, под Гунибом, капитан Скворцов и прапорщик Кушнерев первые с охотниками взобрались на Гуниб, который считался с этой стороны совершенно неприступным, — и что же мы знает о них? Французы, те бы об их подвиге более прошумели, чем мы о взятии Шамиля, а наше общество пропустило это без всякого внимания. К сожалению, и мы сами, в кратковременное пребывание наше на Кавказе, не могли собрать точных, вполне определительных сведений об этих частных подвигах; все, что могли мы [413] узнать, это то, что еще 23 и 21 августа некоторые охотники, и в том числе капитан Скворцов и прапорщик Кушнерев, доползали почти до самой верхней окраины Гуниб-Дага и вполне осмотрели те места, по которым удобнее всего можно было взобраться на эту гору. По следам этих передовых смельчаков стали взбираться охотники, а за ними уже и целые батальоны, так что на рассвете 25 августа наши войска уже в нескольких местах были на Гунибе и направлялись к лежащему посередине его верхней плоскости аулу. Густой туман, охватывавший в это утро всю вершину Гуниб-Дага, вполне благоприятствовал нашим войскам, скрывая от горцев наш подъем на гору. Поэтому-то весьма немногие только из частей наших войск встретили некоторое сопротивление со стороны небольших постов мюридов. Кажется даже, что только одни Апшеронцы должны были брать с боя завалы у верхней окраины горы, защищаемые не более как человеками 20 — 25 горцев. Наиболее же значения имело поднятие на Гуниб-Даг батальонов Самурского полка: они поднялись именно к местам, ближайшим к юго-восточному скату горы, по обе его стороны, и, взойдя на верхнюю плоскость Гуниба, очутились прямо в тылу завалов горцев.

Между тем, в нашей главной квартире вовсе ничего не знали о том, что войска уже поднялись на Гуниб. Только уже часов в девять утра генерал-адъютант барон Врангель, выехавши к расположению Ширванцев, стрелки которых еще 21 числа залегли за камнями в виду неприятельских завалов на юго-восточном скате, заметил, что при рассеивающемся тумане на вершине Гуниб-Дага блестят как будто бы штыки. Сопровождаемые барона Врангеля просто не хотели верить своим собственным глазам, но сорванная вслед затем неприятельская палатка, стоявшая на верхней окраине Гуниба, показала ясно, что действительно на горе были уже наши войска и что горцы спешат оставить оборону ее скатов. Тогда-то генерал Врангель снял папаху и крикнул Ширванцам: «ура!» Приказание это было столь неожиданно для Ширванцев, что нужно было два раза повторить его, и только тогда уже роты 1 и 2 батальонов Ширванского полка двинулись вперед в штыки. Атака эта, слишком дорого нам стоившая, была совершенно излишнею: горцы и без нее [414] оставили бы свои завалы, будучи угрожаемы с тыла Самурцами и зная, что наши войска уже взобрались на Гуниб-Даг и подходят к аулу. Но теперь, будучи атакованы и с фронта, видя всю безвыходность своего положения, мюриды защищались отчаянно и хотя были почти все истреблены, но зато нанесли чувствительные потери Ширванцам: последние лишились более ста человек выбывшими из строя. Это единственно значительная потеря, понесенная нами при взятии Гуниба.

Между тем, колонны наших войск, взобравшиеся на Гуниб-Даг, спешили туда, где они надеялись встретить наибольшее сопротивление и где рассчитывали найти самого Шамиля, именно к самому аулу Гуниб. И действительно: с достижением нашими войсками вершины горы, в ауле укрылся Шамиль со своим семейством и с немногочисленной, оставшеюся ему верною до последней минуты толпою мюридов; войска же наши подошли уже к самому аулу и даже заняли часть его, расположенную на левом берегу ручья, а также и находившееся здесь кладбище. Уже войска готовы были ринуться на занятие и этой последней части гунибского аула, этого последнего оплота мюридизма; но в это самое время над одною из саклей аула показался белый флаг. Перестрелка смолкла, и из аула выехал для переговоров известный казначей имама — Хаджио, сопровождавший впоследствии Шамиля в его поездке в Петербург. Но, собственно говоря, переговоров здесь уже не могло быть: только одна безусловная сдача Шамиля могла предотвратить дальнейшее кровопролитие. Это было понятно для всякого; однако Шамиль, медлил сдаваться и имел еще смелость предлагать нашему главнокомандующему свои условия, исполнения которых требовал. Условия эти, сколько известно, главнейше заключались в том, чтобы ему было назначено постоянное содержание от русского правительства и дозволено вместе с семейством уехать в Турцию. Некоторые приписывают эту смелость Шамиля тому, что он до того растерялся в эти последние минуты своего владычества, что сам не мог вполне оценить всей безвыходности своего положения и не мог сообразить, что то, что было предлагаемо ему несколько времени тому назад, сделалось вполне невозможным уже теперь. Конечно, если, несмотря на всю свою силу воли и знергию характера, Шамиль и потерялся в эту критическую [415] для него минуту, то в этом нет ничего удивительного: он был в таком безвыходном положении, в каком еще никогда не находился. И прежде бывал он в таком положении, что близок уже был попасть в руки Русских, но тогда он видел, что почти все горцы были на его стороне; тогда стоило ему только бежать, и он мог рассчитывать, что вскоре увидит себя снова во главе новых, многочисленных скопищ. Теперь же обстоятельства были совершенно иные: он видел, что если ему и удастся избегнуть плена в Гунибе, то ему некуда будет укрыться, его нигде не примут, он видел, что все его наибы уже покорились Русским, что народ, пожалуй, и в других обществах, подобно Каратинцам, не допустит его в свои аулы, что наконец, если он и убежит из Гуниба, то оставит в нем на жертву Русским все свое семейство, да и сам, ранее или позже, не избегнет плена. Будь он в Гунибе еще один только со своими мюридами, он, быть может, и решился бы пасть с оружием в руках, защищая последний оставшийся ему еще верным аул; но тут же возле него было его семейство, он слышал плач и рыдания своих жен и дочерей! Действительно, было от чего растеряться, в особенности, если припомнить еще и то, что Шамиль, по своим воззрениям, считал нас и вправе и способными на то, что мы его расстреляем, повесим или отрубим голову. Положение его действительно было крайне затруднительно, и вполне понятно колебание его согласиться на безусловную сдачу. В своих притязательных требованиях он, быть может, хотел и еще в последний раз напомнить нашему главнокомандующему, что он был двадцать пять лет духовным и светским повелителем всей этой страны и что вследствие того ему обязаны сделать снисхождение. Наконец, быть может, что, затевая переговоры об условиях своей сдачи, Шамиль надеялся и на то, что ему удастся протянуть эти переговоры до ночи, а ночь как-нибудь изменит его положение.

Но князь Барятинский прибывший в это время уже на верхнюю плоскость Гуниба и расположившийся со своим штабом в березовой роще, решился непременно в этот же самый день видеть перед собою Шамиля. Войска сплошною цепью окружали аул, и рассказывают даже, что один из [416] смельчаков, солдат 21 стрелкового батальона, пока велись переговоры, успел забраться в один из крайних незанятых горцами домов аула и унес оттуда горский полушубок. Главнокомандующий видел очень хорошо, что теперь уже Шамилю не уйти от нас, что Шамилю нет никакой возможности защищаться, а потому и решился послать полковника И. Д. Лазарева, чтобы он уговорил Шамиля прекратить дальнейшее сопротивление и убедил его выйти из аула к главнокомандующему. Некоторые говорят, что будто бы полковник Лазарев решился идти в аул по просьбе самого Шамиля, с разрешения главнокомандующего. Во всяком случае, вследствие каких бы побуждений полковник Лазарев ни решился идти в аул к Шамилю, самый факт этот показывает, какою громадною известностью пользовался Иван Давыдович между горцами. Его совета скорее всего мог послушать Шамиль, на его слова скорее всего он считал возможным положиться. Говорят, что именно сам Шамиль просил, чтобы к нему прислали полковника Лазарева, для того, чтобы с ним посоветоваться о своей участи и от него лично услышать, что, сдаваясь безусловно Русским, он найдет в них не суровых мстителей за свое долгое сопротивление, а великодушных победителей, которые милуют и забывают прежние обиды побежденному. Сам главнокомандующий, зная, каким уважением имя полковника Лазарева пользовалось в горах, разрешил Ивану Давыдовичу отправиться в аул, с тем, чтобы он убедил Шамиля выйти и положиться вполне на великодушие русского Государя. Поручение было не легкое и не лишенное опасности; но полковник Лазарев принял его не колеблясь и отправился один, без всякого конвоя, в аул (Все подробности о взятии Шамиля заимствованы нами из рассказов как самого И. Д. Лазарева, так и других лиц, находившихся, при взятии Гуниба, в главном штабе кавказской армии.). Прибыв туда, он застал Шамиля, окруженного мюридами, на небольшой площадке перед мечетью, почти в самой середине аула, и хотя знал в лицо Шамиля, но спросил, чтобы ему указали, кто из них имам. Когда это было исполнено, он подошел к Шамилю и спросил его, зачем он его требовал. Шамиль был явно сильно взволнован и утверждал, что он опасается безусловно сдаться Русским. [417]

Тогда полковник Лазарев стал убеждать его, что если бы даже прежние опасения его и были справедливы, то теперь собственно ему нечего бояться, потому что теперь он сдастся не простому русскому генералу, а наместнику самого Императора. Видя, что все доводы остаются безуспешными, Иван Давыдович решился наконец подействовать на самолюбие имама. «Шамиль» — сказал он ему — «ты в жизни своей сделал много великих дел, память о которых надолго останется в горах; но теперешний твой подвиг должен быть выше всех прежних; покажи, что и в несчастии ты умеешь быть великим и можешь безропотно и с твердостью покоряться предопределениям Всевышнего, каковы бы они ни были». Шамиль видимо начал колебаться, но все еще требовал разных условий, — между прочим, чтобы полковник Лазарев остался заложником при его семействе, пока сам Шамиль выйдет к главнокомандующему. Но все эти условия положительно было отвергаемы Иваном Давыдовичем, что возбудило даже против него ропот мюридов, схватившихся было за оружие. Однако же, полковник Лазарев не потерялся в эту критическую минуту: энергически прикрикнув на горцев, он громко обьявил им, что если явился сюда, то не по своей воле, а по приказанию главнокомандующего и по требованию самого имама, следовательно особа его должна быть неприкосновенна. Наконец Шамиль, видя настойчивость полковника Лазарева и неуспешность всех своих предложений, решился следовать за ним. Он подобрал полы своего архалука и заткнул их за пояс, засучил рукава, что у горца обыкновенно означает высшую степень его решимости, и направился к выходу из аула; но, сделав несколько шагов, он остановился около одной сакли, прислонился к стене, и на глазах его навернулись слезы. Минута была решительная; она могла совершенно изменить намерения Шамиля: надо было его скорее вырвать из этого положения, и полковник Лазарев вполне понимал это. Он подошел к имаму и сказаль ему: «полно, Шамиль, ведь ты не женщина». Шамиль вздрогнул, махнул рукою, подошел к приготовленной для него лошади, сел на нее и, в сопровождении полковника Лазарева и толпы мюридов, направился к выезду из аула.

Между тем, главнокомандующий, сидя на совершенно кстати попавшемся в березовой роще огромном камне, и войска, [418] окружавшие аул, с нетерпением ожидали окончания поручения, возложенного на полковника Лазарева. Время уходило; солнце было уже близко к закату. Но вот наконец из аула показался, на белой, небольшой лошадке, Шамиль. Минута была торжественная, и войска, без всякого приказания, крикнули громкое, продолжительное, оглушительное ура. Крик этот до того перепугал Шамиля, что он быстро повернул свою лошадку и вскачь вернулся в аул. Но возле него был полковник Лазарев, который решился уже, во что бы то ни стало, не выпустить его из рук: он тоже повернул свою лошадь назад, догнал Шамиля и сказал ему: «чего же ты испугался? разве не знаешь, что этим криком наши войска приветствуют тебя? Главнокомандующий нарочно велел им крикнуть ура, чтобы отдать тебе честь.»

Эта ловкая хитрость вполне помогла: Шамиль успокоился и уже смелее выехал вторично из аула. Между тем, около места, занимаемого главнокомандующим все было приготовлено для встречи Шамиля. Все это место было окружено тремя цепями драгун. Доехавши до первой цепи, Шамиль оставил за нею свой конвой и следовал далее в сопровождении только наиболее приближенных к нему лиц; у второй цепи он оставил и этих лиц, слез с лошади и уже один перешел за третью цепь и, наложив одну руку на рукоятку шашки, другую на кинжал, подошел к главнокомандующему. Еще прежде приближенные спрашивали князя Барятинского, не нужно ли обезоружить Шамиля, прежде чем он явится перед князем, но, зная, какую цену горцы вообще придают оружию, главнокомандующий приказал оставить Шамилю оружие.

Когда Шамиль подошел к сидящему на камне князю Барятинскому, то был бледен как полотно; губы его посинели и дрожали. Наступила торжественная глубокая тишина. Главнокомандующий долго пристально смотрел на стоявшего перед ним Шамиля и наконец начал говорить. Речь князя, передаваемая переводчиком Шамилю, была действительно прекрасна, преисполнена достоинства и произвела на всех присутствовавших глубокое впечатление. В ней не было ни малейшего упрека, не проглядывало нисколько столь неприятно обыкновенно поражающее побежденного тщеславие победителя: все приписывалось одному Богу, которому угодно было благословить успехи русского оружия. Что же касается до судьбы Шамиля, то [419] князь объявил ему, что за его жизнь и за целость его имущества и семейства он вполне ручается ему своим словом, но что затем дальнейшая участь его будет зависеть от Государя, для представления которому Шамиль должен ехать в Петербург. Затем главнокомандующий встал и уехал со своим штабом в лагерь, а вслед затем туда же отправился и пленный Шамиль, под охраною сильного конвоя. В дороге он неоднократно останавливался, чтобы делать намаз, и все еще, казалось, не верил, что великодушный победитель пощадил ему его жизнь. Только тогда уже, когда, прибыв в лагерь, его ввели в особую, приготовленную для него, палатку и когда ему на серебряном подносе поднесли чай, он как будто бы несколько оправился и пришел в себя. Прибытие, вслед затем, в лагерь его семейства еще более его успокоило. Он сознал, что если бы он был обречен на смерть, то, без сомнения с ним не обходились бы так ласково.

Через сутки Шамиль был уже на дороге в Темир-Хан-Шуру, откуда должен был отправиться в Петербург.

Да извинят нас читатели за этот эпизод, по-видимому, не относящийся собственно к нашим путевым заметкам. Говоря о Гунибе, мы не могли удержаться от желания познакомить наших читателей с некоторыми подробностями события, которое сделало имя Гуниба славным в летописях кавказской войны. Да извинят, наконец, нас кавказские герои, если мы, посетивши лишь налетом места их подвигов, успели подслушать кое-что из их рассказов и берем на себя смелость передать их печати. Нам казалось, что подвиги эти и все относящееся до них составляет общее достояние и славу Русских, а потому отнюдь не должны быть скрываемы, а, напротив, сведения об них должны быть повсюду распространены.

— В бытность мою на Гунибе, я имел возможность осмотреть все места, сколько-нибудь замечательные по сдаче Шамиля. В то время все жители аула Гуниб были уже выселены оттуда, и сакли его занимались нашими больными и двумя ротами, находившимися там при складах. В том доме, где прежде помещалось все семейство Шамиля, живет теперь один из ротных командиров. Это весьма не обширное здание и далеко не роскошное помещение. В березовой роще проделаны [420] дорожки вокруг камня, на котором сидел князь Барятинский, принимая сдачу Шамиля, а на самом камне грубо высечены год, месяц и число сдачи. Тут же, невдалеке от рощи, стоят два орудия Шамиля и около них кучи ядер и картечных пуль. Орудия эти нашей отливки и, по всей вероятности, принадлежат к числу тех, которые были им взяты в 1843 году, при истреблении им наших аварских укреплений. Но лафеты к этим орудиям были грубо и неуклюже сделаны самими горцами. Наконец вся дорога, от аула до самого Койсу, была уже почти совершенно готова, так что в это время уже въезд на Гуниб не представлял существенно никаких затруднений; но по местности, лежащей по обе стороны этой дороги, можно было еще судить, какова была доступность этого наиболее удободоступного ската Гуниба, по которому извивалась только узкая горная тропа. Одним словом, хотя я и застал Гуниб уже совершенно изменившимся, после почти годового пребывания на нем наших войск, однако же все еще наружность его свидетельствовала о том, как страшен и недоступен он должен был быть, когда на нем заключился Шамиль. Нет никакого сомнения, что пройдет еще лет пять, много десять, и тогда сам Шамиль, быть может, не узнает своего последнего убежища. Вокруг домов управления средним Дагестаном непременно пристроятся другие дома — промышленников, которые будут находить для себя выгодным завести здесь кое-какую торговлю (В настоящее время на Гунибе находятся в постоянном расположении два батальона Самурского полка.). Еще в 1860 году жители окрестных аулов охотно приезжали в Гуниб и привозили немногочисленные свои произведения. Для поддержания в них охоты к этому употреблялись всевозможные средства, между которыми на первом плане стояли обходительнось и внимательность генерала Лазарева, к которому горцы, как я сказал, имели всегда свободный доступ. Успевая с каждым из приезжавших горцев поговорить, Иван Давыдович постоянно обращал внимание и на то, чтобы достойно угощать всех сколько-нибудь значительных своих гостей-горцев. Для этого он выписал даже особого повара — Персиянина, который мастерски изготовляет всевозможные пилавы и шашлыки. На эти угощения генерал Лазарев никогда не скупится и, по [421] отзывам всех близких к нему людей, постоянно тратит на этот предмет не только сполна все деньги, отпускаемые для этого казною, но даже и значительную часть своего собственного содержания. Надо заметить, что вообще горцы очень падки на всевозможные награды, подарки, угощения, а потому всем начальникам горских управлений выдаются постоянно на этот предмет особые суммы; кроме того, наиболее влиятельным лицам в крае выдаются разные подарки, как-то: ружья и пистолеты, отделанные в серебро и золото, серебряные часы, а за особые отличия медали и кресты. Горцы чрезвычайно гордятся всеми этими наградами, и нам самим приходилось даже видеть горских старшин, которые показывали нам полученные ими часы, хотя они ни малейшего понятия не имели об их употреблении и устройстве. Поэтому-то награду часами они обыкновенно считают наименее значительною, и наиболее гордятся те, которым удается получить почетное оружие, миндал (медаль), или же — кирест с петица (Горцы, как магометане, обыкновенно получают кресты не с изображением святых, а с изображением орла, что и подало им повод называть даваемые им кресты — кирест с петица.).

Однако же, незаметно мы перешли от значения Гуниба к наградам, раздаваемым горцам. Наибольшее значение Гуниб должен получить от устраиваемых, в настоящее время, во внутреннем Дагестане дорог; собственно Гуниб будет средоточием всех этих дорог. Сюда проложено уже шоссе, идущее от Темир-Хан-Шуры на Дженгутай и Кутиши; кроме того, устраиваются дороги, которые соединят Гуниб с одной стороны с Мухахским и Кодорским ущельями, а с другой с Хунзахом и через него с Преображенским укреплением и с Гимрами. Все эти дороги могут быть окончены в 1863 году и образуют собою сеть сообщений, чрезвычайно важную для всего края, как в военном, так и в промышленном отношении. Соседство Андаляльцев, которые всегда славились одним из самых промышленных обществ нагорного Дагестана, еще более может способствовать возвышению Гуниба и приобретению им торгового значения. Весьма важно только, чтобы, прокладывая дороги, долженствующие сблизить между собою различные общества внутреннего Дагестана, в то же время, из самой администрации краем было по [422] возможности удалено все, что хотя сколько-нибудь может вредить этому сближению. А этого именно, сколько нам кажется, легче всего можно достигнуть, пока во главе управления, сосредоточенного в Гунибе, будет стоять лицо, хорошо знающее характер горцев, могущее дать общее направление их деятельности и содействовать возможно скорейшему сближению их с Русскими.

Военный сборник № 3, 1862

III.

От Гуниба через Хунзах до Темир-Хан-Шуры.

Дальнейший путь мой от Гуниба лежал на Хунзах, старинную столицу аварских ханов, возобновляемую теперь после падения Шамиля, вместе с восстановлением самого ханства. Дорога туда от Гуниба пролегает сперва по северо-восточной подошве Гуниб-дага и затем проходит через знаменитое Карадагское ущелье, которое представляет действительно в высшей степени редкую и совершенно своеобразную местность. Северо-восточная подошва Гунибской горы усеяна многочисленными, довольно богатыми и совершенно не тронутыми войною аулами. Прекрасные сады, которыми окружены эти аулы, показывают, что здесь живет трудолюбивое и довольно зажиточное, конечно относительно, население. Произведения этих садов находят себе постоянный и верный сбыт в Гунибе. [62]

Но вот постепенно аулы и сады реже попадаются навстречу, местность принимает более суровый характер, и дорога сворачивает в какое-то дикое ущелье, из которого, кажется, и вовсе нет никакого выхода; его впереди заграждает каменистая масса гор, которая сплошною стеною возвышается перед вами: вы с ужасом начинаете думать, неужели же нужно будет взбираться и на эту стену, ищете глазами, где бы могла по ней извиваться горная тропа, но вполне все более и более убеждаетесь, что нет никакой возможности подняться на эту отвесно стоящую горную массу.

Однако же, вы замечаете, что ущелье, по которому идете, начинает суживаться, бока его, постепенно возвышаясь, становятся все круче и круче, и наконец вы вступаете в какой-то корридор или трещину, образовавшуюся в виденной издали отвесной скале. Это и есть знаменитое Карадагское ущелье, которое скорее и вернее было бы называть просто трещиною в громадной горной массе, подходящей к правому берегу Аварской Койсу. Действительно, та часть горного хребта, которая идет между Аварской и Кара-Койсу, на пространстве между карадагским и салтинским мостами, наиболее суживается и образует к обеим Койсу совершенно круто возвышающиеся стены; в стене, обращенной к Аварской Койсу, и образовалась эта карадагская трещина, ширина которой в некоторых местах менее полуторы сажени, а на всем протяжении ущелья (около пятидесяти шагов) не превышает в наиболее широких местах трех или четырех сажень. Войдя в самое ущелье, чувствуешь какую-то насквозь пронизывающую сырость, потому что солнечные лучи туда никогда не проникают, а при извилистости его направления невозможно в нем и постоянное движение воздуха. Боковые стены карадагской трещины совершенно отвесно подымаются на громадную высоту — приблизительно не менее 80 или 100 сажень — и во многих местах своими выдающимися частями, висящими над ущельем, почти соприкасаются одна с другою. Как-то страшно, непонятно тяжело становится, вступивши в эту трещину; кажется, что находишься в какой-то заколдованной местности и что эти стены сейчас обрушатся и задавят тебя; невольно ускоряешь шаг, перестаешь говорить, боишься даже, чтобы шум собственных шагов и топот лошади не произвели сотрясения в воздухе, которое могло бы обрушить эти [63] гигантские скалы. В одном месте, громадная каменная масса, свалившаяся с вершины боковой стены ущелья, остановилась между стенами его на значительной высоте и как бы сводом висит над самым дном ущелья! Но какова же сила привычки: это ущелье, возбудившее во мне чувство невольного благоговейного трепета перед величием природы, пропущено без всякого внимания сопровождавшими меня конвойными, которые, конечно, уже не в первый и не в десятый раз проезжают им. Они только, как бы гордясь величественною природою своей родины, с каким-то видимым наслаждением смотрели на мой немой восторг и изумление.

Наконец, сделавши шагов пятьдесят по каменистому дну этой трещины, вы начинаете чувствовать, что воздух как-то менее пропитан сыростью и что, вероятно, уже близок выход из ущелья, и действительно, вдруг, при одном из поворотов ущелья, разом вам открывается вид на довольно обширную, облитую солнцем равнину, лежащую вдоль правого берега Аварской Койсу; на противоположном же берегу реки снова громоздятся одна над другою горные массы: это уже Авария, возвышающаяся в самом средоточии Дагестана громадною каменистою массою, чрезвычайно трудно доступною со всех сторон. Отъехав не более двухсот шагов от выхода из Карадагского ущелья, я оглянулся назад; но уже выхода этого не было заметно: он совершенно терялся между многими расщелинами, прорезывающими отвесные стены гор, окаймляющих с этой стороны Аварскую Койсу.

Отдохнув в лагере батальона, расположенного для охраны карадагского моста, и переменив здесь лошадей, я в тот же день отправился в Хунзах, куда и прибыл поздно вечером. Чтобы добраться со стороны карадагского моста до этой старинной столицы аварских ханов, нужно было взобраться на крутые и весьма трудно доступные с этой стороны Гоцатлинские высоты, которые с юга отчасти окружают Аварию. Но, взобравшись на них с немалым трудом, я был крайне изумлен, увидевши перед собою огромное, почти совершенно равнинное, лишь слегка всхолмленное пространство. Подобные равнинные плато составляют особенность Аварии: она вся состоит из громадных каменистых масс, нагроможденных одна на другую и имеющих почти везде чрезвычайно крутые и трудно доступные скаты и совершенно ровные, обширные [64] вершины. Таков характер всех главнейших горных масс, составляюших Аварию.

Авария вообще чрезвычайно мало еще исследована. Она занимает все пространство между Аварскою и Андийскою Койсу, на запад до небольшой, но чрезвычайно живописной речки Мештерик-тлара, впадающей около аула Караты в приток Андийской Койсу-Цунта. Все это пространство значительно поднято над долинами, или скорее ущельями, окаймляющих его с севера, востока и юга Койсу и прорезано несколькими параллельными хребтами, имеющими направление от северо-запада к юго-востоку. Хребты эти, сколько мог я узнать из расспросов, а отчасти насколько мог и сам видеть, имеют в большей части своих протяжений весьма крутые скаты и плоские вершины: таковы почти на всем их протяжении Бетлинские высоты, занимающие северо-восточный угол Аварии, таковы же и параллельные хребты Арактау, Танус-Бал и Тала-Кори. Все эти хребты, или скорее возвышенные плато, как бы насажены на огромную аварскую плоскую возвышенность и образуют между собою или узкие, трудно доступные ущелья, или же более широкие и представляющие все удобства для оседлости долины. Верхние плоскости хребтов лишены всякой древесной растительности, которая вообще в Аварии составляет большую редкость: леса только, кажется, и имеются в восточной части Аварии, преимущественно на Бетлинских высотах. Единственно несколько плодородные и удобные для возделывания места находятся по долинам рек и в некоторых равнинах, лежащих между прорезывающими Аварию хребтами. Между подобными равнинами наиболее замечательна собственно так называемая Аварская долина, между хребтами Танус-Бал и Тала-Кори, в которой и сосредоточена наибольшая часть аварского населения. В южной части этой долины, на уступе хребта Тала-Кори, и расположен Хунзах. Эта же часть долины орошена водами незначительной речки Тобот, образующей в расстоянии не более полуторы версты от Хунзаха величественный водопад и затем впадающей близ Голотля в Аварскую Койсу. Водопад этот образовался, вероятно, вследствие прорыва речкою Тобот масс хребта Тала-Кори, которые, повернувши здесь на восток, и ограничивая Аварскую долину с юга, идут, уже под [65] названием Гоцатлинских высот, на соединение с южными частями Танус-Бала.

Что же касается до ущелий, образуемых между названными нами хребтами, то они, выходя к берегам Андийской и Аварской Койсу, составляют почти единственные доступы вовнутрь Аварии: так к стороне Андийской Койсу выходит Тхлокское и Игалийское ущелья; к стороне же Аварской Койсу наиболее замечательны: Унцукульское, Балаканское, Кахское и Голотлинское.

Весьма естественно, что такая топография страны должна была оказать свое влияние как на характер и образ жизни Аварцев, так и на их гражданское развитие.

Действительно, население Аварии, и преимущественно Аварской долины, всегда стояло на высшей степени гражданского развития, чем все прочие общества нагорного Дагестана, на которые всегда владетели Аварии имели самое полное влияние. Имея обширные и привольные пастбища, обладая, конечно, относительно, лучшими землями для хлебопашества, занимая притом же возвышенности трудно доступные со всех сторон, Аварцы могли очень легко развить до некоторой степени свое собственное благосостояние и тем самым иметь влияние на нуждавшихся в них ближайших обществах, занимавших менее благоприятные для жизни горы. И, в самом деле, известно, что с давних времен находились в некотором подчинении и зависимости у Аварцев общества: Карата, Богулял, Цунта-Ахвах и даже некоторые аулы Койсубулинцев. Преобладание Аварцев лучше всего выразилось в том, что язык их сделался общим для большей части нагорного Дагестана и почти совершенно вытеснил из употребления татарский язык (адербейджанский), общий всему мусульманскому населению Кавказского края.

Но вместе с тем, как Авария доставляла большие средства для развития благосостояния ее жителей, в то же время, самое это развитие должно было оказать влияние на изменение гражданских отношений между ее жителями и способствовало упрочению в Аварии ханской власти, неизвестной в других вольных обществах нагорного Дагестана. При этом, разумеется, нельзя было и требовать, чтобы ханы заботились об усилении благосостояния своих подчиненных: для них была только одна забота — об усилении ханской казны, а легчайшим [66] средством к тому представлялись постоянные набеги на ослабевшую в XIII столетии Грузию, да на близлежащие прикаспийские ханства. Такое положение дел и продолжалось до тех пор, пока было возможно безнаказанно обкладывать данью ближайших соседей; но коль скоро Россия стала утверждаться с одной стороны в прикаспийских ханствах, а с другой взяла под свое покровительство и вслед затем присоединила к своей державе Грузию, аварские ханы должны были видеть, что время безнаказанности их подвигов прошло и что они должны были не враждовать против России, а, напротив, заискивать ее поддержки. Убеждение это особенно укоренилось в них во время управления Кавказом генерала Ермолова, который хотя и имел самые ограниченные средства, однако же, умел внушить страх и уважение к силам России во внутреннем Дагестане. Еще более усилилась привязанность аварских ханов к России, когда они увидели себя угрожаемыми постоянно усиливающимся мюридизмом, который постепенно охватывал все ближайшие к Аварии общества и наконец овладел Аварией: почти все семейство ханов было истреблено, и тогда-то (в 1837 г.) решено было занять нашими войсками сперва Хунзах, а потом и всю Аварию, для того, чтобы поддержать в ней последних потомков прежних ханов, а также и наше влияние на общества внутреннего Дагестана. Но усиление власти Шамиля и неудачная кампания 1843 года заставили нас надолго отказаться от обладания Аварией. Только уже с падением владычества Шамиля, а с ним вместе и мюридизма, снова правительство наше восстановило прежнее достоинство ханов аварских, при чем в звание хана был возведен Ибрагим-хан Мехтулинский, так как мехтулинские владетели находились в наиболее близких родственных связях с прежним, прекратившимся, домом ханов аварских. Родственная связь эта заключалась, как кажется, в том, что последней хан аварский Нуцал и Ахмет-хан Мехтулинский, скончавшийся в 1843 году, были женаты на родных сестрах, дочерях Мехти-шамхала тарковского.

С 1843 года, за малолетством сыновей Ахмет-хана, долго управляла Мехтулинским ханством умная и чрезвычайно деятельная вдова Ахмет-хана ханша Их-бике, а потом, по достижении совершеннолетия, сын ее Ибрагим-хан был назначен владетелем Мехтулы, а потом он же в 1859 году, по [67] представлению князя Барятинского, Высочайше был утвержден ханом аварским; затем ханство Мехтулинское было передано младшему брату Ибрагим-хана, Решид-хану. Местопребыванием аварских ханов назначен, по прежнему, Хунзах, который предположено совершенно восстановить.

В бытность мою в Хунзахе, он представлял одну лишь груду развалин, будучи совершенно разрушен еще Шамилем, при овладении им Аварией. Сохранилось только несколько домов при въезде в Хунзах, и они заняты были, семейством и приближенными хана, состоящим при нем управлением и небольшим гарнизоном. Но память народная сохранила и среди самых развалин воспоминание о некоторых достопримечательностях Хунзаха: так на первом плане мне указывали на место, где стоял дом Хаджи-Мурата, а также и на развалины прежнего ханского дворца и главной хунзахской мечети, в которой был убит Гамзат-бек, предшественник Шамиля, как глава мюридизма. Наконец, есть еще рассказ о существовании среди развалин гробницы некоего Али-Мусселима, внесшего еще в VIII веке магометанство к Аварии; но место это жители тщательно стараются скрывать от христиан, так что вряд ли кому из Русских удалось видеть эту гробницу, которая, как говорят, помещена в подземелье и освещена постоянно горящими лампадами.

Дом Хаджи-Мурата наиболее охотно указывают местные жители, как бы гордясь этим, действительно, замечательным сподвижником Шамиля. Хаджи-Мурат родом Аварец и с ранних лет был выдвинут на политическое поприще. Преданный в начале своей карьеры Русским и аварским ханам, он участвовал в заговоре, имевшем следствием умерщвление Гамзат-бека, за что получил даже чин прапорщика милиции и назначен был временно управляющим Авариею. Но, замененный вскоре Ахмет-ханом Мехтулинским, он из мести к нему и к покровительствовавшим ему Русским вступил в сношения с Шамилем.

Сношения эти были открыты — Хаджи-Мурат арестован и под конвоем отправлен в Темир-Хан-Шуру; но с дороги он успел бежать и сделался одним из наиболее смелых и предприимчивых наибов Шамиля, так что приобрел в горах громкую известность, которая по временам пугала даже самого Шамиля и возбуждала в нем недоверие к своему [68] излишне популярному наибу: следствием того были неудовольствия между имамом и Хаджи-Муратом, побудившие последнего оставить горы и передаться Русским. Но и здесь Хаджи-Мурат не мог ужиться и, вследствие разных неприятностей с местными властями, снова бежал в горы и был убит при преследовании. Аварцы, как говорят, сохраняют весьма много рассказов о замечательной, романической личности Хаджи-Мурата, и по всему надо полагать, что личность эта надолго останется в памяти народной, а подвиги его, приукрашенные еще вымыслом, послужат богатым материалом для народных легенд.

С не меньшею гордостью указывают также Аварцы на груду развалин, означающую место прежнего ханского дворца и главной хунзахской мечети. В этих развалинах они видят воспоминание о громкой славе своих предков, когда при имени Аварцев трепетало почти все Закавказье, а также и о той эпохе, когда Аварцам удалось отомстить за своих безвинно погибших ханов.

Но тут же рядом с этими славными воспоминаниями существует до настоящего времени еще памятник, созданный самой природой, который свидетельствует об ужасном, бесчеловечном деспотизме прежних владетелей Аварии: это именно знаменитая Хунзахская скала, с которой сбрасывались преступники и ослушники ханской воли. Скала эта находится возле самой мечети, так что верхняя площадка ее образует как бы небольшую площадь перед мечетью. Страшно даже взглянуть с этой площадки вниз. Вышина этой совершенно отвесной скалы, сколько нам известно, еще не определена; но надо полагать, что она не менее полутораста или далее двухсот сажень. В эту-то кручу сталкивались преступники; но, как рассказывают, им прежде, чем быть столкнутыми, всегда дозволялось вдоволь, в последний раз налюбоваться открывающимся с этой фатальной скалы видом. Конечно, трудно допустить, чтобы многие из числа осужденных на смерть пользовались этим дозволением, но, тем не менее, надо сказать, что действительно вид с этой скалы на лежащую у ее подножия долину речки Тобот великолепен. Самая Хунзахская скала здесь довольно далеко отступила от берега речки, и между ею и рекою образуется прелестная луговая равнина, еще более украшенная несколькими разбросанными по ней [69] отдельными хуторами и садами. Тут же, внизу, на берегу Тобота, виднеется Голотль с ханскими садами, в которых доспевали персики и даже виноград. Наконец, всю эту картину обрамливают гоцотлинские высоты, которые сплошною, каменною стеною упираются в левый берег Тобота.

Вообще положение Хунзаха чрезвычайно живописно: окружающие его с двух сторон кручи и почти отвесно подымающиеся над ним хребет Талакори с ниспадающими с него водопадами делают из резиденции ханов одно из самых красивейших мест Аварии. Что особенно пленяет в Хунзахе, да и вообще во многих местах Аварии, это — постоянное соединение дикой, суровой горной природы с самыми игривыми, как-то ласкающими зрение ландшафтами. Такая природа непременно должна была отразиться как на характере Аварцев, так и на их учреждениях; и действительно, в характере Аварцев более мягкости, чем в других племенах лезгинского происхождения. Аварцы более сообщительны, уживчивы; но, в то же время, они значительно потеряли и многие достоинства горных жителей: выстрадавши многое и под ханскою властью, а потом и под гнетом шамилевского владычества, они сделались искательны, стали низкопоклонничать и значительно утратили тот гордый и надменный вид, каким вообще отличаются Лезгины, даже самые бедные и самого низкого происхождения. Замечательно, что Аварцы, при встрече с Русским, почти всегда снимают свою папаху и кланяются, что почти не встречается между другими лезгинскими племенами, горцы которых при встрече или подают руку, или же произносят только одно приветствие. Еще более бросается в глаза этот заискивающий характер Аварцев при проезде через их аулы: проезжающего непременно около мечети, если таковая есть — а в очень редких аулах их не бывает — останавливают несколько молодых людей и подносят ему с поклонами так называемый «орчабер» — поздравительное письмо, аа которое всегда нужно отблагодарить деньгами. Орчабер обыкновенно составляется лицами духовного звания и состоит из нескольких выписок из корана, в которых призывается благословение Аллаха на путешествующего, при чем последнему, не называя ни его имени, ни звания, придаются всевозможные хвалебные названия, часто такие, о каких Европейцу даже и в голову не придет, и которые только и способен [70] выдумать житель востока. Подающие орчабер по большей части вовсе и не умеют сами прочесть его, а покупают или выпрашивают готовые уже орчаберы у мулл и кадиев и затем подносят их первому попавшемуся им проезжему из Русских.

Во время пребывания моего в Хунзахе, аул этот только что начинал еще отстраиваться, и работы преимущественно были сосредоточены на возведение ханского дворца, так как пока сам Ибрагим-хан помещался в весьма тесном и небольшом домике. Нет никакого сомнения, что помещение в Хунзахе семейства хана и состоящего при нем управления должно привлечь некоторую жизнь на этот пункт Аварии, но все-же-таки трудно предположить, чтобы Хунзах когда-нибудь сделался сколько-нибудь замечательным по своей населенности пунктом; на степень города ему труднее даже подняться, чем какой-нибудь значительной из наших кавказских штаб-квартир. Даже во время могущества аварских ханов Хунзах всегда был незначительным аулом, имевшим не более 300 дворов, и был замечателен только как местопребывание ханов и по красоте своего местоположения. Главная причина тому та, что Хунзах лежит совершенно в стороне от большого торгового тракта, прорезывающего Аварию с севера на юг и проходящего через Танус и Кахское ущелье к Карадагскому мосту. Дороги, прокладываемые, в настоящее время, русскими войсками и долженствующие связать Хунзах с одной стороны с Гунибом, а с другой с Темир-Хан-Шурою, только отчасти могут устранить эту невыгоду географического положения Хунзаха, который и впредь, по всей вероятности, останется только чисто административным пунктом.

Назначение в 1859 году Ибрагим-хана Мехтулинского ханом аварским произвело всеобщую радость и восторг в Аварцах, едва только что свергнувших с себя тягостное иго Шамиля. Восстановление прежней их самостоятельности, под управлением, хотя и дальнего, но все-же-таки потомка прежних ханов, льстило их самолюбию, а в то же время те ограничения, которые были сделаны нашим правительством ханской власти, вполне ручались как за невозможность возобновления прежнего, тяжкого для населения деспотизма ханов, так и за то, что ханы не в состоянии будут сделаться опасными для нашего господства в Дагестане. [71]

Хан аварский управляет подчиненным ему населением (Хану аварскому подчинены все земли, входившие в состав ханства до 1843 года, а также и общества Карата, Богулял, Цунта-Ахвах и Бахлух.) на особых ханских правах (за исключением права лишения жизни и членов, а равно раздачи кому либо в собственность населенных или не населенных имений, ему лично не принадлежащих) и состоит в непосредственном ведении командующего войсками Дагестанской области. При хане состоит помошник из русских штаб-офицеров, имеющих при себе военную канцелярию, и, сверх того, медик с фельдшером; для разбирательства же дел, возникающих по гражданскими спорам и тяжбам всякого рода, для разбора по делам против собственности, семейным и религиозным, при хане находится словесный суд, состоящий из кадия, депутатов от народа и письмоводителя; в суде председательствует помошник хана, а все дела решаются не иначе, как по адату и только в редких случаях по шариату.

До 1860 года хан, кроме получаемого им от нашего правительства содержания, имел еще доходы с десятинной подати, платимой ему управляемыми им народами. Подати эти уплачивались натурою, по известному количеству ячменя и пшеницы с двора, или же баранами, вязанками хвороста и проч. Продукты эти частью поставлялись жителями прямо к ханскому двору, частью же взимание их было отдаваемо на откуп. В обоих случаях подать эта, хотя и была незначительна, возбуждала ропот в народе против хана, который и решился наконец вовсе от нее отказаться. С этою целью, 10 июня 1860 года, Ибрагим-хан издал воззвание к народам Аварии, в кртором, отказываясь за себя и своих наследников от собираемой им десятинной дани, он объявил, что впредь будет управлять Авариею собственно только как флигель-адъютант Его Величества Императора Всероссийского. Как ни бескорыстен этот поступок Ибрагим-хана, тем не менее, однако же, можно пожалеть, что сбор с Аварцев, от которого так добровольно отказался хан, не был употреблен лучше на какое-нибудь учреждение, которое могло бы принести пользу для всей Аварии. Между прочим, казалось бы, очень было бы не лишним, если бы в Хунзахе была устроена какая-нибудь школа для Аварцев, где бы дети их обучались [72] русской грамоте, с тем, чтобы молодое поколение можно было воспитывать уже в большом сближении с Русскими. Аварцы вообще довольно восприимчивы, смышлены и, сколько мне случалось слышать, менее закоренелы в своих предрассудках и в своем нерасположении к христианам, чем другие горские племена. Поэтому-то на них более всего и следовало бы действовать, чтобы заставить их понять все материальные выгоды сближения с Русскими. Заведенная, например, в Хунзахе школа, разумеется, если бы только управление ею было ведено правильно и логично, — принесла бы ту главную пользу, что она могла бы знакомить Аварцев со многими преимуществами европейской цивилизации; при школе можно было бы устроить что-нибудь в роде образцовой фермы и разных мастерских, с тем, чтобы обучающиеся в школе мальчики знакомились с разными практическими приемами садоводства, с началами самого несложного и, главное, приноровленного к местным потребностям края сельского хозяйства, а наконец и с некоторыми самыми простыми мастерствами. Что подобная школа могла бы принести пользу, в этом ручаются любознательность Аварцев и свойственная, как кажется, им способность перенимать и усваивать себе все полезное. В бытность нашу в Хунзахе, мы видели у одного из офицеров, состоящих при ханском управлении, небольшой, крошечный огород, возделываемый им самим, внутри двора, занимаемого им дома. Огородец этот собственно и не стоил бы того, чтобы о нем упоминать, если бы он не возбуждал внимания не только мальчишек, но даже и взрослых Аварцев. Сам же владетель этого крошечного огорода рассказывал нам, что Аварцы с любопытством приходили смотреть на показавшиеся в нем огурцы и находили, что и им было бы хорошо завести подобные же огороды, только в большем виде, при своих домах. Я видел только первый опыт этого начала огородничества в Хунзахе; но начавший его хотел его продолжать в последующие годы в больших размерах. Не знаем, каковы были результаты этих дальнейших стараний, но не можем не указать здесь на них, как на меру, которая, при некотором знании и настойчивости, могла бы принести действительно весьма полезные результаты для страны.

Говоря о средствах сближения с горцами, нельзя не упомянуть здесь об одном из них, которое, конечно, с [73] европейской точки зрения, может показаться несколько предосудительным и даже безнравственным, но которое считается многими Русскими, служащими на Кавказе, одним из существеннейших. Мы хотим говорить о браке Русских с магометанками. При алчности горцев к деньгам, особенно же к звонкой серебряной монете (Горцы вообще очень любят звонкую монету, особенно новую, серебряную; горсть новеньких пятачков для них имеет большее значение, чем более значительная сумма крупной монеты или ассигнациями, которых они вообще избегают. Ценность золотой монеты им вовсе неизвестна, и они даже нисколько не дорожат золотом.), подобные браки устраиваются весьма легко, даже с полным согласием родителей невесты, с тем, однако же, условием, чтобы с точностью был исполнен свадебный обряд и чтобы родным невесты был дан приличный выкуп и угощение. Разумеется, что подобная мера только тогда могла бы приносить действительную пользу, если бы русский муж мусульманки смотрел на нее вполне как на свою законную жену, а не как на наложницу, и если бы, притом же, он старался об ее развитии, не приневоливая ее отказываться от магометанства. Само собою, что дети от подобного брака должны были бы принадлежать матери и воспитываться в ее вере. Только при подобных условиях и возможно было бы еще допущение таких браков между Русскими и горянками. Всякое же стремление к обращению подобных жен и их детей в христианство, очевидно, не только не возбудило бы расположения к нам горцев, а, напротив, усиливало бы их подозрения к нам и их религиозный фанатизм. Вообще горцы более всего страшатся того, чтобы мы не вздумали обращать их в христианство. Они действительно далеки еще от того, чтобы сознательно понимать все преимущества христианского учения над магометанством; для них понятие о религии нераздельно с нравами и обычаями страны; на религиозные обряды они смотрят как на обычаи, которым следовали их предки и которые они сами должны в целости передать своему потомству. Весьма естественно, что поэтому-то всякая попытка к распространению христианства между горцами может быть не только что бесполезна, но даже и вредна: она усилит их недоверие к нам и возбудит религиозный фанатизм. Конечно, мы здесь [74] говорим только о горцах, вполне, издавна уже преданных магометанству; но в Кавказских горах есть племена, как, например, Осетины, между которыми было уже прежде христианство, остались еще и теперь многие следы его: между ними проповедывание Святого Евангелия было бы возможно; но и то должно быть делаемо с величайшей осторожностью. Распространение же христианского учения в горах Дагестана еще слишком рано: нужно прежде изменить многие понятия жителей, преобразовать многие их обычаи, и только тогда уже можно было бы надеяться, что они добровольно откажутся от магометанства. Пусть им будет доказано на деле, а не в ученых трактатах и красноречивых приказах, что действительно просвещение и прогресс вполне необходимы и что они наиболее возможны при христианстве, и тогда нет никакого сомнения, что горцы сами пойдут ко святому крещению. Без этого же, на все наши попытки к крещению их, горцы, любящие более всего свою национальность, будут смотреть как на стремление с нашей стороны к уничтожению всего им дорогого и наиболее уважаемого. В этом отношении даже и самая идея возможности сближения нашего с горцами посредством браков представляет чрезвычайно щекотливые и трудно исполнимые условия. Подобные браки Русских с горскими женщинами могут лишь в редких случаях приносить действительную пользу; чаще же всего они будут иметь последствием или усиление религиозных предрассудков и недоверия к нам горцев, или же развитие безнравственности и всех ее последствий.

Прогостив в Хунзахе двое суток и встретив там самое радушное гостеприимство, как со стороны самого хана, так и со стороны лиц состоящего при нем управления, я выступил наконец в дальнейший путь — через Карату в Преображенское. Прямо от Хунзаха дорога стала подыматься на уступы хребта Тала-Кори, и, не более как через час, или полтора довольно трудного подъема, мы снова очутились на совершенно гладкой равнине, составлявшей верхнюю плоскость хребта Тала-Кори и раздел между водами, текущими к стороне: Аварской Койсу и в Андийскую Койсу. Несмотря на то, что когда мы выступили из Хунзаха, было весьма жаркое и даже знойное утро, с подъемом на Тала-Кори мы стали чувствовать значительный холод, который еще более увеличивался дувшим [75] со снегового Богозского хребта довольно свежим ветром, нагонявшим по временам обхватывавшие нас сыростью облака. На равнине, по которой мы ехали, не было заметно никакой древесной растительности и решительно ни малейших признаков жилья; только густая, сочная трава как бы ожидала, чтобы на этих местах получило большое развитие скотоводство — единственный промысел, который может извлечь пользу из этих своего рода степей. Равнинность и довольно монотонное однообразие местности, особенно когда носящиеся облака совершенно заслоняли вид на лежащие вокруг горы, невольно заставляли забывать, что находишься в Дагестане, этой классической стране гор, а переносили мыслью в другие степи и равнины более родственные и привольные. Опустив поводья лошади и не опасаясь упасть вместе с нею в кручу, как-то легче думается; мысли как-то сами собою навертываются, пока не развлекаешься разнообразием окружающей местности; невольно забываешь даже, что находишься среди трудно доступных гор, еще так недавно бывших убежищем упорного, фанатического мюридизма.

Но вот ветер разогнал облака, солнце проглянуло, и проводник мой свернул с дороги, ударил нагайкою лошадь и поскакал в сторону, приглашая и меня последовать за ним. Проскакавши шагов двести, он вдруг остановился на краю страшного обрыва и указал мне рукою на открывшийся перед нами вид: это был вид на всю Аварскую долину. Тала-Кори в этом месте обрывался страшной крутизной, у подошвы которой лежали наиболее значительные аулы Аварии: прямо внизу Ахальчи, окруженный множеством мелких аулов и хуторов (махи); несколько далее чуть виднелся Стух, а правее, у самого главного подъема на Танус-бал, лепился, точно ласточкино гнездо, аул Танус. Отсюда ясно был виден весь хребет Танус-бала до того места, где он доходит до Андийской Койсу, а там далее за этим хребтом, в туманной дали, громоздились Бетлинские высоты, виднелся Анчимеер и вся суровая, каменистая гряда Андийского хребта. Зоркий глаз моего проводника указывал мне на почти все главнейшие аулы Гумбетовцев и Андийцев, которые в зрительную трубу даже видны были мне только как темные точки на синевато-сером фоне скатов Андийского хребта. Отсюда собственно я мог превосходно видеть всю ту, лежащую к востоку от дикого и [76] недоступного Чаберлоевского общества, половину Андийского хребта, которая постоянно была посещаема нашими войсками и в которой находятся все наиболее удобные перевалы через этот хребет. Затем вся западная часть Андийского хребта совершенно была скрыта в тумане. Долго я не мог оторваться от этой чудно-величественной картины, и только настоятельные убеждения моего проводника, что еще впереди нам предстоит много прекрасных мест и что, главное, нужно спешить, чтобы засветло попасть в Карату, заставили меня снова сесть на лошадь и проститься с этой великолепной панорамой. Однако же, оказалась, что торопливость моего проводника имела совершенно другое значение: он торопил меня просто для того только, чтобы заехать к себе домой в Мештерик, лежащий на речке того же имени, всего не более, как часа на два пути от Караты. Что же касается до красивых местностей, то вообще в верховьях Мештерик-тлара их попадается очень много, но все эти виды далеко не имеют той прелести и величественности, как вышеупомянутый мною вид на всю Аварию с Тала-Корийского хребта.

Вообще, верховья Мештерик-тлара чрезвычайно живописны и, что главное, далеко не имеют той суровости, какая отличает большую часть местностей внутреннего Дагестана. Довольно значительная кустарная, а местами даже и древесная растительность, пробивающаяся между камнями и своею свежею зеленью как бы смягчающая их суровость, обилие воды в быстрой пенящейся речке, образующей множество каскадов, несколько водопадов, тонкими, грациозными струйками спадающих с окрестных скал, — все это достаточные материалы для образования самых прелестных ландшафтов; только одного недостает для полного оживления этих картин, именно присутствия деятельности человека, которая и здесь даже, в самых верхних частях Мештерик-тлара, была бы возможна, как о том и свидетельствуют находящиеся здесь местами совершенно оставленные и разрушенные аулы. На вопрос мой, куда делось население этих аулов, мне ответили, что оно было переселено Шамилем в Карату и вообще на Андийское Койсу.

Тут же, близ верховья Мештерик-тлара, показывают до сих пор еще следы укреплений и часть разработанной дороги, оставшиеся от знаменитой экспедиции генерала Фезе [77] в 1837 году. Нелишне здесь кстати заметить, что генерал Фезе первый из наших генералов понял всю необходимость устройства сообщений в горах и деятельно, по мере возможности, следил за исполнением этого дела. К сожалению, служба его в Дагестане была слишком кратковременна для того, чтобы привести к каким-нибудь решительным результатам. Тем не менее, действия его в 1837 — 1838 годах, а также и в 1842 году представляют самые прекрасные образцы для действий в горах. Понимая отлично дух и характер горной войны, отличаясь редкою предприимчивостью и решительностью, не останавливавшейся ни перед какими препятствиями, генерал Фезе, по сознанию самого Шамиля, был одним из наиболее страшных для него противников. А, между тем, и об его действиях решительно нет никаких подробных сведений, кроме только одних официальных, далеко неполных донесений, да одной статьи в «Современнике», кажется, 1851 года («Записки об аварской экспедиции 1837 года», Костенецкого.). Невольно опять приходит на ум сравнить наше равнодушие к подвигам своих соотечественников с крикливостью Французов, которые из всякого своего маломальски замечательного генерала делают уже чуть не всемирного героя. У нас же не только что многие из военных и не слыхали вовсе о генерале Фезе, но даже о нем не упоминается и ни в одном из существующих на русском языке тактических руководств для горной войны. Замечательно, что тактики наши приводят обыкновенно множество примеров из горной войны, веденной в горах Швейцарии и Тироля и, буквально говоря, ни одного примера из нашей замечательной во всех отношениях кавказской горной войны. Кого тут винить — тех ли тактиков, которые создают руководства сидя в кабинете, или же тех, которые, зная горную войну по опыту, ничего, однако же, о ней не пишут, пусть решат сами читатели; мы же думаем, что немалая доля вины падает как на одних, так и на других.

Но вот наконец и Карата, это, так сказать, самое центральное общество всего бывшего нам враждебным восточного Кавказа; сюда вовсе не достигали наши удары, от которых Карата была защищена с севера Андийским хребтом и всею Чечнею, с запада и юга двумя снеговыми хребтами и [78] воинственным Анкратлем и Ункратлем, с востока наконец Авариею, койсубулинскими обществами и Тавлинским хребтом. До 1859 года Карата не видела еще русских солдат; только уже после согратлинской переправы, когда Шамиль принужден был оставить защиту Андийской Койсу, Каратинцы, в первых числах августа, увидели у себя Русских. До того же времени это было местом весьма частого пребывания семейства Шамиля, который сам любил по временам сюда удаляться, как бы для того, чтобы здесь набираться религиозного вдохновения. Карата постоянно славилась тем, что жители ее были самыми ревностными магометанами и во всей чистоте свято сохраняли все предписания шарриата. Даже и в настоящее время это еще вполне заметно: между тем, как почти во всех лезгинских обществах с падением Шамиля значительно ослабли все законоположения мюридизма, в Карате они, по прежнему, строго исполняются; везде в Дагестане женщины сбросили свои покрывала, мужчины принялись за трубки, только в Карате еще женщины закрыты и явно избегают встречи с неверным, табаку и не слышно, о музыке и пении нет помину, и в Карате, чаще чем где-либо, можно услышать еще постоянное затверживание однообразно монотонного «ля-илляхи-иль-Алла!» Только одна водка, кажется, и соблазнила Каратинцев, потому что и они, подобно всем вообще горцам, большие до нее охотники.

Вероятно, вследствие недоступности Караты для Русских, а также и вследствие приверженности Каратинцев к мюридизму, Шамиль имел в ней постоянно как бы главное основание для своих действий в Чечне; здесь, в Карате, находились обыкновенно главные склады его немногочисленной артиллерии, и отсюда уже, по особо, довольно тщательно разработанной дороге, ее доставляли к Конхидатльскому мосту на Андийской Койсу, чтобы затем далее отправлять в Чечню.

Здесь же, в Карате, умер и похоронен сын Шамиля, Джемал-Эддин, выданный Русским во время переговоров перед окончательным, приступом Ахульго в 1839 году, воспитывавшийся потом в 1-м кадетском корпусе, вышедший оттуда в офицеры в кавалерию и возвращенный отцу для того только, чтобы умереть в горах от тоски по Русским и от подозрительности отца и окружавших его соплеменников. [79]

Странная, горькая участь постигла этого молодого человека, который еще в корпусе хотя и не отличался особенными способностями, но был добр и как-то несказанно мягок и кроток для природного горца. На могиле его поставлен довольно красивый памятник, состоящий из небольшой колонки на пьедестале и с медным шаром на вершине.

День уже клонился к вечеру, когда я подъезжал к Карате, и, несмотря на близкое приближение ночи, с совершенною беспечностью еще из Мештерика я отпустил свой конвой и вьюк, а сам, с одним только сопровождавшим меня офицером аварской милиции, взбирался по трудно доступному, но кратчайшему пути в Карату. Не далее, как год тому назад, за такую беспечность можно было бы жестоко поплатиться. Но теперь только одним человеком стало менее в Дагестане — и, между тем, какая громадная разница в расположении умов и в общем направлении дел! Могущество Шамиля только что было еще сильно потрясено в горах, и уже Карата, несмотря на труднодоступность своего положения, не считает нужным защищаться против Русских, а, напротив, с восторгом встречает их и не дает даже у себя убежища своему прежнему повелителю? Проходит год со времени падения Шамиля, и когда в ближайших к Карате чеченских обществах (в верховьях Аргуна и в Чаберло) начались волнения, каратинские старшины не увлекаются присланными к ним эмиссарами, а, напротив, изъявляют свою полную преданность Русским. А, между тем, Карата по своему положению может весьма долго защищаться: она расположена на очень трудно доступной высоте, омываемой с двух сторон горным потоком, против самого впадения в этот поток Мештерик-тлара. Против нее, на противоположной, столь же значительной и недоступной высоте, лежит аул Такита, отличаюшийся своими красивыми, стройными минаретами и совершенным отсутствием всякой растительности.

Дорога от Караты до Андийской Койсу, как мы сказали уже, была разработана еще Шамилем и не представляет никаких особенных трудностей; она следует по высотам левого берега Цунты и только уже недалеко от впадения этой речки в Андийское Койсу спускается в ее долину и через аул Инхели приводит к Конхидатльскому мосту, лежащему на главном и прямейшем сообщении Чечни с внутренним [80] Дагестаном!.. Мост этот, подобно всем прочим мостам, устроенным в Дагестане на различных Койсу, прямо перекинут с одного берега реки на другой, без всяких промежуточных устоев в реке, что невозможно сделать по быстроте течения. Несмотря на довольно значительную длину его (около десяти сажен) и на то, что для постройки его вовсе не употреблено железных связей, мост этот весьма прочен и может выдерживать даже значительные тяжести. Вообще надо отдать справедливость горцам, что в деле постройки мостов они чрезвычайно искусны, несмотря на бедность имеющихся у них для того материалов, особенно в Дагестане. Лучшим доказательством тому могут служить, кроме Конхидатльского моста, мосты Гимринский, Карадагский и некоторые другие.

Против устья реки Цунты, несколько западнее, в чрезвычайно нездоровой местности лежит укрепление Преображенское, заложенное 6 августа 1859 года. Это небольшой четырехугольный, с бастионами на углах форт, каменные стены которого не были еще совершенно окончены во время моего посещения. Главная причина медленности работ по возведению этого укрепления заключается в нездоровости места его расположения, что заставляет постоянно менять войска, присылаемые сюда для работ. Так, за несколько дней до моего приезда в Преображенское, оттуда был выведен Куринский батальон, страшно страдавший от лихорадок, а на его место приведены были, из укрепления Форельного, резервные роты Мингрельского полка, при чем сделано распоряжение, чтобы войска, стоящие лагерем у Преображенского, были сменяемы новыми из Форельного укрепления, через каждые четыре дня. Причины болезненности, постоянно господствующей между войсками, расположенными в Преображенском, кажется, главнейше заключаются в нездоровой воде протекающей здесь речки, а отчасти и в совершенной замкнутости пространства, занятого Преображенским, горами: вследствие того, здесь вовсе ветры не очищают спертости воздуха, который, особенно летом, сильно заражается от миазмов, распространяемых окружающими Преображенское искуственно орошенными садами. Что же касается до протекающей здесь небольшой горной речки, из которой солдаты наши пользуются водою, то на вид она представляется самою прелестною: чистою, прозрачною, с водою [81] холодною как лед; но, по общим показаниям, достаточно выпить стакан ее, чтобы получить лихорадку. Местные жители вовсе ее не пьют, а употребляют только воду из Койсу, которая хотя и отвратительна на вид и на вкус, будучи мутна почти до густоты и тепла, но зато, особенно будучи отстоена, довольна легка, а главное здорова для употребления.

Вообще стоит побывать в Преображенском и в возвышающемся над ним на скатах Андийского хребта Форельном укреплении, чтобы видеть, какие лишения приходится испытывать кавказскому солдату, даже и в то время, когда полное спокойствие господствует в горах; особенно же тягостно было положение гарнизона Форельного укрепления в зиму с 1859 — 1860 гг., когда морозы в горах доходили до 30°, а, между тем, войска не имели еще достаточных помещений и по большей части должны были располагаться в кибитках; к этому надо прибавить еще и то, что и в этом укреплении, так же как и по всему Андийскому хребту и во внутреннем Дагестане чувствуется значительный недостаток в топливе, не только для обогревания людей, но даже и для варки пищи. Ведь трудно даже поверить, что войскам приходилось иногда дня по три не варить пищи, да и все время состоять лишь на сухарях, которые привозились сюда на вьюках из штаб-квартир. Но, по крайней мере, сообщая столь неутешительные факты, приятно видеть, что они являются следствием прямой лишь необходимости, а вовсе не по небрежности и нераспорядительности администрации.

Дальнейший путь мой пролегал вдоль по Андийской Койсу по дороге, разработка которой была начата немедленно после падения Шамиля, но на время прекращена, по случаю необходимости отозвания войск, бывших на работах, в Чечню, где в то время стали проявляться волненья в Аргунском и Ичкеринском округах. Аулы, попадавшиеся здесь по берегу Андийской Койсу, отличаются своею многолюдностью и прекрасными садами их окружающими; до этих аулов не прикасалась разрушительная сила войны и население их во время владычества Шамиля постоянно усиливалось новыми переселенцами из Аварии и других обществ внутреннего Дагестана. Здесь, на Андийской Койсу, Шамиль надеялся положить прочную преграду [82] нашим в Чечне; для него река эта, с зажиточным, многочисленным населением расположенных по ней аулов, служила как бы базисом для его действий против нас в Чечне; на ней он постоянно собирал свои сборища для набегов в Чечню и в шамхальство; здесь же он надеялся дать сильный отпор при наступлении нашем из Чечни.

Поэтому-то оба берега Андийской Койсу богаты еще сохранившимися до настоящего времени завалами и укреплениями горцев. Наиболее замечательные из них на правом берегу — прямо против Преображенского, громадные завалы, устроенные на совершенно недоступном берегу Койсу, которые были заняты скопищами Кази-Магомы, сына Шамиля, и потом, ниже Конхидатля, укрепления у Тхлока и Килятля; на левом же берегу особенно громадны завалы у Ичичали, где Шамиль думал оставаться даже и в том случае, если бы мы перешли Койсу, и откуда он рассчитывал действовать на наши сообщения с Чечнею. Но все эти укрепления не принесли ожидаемой от них пользы: переправа барона Врангеля у Согратло и движение его в тыл Шамиля, явное восстание против имама почти всех обществ внутреннего Дагестана, заставило его отказаться от выполнения своего плана: он увидел невозможность держаться за завалами, когда его оставили народ и все лучшие его наибы, и должен был поспешно бежать и укрыться в Гунибе.

Глядя на всю недоступность той местности, на которой построены многие завалы горцев, невольно приходит в голову вопрос: зачем Шамиль почти везде возводил свои завалы именно на самых недоступных местах? Это действительно кажется чрезвычайно странным и непонятным. Но оказывается, что, действуя таким образом, он был совершенно верен в своих расчетах. По большей части войска наши редко употребляли обходы против укрепленных позиций горцев; чаще всего они брали их приступом с фронта. Шамиль понял это и был уверен, что стоит только ему выстроить завалы на самой недоступной местности, и непременно Русские начнут атаковать ее. Но в 1859 году он обманулся в своем расчете: Русские атаковали переправу через Андийскую Койсу там, где она была слабее всего защищаема, и даже не [83] попытались штурмовать конхидатльских завалов, которые горцы должны были оставить без боя, вследствие самого хода войны.

Долина Андийской Койсу особенно замечательна по богатству некоторыми произведениями минерального царства и особенно по тем громадным искуственным сооружениям, которые здесь устроены для орошения садов. Верстах в пяти от Конхидатля находятся обширные соляные варницы, из которых довольствуется солью не только местное население, но даже и многие ближайшие аулы Аварии и Андийского хребта. Тут же, по левому берегу Койсу, множество ключей серных вод, которые стремительно вырываются из грунта и соседних скал и распространяют в атмосфере сильный, удушливый, сернисто-водородный запах. Наконец, ниже согратлинской переправы у Чирката есть богатые местонахождения самородной серы. Вообще все южные скаты Андийского хребта и берега Андийской Койсу и Сулака, почти до окрестностей Чир-Юрта, весьма богаты серными и железными водами и заслуживают полного обстоятельного изучения.

Что же касается до сооружений, устроенных для орошения садов, то они, по своей громадности в долине Андийской Койсу, заслуживают также полного внимания и доказывают чрезвычайную находчивость и трудолюбие Лезгин. Почти все аулы, лежащие по Андийской Койсу, расположены на весьма значительных высотах над уровнем реки, а, между тем, поражают прекрасною растительностью своих садов. Таких громадных орешников, как на Андийской Койсу, мне почти не удавалось встречать даже и в Кахетии; персиковые деревья тоже здесь замечательной величины; наконец, здесь же между фруктовыми деревьями попадаются и насаждения табаку, кукурузы и даже пшена, и все это вполне доспевает только благодаря прекрасной системе орошения и вследствие того, что долина Койсу совершенно закрыта от северных ветров Андийским хребтом. Но для того, чтобы достигнуть всех этих результатов, нужны особенные усилия и некоторое искуство со стороны человека. С целью проведения вод в достаточном количестве для орошения садов, предпринимаются обыкновенно населением целого аула громадные работы. Вода отводится из реки в особый канал с такого места, часто [84] отстоящего от аула верст на пять, или на шесть, где русло реки находится на одной высоте с теми садами, куда проводится вода; каналы эти чаще всего не вырываются в самом грунте, что невозможно по его каменистости, но образуются из двух прочно сложенных из дикого камня, связанного каким-то цементом, плотин. Местами канал этот заменяется деревянными желобами; местами же на нем устраивают поперечные плотины, образующие некоторого рода запруды; на этих же плотинах часто устраиваются мукомольные мельницы, движимые водою и самого нехитрого устройства.

Будучи доведена подобным каналом до высшей обыкновенно садовой террасы аула, вода уже разливается по террасе, а потом орошает и другие, ниже ее лежащие, будучи отводима к ним или отдельными ручейками, или же просто разливаемая по ним.

Очевидно, что, при такой системе орошения садов, существенно необходимой для самых разводимых в них растений, выбор места для аула, постройка его, расположение террас для садов, — все это требует весьма многих соображений. К этому надо прибавить еще и то, что большая часть аулов располагаются на недоступной и удобной для защиты местности. Вследствие всего этого ясно, что для жителей Дагестана постройка аула составляет чрезвычайно важное, можно сказать, первостепенной важности дело, в их жизни.

Местность, выбранная для расположения на ней аула, подвергается предварительному подробному осмотру, требует чрезвычайно многих громадных работ, в которых часто принимают участие даже жители целого общества, к которому принадлежит аул; поэтому перенести аул с одного места на другое дело не только что крайне нелегкое, но даже просто чрезвычайно хлопотливое и разорительное для горцев Дагестана.

Оттого-то Лезгины так упорно и отчаянно защищали всегда свои аулы и оттого-то самое управление ими и поддержание среди них порядка, при их приуроченности к известным местностям и при любви их к своим очагам, гораздо легче, чем, например, в Чечне или в Закубаньи.

Но, при всей пользе, приносимой искуственным орошением, [85] оно имеет также и некоторые невыгоды, особенно же в долине Андийской Койсу. Во время летних жаров, сырая, постоянно пропитанная, водою почва дает обильные зловредные испарения, которые, при совершенной закрытости от ветров долины Койсу, чрезвычайно гибельны для здоровья жителей, особенно же для вновь прибывающих. Вследствие этих-то испарений и постоянной спертости воздуха в долине Андийской Койсу, еще более усиливаемой обилием серных и соляных ключей, лихорадки в ней почти повсеместны и весьма злокачественны. Рассказывают, что особенно много здесь всегда погибало народу, когда Шамиль сосредоточивал на Андийской Койсу свои скопища; не менее также погибло и из тех, которых он переселял сюда из Аварии и других частей внутреннего Дагестана. Говорят даже, что часто Шамиль в виде наказания ссылал сюда на жительство ослушников своей воли и что в подобных случаях сосланные редко проживали более года. Особенно известен, как место ссылки, аул Инхо, лежащий на левом берегу Андийской Койсу против Килятля; горцы называют его даже Сибирью Шамиля, хотя по наружности своей аул этот представляет чрезвычайно красивое место, окруженное роскошными садами.

Не доезжая Инхо, в знаненитом Тхлоке, обширном и богатом ауле, лежащем на правом берегу Койсу, я останавливался отдохнуть у тамошнего старшины Милла-Хаджио. Прием, оказанный мне здесь, был самый радушный, и хозяин дома был настолько любезен, что позволил мне осмотреть все его жилье, за исключением, впрочем, внутренних комнат нижнего этажа, занятых семейством хозяина. Впрочем, дом этот не представлял ничего особенного против всех других, виденных мною в Дагестане. Это небольшое четырехугольное строение с маленьким двориком в середине; две стороны двора составляют жилые строения, а две другие — конюшни для лошадей и разные амбарчики и склады. Над всем нижним этажом сделана плоская терраса, часть которой покрыта навесом. В наружных стенах проделаны бойницы, на случай необходимости защиты.

Желая, вероятно, угостить меня на славу, Милла-Хаджио предложил мне чаю и объявил, что он сам выучился пить чай у Русских и теперь совершенно привык к нему, так [86] что почти не может без него обойтись. Подали на подносе разлитый уже в стаканы чай, и я просто своим глазами не хотел верить, чтобы напиток, который я видел перед собою, мог быть действительно чаем. Это была какая-то желто-бурая гуща, напоминающая собою скорее шоколад, кофе, или Бог весть какую жидкость, но уж никак не благовонный напиток Китайцев. К тому же еще бурда эта была подана в стакане, который, по всей вероятности, никогда не был мыт, да и нейзильберная ложечка, сильно поистертая и вложенная в стакан, нуждалась в том, чтобы ее хорошенько почистили песком или кирпичем: на ней, буквально говоря, был слой грязи. Несмотря на все мое отвращение к подобному чаю, я, однако же, не желая обидеть хозяина отказом, вооружился решимостью и почти залпом выпил эту грязную, подслащенную микстуру. Замечательно, что у Лезгин вообще в доме все чрезвычайно опрятно: стены всегда чисто выбелены, пол гладок и хорошо подметен, даже посуда, которая редко употребляется, развешена в большом порядке и отличается чистотой; но зато та посуда, которая находится во всегдашнем, повседневном употреблении, — просто решительно никогда не чистится. Вообще, Лезгин крайне небрежен во всем, что относится лично, собственно до него; ни о щегольстве одежды, ни о некоторой изысканности пищи он не станет заботиться: это он считает излишним и не стоящим внимания. Но зато, где идет дело о действительно полезном по его понятиям, там уже он не пожалеет ни трудов, ни старания, чтобы исполнить то, чего желает достичь, одежда же и пища для него дело совершенно второстепенное, а потому-то о первой он почти не заботится, а в еде ограничивается самым незначительным количеством часто Бог весть какой пищи. Особенно же воздержен Лезгин в дороге и в походе. Отправляясь в дорогу, бедный Лезгин чаще всего и не берет с собою чурека или пшена, а только два небольших кожаных мешочка, из которых в одном помещается овечий сыр, а в другом ячменное толокно. Размоченное водою из первого попавшегося ручья толокно и составляет главную пищу большинства Лезгин; если есть к этому сыр, то это уже роскошь. Весьма понятно, какие громадные выгоды извлекал Шамиль из этой воздержности горцев: благодаря ей, [87] он имел возможность вовсе не держать никаких запасов, не обременять свои скопища вьючными обозами, а вследствие того и совершались часто те удивительные передвижения — его скопищ по 80 и 100 верст в сутки по самым труднодоступным местам.

Тхлокский старшина не только угостил меня по своему, разумеется, на славу, но и при самом прощании со мною выполнил все обряды восточного этикета. Он сам подвел мне лошадь, держал стремя и потом провел меня до самого выхода из аула, идя впереди меня и держа мою лошадь в поводу. Мало того: человек шесть молодежи, его домашних, вооруженных шашками и ружьями, пешком провожали меня почти до соседнего аула, на расстоянии двух или трех верст. Напрасно я убеждал их вернуться назад: они с упорством провожали меня, обгоняя меня на ходу, несмотря на то, что я следовал со своим проводником рысцою. Но не следует обманывать себя, не следует приписывать эти проводы какому-нибудь особенному расположению ко мне горцев: как мне объяснил проводник, эти проводы просто были сделаны в ожидании получения хорошего пекшеша (подарка), и, действительно, горсточка мелкой серебряной монеты вполне как нельзя более пришлась по сердцу провожавшим меня: благодарности их не было конца, и они порывались провожать меня еще далее, до самого моего ночлега, вероятно, надеясь получить там еще новое вознаграждение. К счастью, мне удалось, однако же, отклонить их от этого намерения.

В ауле Игали, я оставил долину Андийской Койсу и поднялся на Бетлинские высоты, чтобы спуститься к Унцукулю на Аварскую Койсу, а потом через Гимры и знаменитый Каранайский подъем подняться к Ишкартам и Темир-Хан-Шуре. Эта часть дороги не представляла собою ничего особенно замечательного; быть может, что это мне только так казалось, отчасти потому, что самая наблюдательность моя сильно уже утомилась от трехнедельного почти, непривычного для меня странствования по горам. Правда, что и сама природа здесь уже не представляется столь своеобразною, суровою и негостеприимною, как собственно во внутреннем Дагестане: на горах здесь встречаются уже местами и леса, присутствие в которых сосны и ели невольно переносит воображение в [88] другие, более северные страны; около аулов же почти везде встречаются сады, которые, несмотря на то, что сильно пострадали от происходивших, часто в этой стране военных действий, все-же-таки значительно сохранили еще свою прелесть; виноградная лоза, которой решительно не видно в горах внутреннего Дагестана и которая только местами встречается в долинах рек, здесь снова появилась повсюду и с особенною силою произрастает в садах унцукульских и гимринских. Наконец и самое здешнее население, уже издавна близко ознакомившееся с Русскими, как-то менее кажется самостоятельным по своему характеру и более утратившим свою типичность. Влияние Русских здесь уже сильно заметно на жителях и их образе жизни: почти в каждом доме можно найти несколько красных сундуков разной величины русского производства; у более зажиточных жителей водятся даже самовары, чайники, подносы и вообще разные вещи, явно приобретенные в лавках Темир-Хан-Шуры. В Унцукуле меня уже угостили чаем, далеко не похожим на тот, каким угощал меня тхлокский старшина. Вообще в Унцукуле и Гимрах вполне можно уже и теперь сказать: «здесь русский дух, здесь Русью пахнет!» К довершению полного моего разочарования, в Гимрах же, приведши меня туда из Унцукуля проводник снял передо мною папаху и с довольно чистым русским произношением попросил на водку, а хозяин, у которого я остановился в Гимрах, запросил за курицу пять абазов (абаз — 20 коп. сер.). Последние два случая окончательно убедили меня, что просвещение действительно проникает уже в койсубулинские аулы.

Что действительно даже и в этой части Дагестана может остановить на себе внимание самого измученного путешественника, это так называемое Гимринское ущелье по пути из Унцукуля к Гимрам и Каранайский подъем, ведущий от Гимр к Ишкартам. Течение Аварской Койсу, на всем протяжении ее от Зырян до соединения ее с Андийскою, сжато между отвесными стенами аварских высот с одной и Койсубулинского хребта с другой стороны; только узкая тропа, несколько расширенная последними работами наших войск в 1860 году, лепится по карнизу высот левого берега Койсу. Дорога эта доступна только для вьюков, а, между тем, по ней [89] постоянно довольно сильное движение, между апшеронскими батальонами, находящимися на разработке дороги от Унцукуля в Аварию, и их штаб-квартирою — Ишкарты. Поэтому-то дорогу эту предполагалось тоже со временем сделать колесною.

У Гимров дорога эта переходит, по старинному и замечательному по своей постройке мосту, на правый берег Аварской Койсу, и, пройдя аул, зигзагами подымается на совершенно отвесную стену Койсубулинского хребта. Подъем этот в настоящее время превосходно разработан и превращен в прекрасную колесную дорогу, имеющую бесчисленное множество поворотов и между ними площадок для разъезда экипажей. Дорога эта так хороша, что по ней можно бы даже спускаться без тормозов, разумеется, однако же, только с хорошо приезженными лошадьми.

После семи-часового непрерывного, но не слишком утомительного подъема, мы достигли наконец верхнего перевала Койсубулинского хребта, высота которого здесь не менее 7,000 фут. Отсюда легче всего видеть оригинальное строение этого хребта: между тем, как западные его скаты совершенно отвесными скалами спускаются к Аварской Койсу, восточные же, напротив, спускаются отлогими и местами зеленеющими лесом контрфорсами, которые, пересекая и придавая волнообразный характер шамхальству Тарковскому и части Мехтулинского ханства, доходят до самого Каспийского моря. Отсюда же, с вершины Каранайского спуска, открывается великолепная панорама на Андийский хребет и на извивающуюся у ее подножия Андийскую Койсу, с памятным по своей осаде Ахульго, с богатою некогда Ашильтою и с замечательным по местонахождениям серы Чиркатом; отсюда же можно уследить за всеми главнейшими разветвлениями последних восточных отрогов Андийского хребта, наполняющих Гумбет и Салатавию; вдали же, по направленно к северу, чернеются уже леса Чечни. На восток от перевала расстилается совершенно другая картина, совершенно противоположная по своему характеру ландшафтам внутреннего Дагестана: обширная волнообразная равнина, постепенно понижаясь, тянется до самого моря; на ней виднеются развалины Караная, полуразрушенные Эрпели, и во всей своей красе подымаются наши укрепления Ишкарты и [90] Темир-Хан-Шуры, из-за которых видны уже европейские крыши домов и куполы церквей. Это наступающая русская цивилизация, приближающаяся с этой стороны к внутреннему Дагестану. Быть может, пройдет лет двадцать мира в горах, и всей этой равнины нельзя будет узнать. Исчезнут последние остатки полуразрушенных татарских аулов, а на их месте водворится торговый областной город, окруженный богатыми пашнями и селениями. Дай Бог, чтобы наше предсказание могло сбыться!

____________


Текст воспроизведен по изданию:
Н. Глиноецкий. «Поездка в Дагестан».
«Военный сборник» №№ 1, 2, 3, 1859

© Текст — Н. Глиноецкий
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 2008
© Сетевая версия — A.U.L. 08.2009. kavkazdoc.me
© Военный сборник, 1859