ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Историческая литература/Надыр Хачилаев. «Мой путь к правосудию».

Надыр Хачилаев

Мой путь к правосудию

От автора

В моей книге «Мой путь к правосудию» я описал наблюдения, последовательно и поэтапно раскрывающих мое представление о правосудии, причины, подталкивавшие меня к сформированию моих принципов. Принципов, из которых сложилось отношение необходимости справедливого суда. Этот процесс помог мне обрести мое, как мне кажется, правильное представление о жизни. Именно этим я и решил поделиться с читателем.

Надеюсь, моя искренность восполнит мои скромные возможности в повествовании и даст представление о тех или иных нашумевших событиях 1998–1999 годов на Северном Кавказе.

Как бы я не старался видоизменить книгу, привнося художественную окраску дневниковым записям, особенно сделанным, в тюрьме «Лефортово» и в полевых условиях Чечни и Дагестана, они менялись только к худшему. И я решил все оставить в первоначальном виде, как есть.

Н. Хачилаев

Первый дневник

И будет справедливым суд

(Записи на полях)

У самого синего Каспийского моря

я подстрелил золотую утку. Никогда

ей не взлететь обратно в небо!.. Никогда!


Летом 1976 года мы чабанили на летних пастбищах в высокогорье.

К нам на куш — стоянку чабанов — пришли дядя Муртуз и Габиб со своим раненым другом, которого звали Искандар.

Из-за огнестрельного ранения нога у Искандара была зелено-лиловой, от него несло мертвечиной.

Нога страшно вздулась, и дядя Муртуз сказал, что у раненого начинается газовая гангрена.

Гости сообщили отцу, что они — «в бегах» и надеются, что хоть сюда, к пристанищу богов и вечных снегов, не сунутся поганые менты.

Отец ни о чем не спрашивал, точно его не удивило это полублатное «в бегах», сказал лишь, что они могут ни о чем не беспокоиться. Он даже не поправил как обычно — богов много не бывает. Он только един!

Дядя Муртуз с Габибом тотчас же раскрыли множество медицинских упаковок и начали колоть Искандеру противогангренозную вакцину. Он лежал, растянувшись на черной чабанской бурке, не реагируя на укол, глядя в небо стеклянными безразличными глазами.

Он перевернулся на живот, зарылся лицом в бурку.

— Его иногда начинает лихорадить — бредит, требует, чтоб ногу отрезали, — сказал отцу дядя Муртуз.

— Почему бы его в больницу не отвезти? — удивился отец

— В больницах-то как раз нас и ждут!

— Не знаю, что вы там натворили и какие темные дела за вами числятся, но парень на глазах пропадает.

Через несколько дней, в знак уважения к моему отцу, пожилой чабан с соседнего куша Барзулав пригласил нас в гости на хинкал. Мясо его хинкала было грубым и тугим, как каучук.

— Здесь, в высокогорье, сколько ни кипяти, плохо варится, — говорил добродушно старый Барзулав, глядя как вяло жуют гости.

— Кушайте! Ешьте! — подбадривал он время от времени. — У меня-то и зубов уж нету, а вы молодые!

Когда гости совсем перестали есть мясо, а брали один лишь хинкал. Барзулав сказал, что это мясо старого его коня, который лет двадцать служил ему и в летнюю жару, и в зимнюю стужу.

— Еле двигался и хромал бедолага, пришлось зарезать, — пояснял старик тем же добродушным тоном, и глаза его суетливо забегали.

После этих слов помрачневшие гости и вовсе жевать перестали.

Вдруг этот раненый поганец Искандар поднялся, опираясь рукой на плечо Габиба и презрительным тоном больного, выпалил пожилому чабану:

— Ты-ы!! Тебе не кажется, что ты кушаешь мясо своего друга? Наступила тишина. Все обомлели, молча переглядываясь. У отца от недоумения губы стали бескровными, бледными. Он сурово уставился на Муртуза и Габиба. Те поспешили увести своего друга обратно на куш.

— Вот она моя родина, страна рабов и каннибалов! — орал уходя Искандар.

Дядя Муртуз ладонью зажимал ему рот, но Искандар энергично мотал головой и что-то выкрикивал по-русски.

Наша стоянка была за горой, ее отделял глубокий, густой зеленью проросший овраг. Слышно было, как гости сорвались с тропинки и шумно съехали вниз, пытаясь удержать тяжелого Искандара Они благополучно приземлились в густой траве и там ругались между собой.

Когда мы с отцом вернулись на куш наступили сумерки, и чабаны с белыми отарами блеющих овец спускались по черной, как ночь, обглоданной сползающими В теснины ледниками земле Дультидага. Ночи в ущельях бывают черными-черными, и иногда кажется, что белые отары овец парят в воздухе.

В это время Муртуз с Габибом закутывали в бурку Искандара, которого знобило и колотило, как в горячке. Он тихо, тем же раздраженным, болезненным тоном говорил Муртузу, чтобы тот не доверял никому. Что даже среди чабанов могут быть доносчики и стукачи.

— И вообще, — сказал он, уже успокоившись, — моим другом не может быть человек, не способный на убийство! Все равно он станет перед выбором, быть или не быть!

Дядя Муртуз, как бы убаюкивая, говорил ему только: «Хорошо, хорошо!» — и во всем соглашался.

Я пытался вникнуть в смысл сказанных Искандером слов, и я не понимал, почему он так говорит, и решил, что это бред больного.

Когда я заснул, мне снилось, что я хотел убить своего друга, но мне это не удалось. Я лишь ранил его, как думал, смертельно, но от желания жить, в нем появилось так много силы, что он смог увернуться от второго коварного удара.

Друг ушел от меня раненым зверем, хрипя и отфыркиваясь кровью, счастливый, что уцелел. Он оставлял следы крови за собой, и от его крови пахло ядовитым запахом смерти.

Под утро, как всегда, отец разбудил меня рано.

Чабаны будят друг друга, говоря: «На утреннюю молитву», а кругом еще кромешная тьма, Отец объяснял мне, что в это время начинается первый рассвет — «Только для неопытного глаза он не заметен! Действительно, и мне никак не привыкнуть к этому утро кажется еще далеким, а горы, погруженные в ночь еще сладко дремлют. Даже завываний шакалов не слышно из ущелий, ни воя волков, ни выкриков филина. Зябко и холодно кругом.

Лицом ощущаешь ночную сырость и мелкую еле уловимую изморозь в воздухе. Только слышно, как старые чабаны начали совершать омовение к утренней молитве. Кряхтя, сморкаются и доносится жесткий всплеск воды. Слышно, как мокрыми ладонями проводят по ладони, потом по лицу, по затылку, по лбу; плещется и струится вода. Отец снова окрикивает меня, чтобы я поднялся. Мягко подсказывает, чтобы я сделал уважение старым пастухам, принеся воду из родника и подливая им на руки и, особенно, когда они моют ноги. Он напоминает мне, что это деяние высоко чтится у Аллаха.

Но для меня самый сладкий сон начинается именно в эту пору.

Это нежное ощущение набранной за ночь телесной теплоты. Малейшее, неосторожное движение и тут же в образовавшуюся щель устремляется въедливый ночной холодок высокогорья. Но нудная мысль начинает буравить — если сейчас же до того, как отец закончит молитву не подняться, то следующий окрик будет грубым и это его грубое отношение ко мне сохранится вплоть до самого обеда. Видя это, другие чабаны тоже начинают себе позволять грубости ко мне, даже кто-то может обозвать и лентяем тоже. Да и к третьему окрику подниматься тяжелее. Дальнейший сон — он слаще приковывает, и тяжелее вставать. Но вставать все равно надо, никуда не денешься.

Только вставая, надо все больше сохранить нательного тепла под рубахой, а то, если не сможешь его сохранить пока взойдет и начнет греть солнце, утренний холод в горах бывает привередливым. Кругом сыро, куда не коснись всюду роса. Особенно я не любил перевязывать с места на место коней и ишаков, собирать их арканы и снова перематывать. Руки краснеют до алого цвета и так коченеют, что приходится все время дуть в ладони.

Видно бывает, как белёсо клубится пар от теплого дыхания, ударяясь о ладони.

Я поднимаюсь осторожно, сгребая с себя бурку. Слышно как совсем рядом молятся старики. Тех, кто на фоне темного откоса горы, не видно даже если смотреть в упор, а тех, кто встает с поясного поклона, вырисовываясь за линию горизонта гор на фоне светлеющего неба, видно темными силуэтами горбоносых фигур, словно вытянутые гигантские грифы.

Я ждал пока отец закончит молиться. Он как всегда делал длинное дуа (Дуа — ритуальное прошение к Аллаху) после намаза. Вольно или невольно я становился очевидцем того, что просил отец у Всевышнего.

Меня особенно смущало, когда он усиленно повторял: «Я твои покорный раб. Я покорившийся тебе твой раб...». Потом меня охватывала непонятная тревога, когда он горячо просил у Аллаха об отсрочке некой непонятной для меня войны,

Он больше всего просил, чтобы эта война ничем не коснулась его детей.

Он так же просил у Аллаха — Таалы о каком-то «Часе». Чтобы во время «Того Самого Часа» Аллах избавил бы его от малодушия и унижения.

В конце дуа отец просил облегчить ему допрос «В день страшного суда».

«...Этот день страшного суда, когда наступит великая справедливость!.. Ведь нет сомнения в том, что ничто не ускользнет от Его всеобъемлющей справедливости».

Что нет у него сомнения в «Устойчивости Его Божьей справедливости», — повторял он.

Когда отец заканчивал молитву, чтобы избежать неловкости, я делал вид, будто собираю пустые ведра, чтобы идти за водой к роднику. К этому времени уже начинает по настоящему рассветать. На куше вся утварь и предметы становятся различимыми.

Взяв пустые ведра, я пошел за водой к откосу пропасти, на дне которой в густо зеленой растительности травы был глубокий родник. Он был настолько глубок и полноводен, что, казалось, течет из самого сердца земли и глядит в самое небо своею глянцевой безмятежностью.

Проходя мимо Искандара, взглянул на него. Он спал беззвучно и безмятежно, как ребенок с открытым ртом. Десны его были бледно-фиолетового нездорового вида, а зубы от этого казались поредевшими. Между ними виднелось застрявшее мясо вчерашнего хинкала.

Мне показалось, что у него опухла не только нога, но и сам он был болезненного вида: весь словно распух, и газовая гангрена перешла в кровь и начала разливаться по всему его телу.

Хотя дышал он не громко, в груди у него что-то хрипело, пенилось и лопалось, словно тысячи маленьких пузырьков.

Дойдя до края откоса по знакомой извилистой тропинке, я, как всегда, встал над пропастью, пытаясь различить на его дне серебристый глянец поверхности родинка. Небо почти уже светало — сизое, словно раскрытое крыло голубя.

Кто-то пронзительно свистнул из-за моей спины на куше.

— Кссы, кссы, гью, гью!

Свора еще сонных волкодавов. хрипло лая, помчалась вверх в гору по призыву одного из молодых пастухов, — Арчиял-Кади. Запомнилось грозное, почти львиное рычание и пружинящие сильные сухожилия задних ног бежавших собак.

Когда я, набрав воды, поднимался из оврага, то первые лучи солнца, словно плавленое червонное золото играли на вершинах холодных еще скал двух пятитысячников — Ппа-Баку и Валиял. Проснувшиеся бараны в отаре рядом с кушем кряхтели, фыркая, и кашляли словно старые чабаны.

Искандар лежал, уже головою укутавшись в бурку, как будто бы еще более вздулся. Он даже не производил никаких шевелений, словно бы и не дышал. Я помыл оставленную еще вчера посуду сухою жесткою травою — «кюллу» и снова лег, укутавшись в бурку, которая уже успела не только остыть, но и покрыться обильной утренней росой.

Дядя Муртуз умылся, наклоняя ведро в емкость своей большой ладони и не снимая бурки с плеч. Он пришел и прилег рядом со мной, громко рухнув на седло, водруженное на несколько конских попон.

Я у него спросил, знает ли он что-нибудь об ахирате (Ахират — потусторонний мир) — и о «Дне страшного суда».

— Ахират — это загробный мир. куда мы можем попасть, только оставив все здесь на земле, даже собственное тело.

— Ну, словно бы ныряешь вон в тот родник куда ты ходишь за водой, и выныриваешь с другой стороны земли и предстаешь на суд перед Аллахом. Я ведь особо эти веши не знаю, — добавил без сожаления дядя, — только я много слыхивал, что этот видимый осязаемый мир более иллюзорен, чем тот невидимый. А в воздухе, на небе невидимого больше, чем видимого.

— Как это, — удивился я.

— Не знаю как, но так я слыхал от знающих.

Потом я спросил дядю Муртуза о том, что больше всего меня тревожило. Про войну, которой боялся отец.

— Да он всю жизнь всего боялся. Я не помню, чтобы он хоть с кем-нибудь по настоящему дрался. Это же ненормально, когда мужчина не дерется... Какая там война я не знаю! Не может быть у него никакой войны — презрительно выговаривал он. Муртуз был мне дядей по материнской линии, и они, мои материнские родственники, частенько спорили и ругались с моим отцом, укоряя его в излишней законопослушности.

Они сами открыто хвастались. что не подчинились Советской власти.

Когда я сейчас же начал выражать свое недовольство мнением дяди Муртуза об отце, он встал и молча ушел в сторону отар, которых уже чабаны гнали на склоны гор к пастбищам.

Я остался лежать в бурке, согреваясь и наблюдая, как яркие лучи утреннего солнца продвигают линию холодной фиолетовой тени все ниже и ниже к подножию гор.

Я перебирал слова дяди Муртуза об иллюзорности этого мира и пытался как то это осмыслить — возможно ли такое.

Вот кругом горы. Вон внизу изрезанные оврагами скалы, из которых текут реки.

Вон вершина горы Валиял. Ее окутал легкий сизый дымок облака.

Облачко и то реальность потому, что я его вижу! Быть может скоро и растает, но оно ведь есть, есть вот сейчас!

Вон незыблемые, твердые скалы и это неоспоримая реальность. Я вытащил из бурки свою руку и вытянул ее над собою в небо. Вот рука моя, вот тоже ее ворсистый покрой волос — я чувствую свою руку, это осязаемая реальность. Такая же реальность, что я молод и в руке своей я ощущаю силу.

Эта сила есть и, действительно, когда-нибудь она, становясь меньше, исчезнет...

Мои мысли были прерваны приближающимся ко мне возбужденным разговором отца и дяди Муртуза. Они как всегда спорили между собой. Дядя Муртуз говорил о каком-то ветеринарном враче, который приходит на куш уже который раз в портупее на перевес с командирской планшеткой. «...И что эта за страсть у этого ветеринара к военным аксессуарам. Лечил бы себе скотину...»

Муртуз объяснял отцу, что врач Искандеру ассоциируется с «опером» и что ему все мерещится, будто он на допросы идет к нему.

Дядя Муртуз также объяснял отцу, что Искандер находится сейчас в отчаянном положении, и если этот ветврач еще раз придет сюда со своими портупеями и командирской планшеткой, то у Искандера могут покатить измены: «...Он лежит и спит с оружием в руках. Увидев его, он может открыть стрельбу».

Отец от возмущения даже не стал ни в каких деталях разговора дяди разбираться!

— О каких ты допросах тут ведешь речь? Подождите еще, допросы будут в Судный день, и Суд божий от которого вы никуда не денетесь.

— Началась, началась белиберда, — перебил отца дядя Муртуз, — что ты за человек. В нагрудном кармане у самого сердца партбилет Ленина таскаешь и еще бесконечные молитвы про божьи суды нашептываешь.

Отец резко остановился, передавая из правой руки в левую чабанскую палку, он у меня левша. То ли от ярких утренних лучей, то ли от нахлынувшей в голову крови лицо отца стало пунцово красным. Он выругался и грубо обозвал дядю Муртуза. Дядя Муртуз стоял молча в каком то оцепенении. С боку я видел, как играют мускулы его стиснутой челюсти, оглянулся в мою сторону и, резко повернувшись своим громадным ростом, ушел от отца прочь в сторону.

Отец продолжал стоять достаточно долгое время в раздумий, подперев под подбородок палку, схваченную ладонями обеих рук. потом, словно очнувшись, пошел за отарой. Он обычно брал меня с собой, а сейчас, ушел, ничего не сказав.

Я пролежал без никакой охоты что-либо делать долгое время, пока солнце не стало припекать в лицо. Потом я встал и пошел на пастбище к отцу. С откоса горы, где он пас овец, открывался вид без края и без границ, горы, долины, овраги с разными разветвлениями рек лежали словно на ладони. Отец полулежал за скалой у солнечной стороны. Он как всегда в такое время, когда нет никого кругом, разговаривал с самим собой. Овцы мирно щипали траву рядом.

«...Подождите, подождите! — говорил кому-то он с угрозой: — Наступит День Божьего Суда, не подвластный ни уговорам, ни звону злата!..»

Услышав диалог отца с самим собой, я прилег там же, где стоял на откосе пастбища. Тут же нахлынуло ни с чем не сравнимое ощущение простора Дультидага. Это легкое дуновение из прохладных ущелий, несущих запахи альпийских трав, девственной свежести никем не тронутой, не испорченной человеком земли. Казалось, что не бывает здесь ни жестоких ночных холодов, ни подлости, ни смерти.

Далеко внизу, где изрезанные речушками ущелья сходятся у подножий гор, образовывается продолговатая полоса горной долины. В этой долине особняком высится остроконечный холм. На ней могила — то ли святого, то ли воителя за веру. На могиле «Ардас» (Ардас — религиозный обелиск со знаменем или знаменами.) — недлинный шест с выцветшим флагом на конце.

Отсюда видно, что флаг не реет, он покоится, свесившись по шесту вниз. Весь облик холма, могилы со знаменем словно погрузились в приятное состояние дремы, нежно греющих солнечных лучей. Подошвы гор в белесой испарине легкого облачка, кажется, парят в воздухе. А вершины белоснежных куполов, как зеркала, отражают блики солнца. Действительно, такие громадины каменных твердынь вот-вот растворятся в солнечном мареве.

Потом я видел, как с подножья оврага в сторону нашей стоянки ехал всадник, когда он исчез за откосом горы, слышен был лай собак, а потом несколько выстрелов...

Медленно тропинкой наискосок, я вернулся на куш, но, не заходя на стоянку, начал спускаться к роднику. Спускаясь в овраг, я словно бы по-новому, сверху видел его поверхность. В темной глубине среди мрачно-зеленой растительности, как в зеркале, отражалось небо.

Горы, те что повыше, были голыми и черными. На них лежали черные языки тающих и ползущих вниз ледников. С куша слышны были громкие возгласы мужчин, среди них особенно отличался голос дяди Муртуза.

Спустившись к роднику, стоя в мокрой траве по пояс, я смотрел в воду и видел небо, словно сквозь толщу земли, по ту ее сторону.

В это время там пролетал орел. Он пролетал величаво, плавно, как парят обычные земные орлы. Только почему-то у меня мурашки пробежали по коже. Я неожиданно вспомнил слова отца про Справедливый суд. Особенно мне запомнились: «Устойчивый в справедливости», но почему мне так обидно, как никогда. Почему этот суд должен состояться, ни здесь, ни на земле, ни в этой жизни, а в той?..

И от обиды так мне хотелось выкрикнуть: «Отец, почему мы с тобой такими слабыми стали?.. Или мы были такими всегда? Не одна ли у нас с тобою кровь!?»

И никогда я более уверенно не давал себе слова, как стоя над этим родником, на дне пропасти: «Я сам совершу этот Суд... Здесь, на земле. и в этой жизни!» И казалось тогда, что нет такой силы, которая может помешать мне в этом!

Из дневниковых записей 1984 г.

С того самого момента — «стоя над родником» и по сей день, главной мечтой моей жизни стало свершение этого суда, справедливого суда. Как бы сильно я не рисковал выглядеть наивным, она стала смыслом моей жизни и для того, чтобы ее осуществить, мне необходимо быть в первую очередь самому справедливым. Я стремился к этому, как только мог, но насколько это у меня получается, не мог знать, только предполагал, только надеялся — я справедлив!..

Достигнув совершеннолетия, и следуя своей мечте, я начал попадать в такие сложные ситуации, из которых мне порой казалось уже не выйти — это конец... Но судьба давала еще и еще шанс на сложные и рискованные прорывы к новым ее формам. Но скоро жизнь вокруг меня стала настолько запутанной, что я четко и ясно понял для себя, — для успешного осуществления своей мечты необходимо иметь две вещи:

1. Бесспорно признанный всеми свод законов.

2. Силу.

Чтобы обрести и то и другое необходимо накапливать сведения и сторонников, признающих мой подход к устройству справедливого суда.

В Махачкале, в 1978 году за несколько месяцев до того, как меня забрали служить в ряды Советской Армии, я познакомился с людьми, которые подсказали мне кое-что. и это «кое-что» подтолкнуло меня к системному подходу поиска справедливости и истины — именно поиск этого подхода заключен в моих дневниковых записях. Дневников получилось три.

Второй дневник

У ПРЕСТОЛА ВЕЧНЫХ СНЕГОВ

* * *

Горы. Осеннее солнце размеренно печет. Облака внизу. Плотные перистые облака, напоминающие белое плато заснеженного «Ледовитого океана». С их поверхности поднялось серебристое марево. В нем отражается солнце. Я впервые вижу отражение солнца в облачной дымке, словно в замутненном зеркале.

На куше (стоянке чабанов) мы ели мясо зарезанного вчера годовалого барашка. Ем ребра! Они видимо были сломаны и срослись криво. Хрящевой срост, словно шов от сварки. «Биологическая сварка», — вслух сказал я. — Наверно, этот барашек или упал с откоса, или чабан ударил палкой. Мысли в голове текли вяло и лениво. Я впервые никуда не спешил. Никуда не спешил и не торопился. Не было неприятной мысли, будто я что-то не успеваю сделать; опаздываю еще на один глоток жизни этого дня. Напротив, теперь, когда мы добрались до высокогорья «к подножию вечных снегов», всякая спешка казалась ненужной суетой. Пока добирались сюда, усталость тела затмевала суету мыслей. Где падали, там и засыпали: в грязной топи болота, спали, как убитые, на камнях, у подножия оврагов тоже засыпали, словно на перинах, а потом, просыпаясь, шли и шли. Главное, на наряды и ополчения не наткнуться.

Теперь все позади — мы на пастбищах до боли знакомой земли Дультидага. Сверху видны стада, разбредшиеся по склонам. Иногда слышно их блеянье. Время от времени, каждый по очереди, наблюдаем вниз из бинокля. Он тяжелый, хотели по дороге сюда избавиться, выкинуть. Ведь избавлялись от всего тяжелого, кроме жизненно необходимого. На нас оставалась лишь одежда и оружие, и еще тащили надоевший всем загадочный, деревянный — обитый серым металлом ящик.

С нашей стоянки видно как из облаков внизу торчит макушка горы, на вершине которого могила святого. На могиле высокий шест с выцветшим знаменем. Оно не реет и не колышется. Оно покоится.

Поговаривают, что дух этого святого еще появляется в этих местах. Он приносит хорошее знамение и удачу. Добрый элемент язычества... Хотя не бывает добрых элементов язычества. Смысл истиной ЖИЗНИ — ЭТО борьба со злом язычества. Так гласит... Так гласят все небесные послания к человечеству.

Иногда макушка горы с могилой и шест со знаменем начинают расплываться, изгибаясь в испарине полуденного солнца. Иногда, дробясь, исчезают, растворяясь в жаркой влаге воздуха. Осень, а солнце печет по-летнему знойно. Оно печет по-летнему только в полдень. Вот также память пробуждала воспоминания то ярко, словно от полуденного солнца, то смутно, будто все исчезало в дымке облаков. Лет тридцать не было меня в этих краях — эти выцветшие травы, эта ковыль, эти тропы, эти камни со мхом — все знакомо, как вчера.

Но кажется, что всю свою жизнь я был не внимателен к этим местам, не вглядывался пристально в этот ландшафт, был поверхностен ко всему тому, что так мне свято и так мне нужно для того, чтобы сделать самый живительный глоток этой жизни. Но и сейчас и в данный момент, когда я понимаю это, когда я жадно вглядываюсь в каждый овраг, в каждую травинку, в пожелтевший мох на камнях, сделать этою глотка я не могу, и никто не сможет. Мы умираем с этой жаждой. Умирал рядом мой друг — брат по вере. И это тоже было мне знакомо. Раны его от обрывчатых осколков вздулись и воспалились настолько, что швы. наложенные на скорую руку, не удерживали их. Швы разрывались, нити шелковые висели в коже, из раны уже не сочилась ни темная венозная кровь, ни смешанная с гноем телесная жидкость. Не было врачей, не было лекарства, гангрена охватила все тело и вошла в кровь. Он уже словно и не мучался, не стонал, как в первые дни. Единственное отличительное обстоятельство, что от него не было вони разлагающегося мяса, от него не несло мертвечиной.

— Перенесите меня с бурки на землю — потребовал он — я своими измученными лопатками хочу припасть исповедально к земле, прежде чем она поглотит меня... В этих горах я бы обувь снял, вступая на ее чистую грудь.

Больного мы перенесли на землю. Он наконец, бросил обессилившие руки, на выцветший за лето склон и как будто бы упокоился, прикрыв усталыми веками болезненно покрасневшие глаза, хотя, повременив, сразу же раскрыл, словно бы набравшись сил.

— Для полного наслаждения обзором гор, вытащи и камень, впившийся в «шестерни» моих позвонков. Да, оторвите мои лопатки от этой горы и кто-нибудь просуньте руку про меж них и найдите камень, чудящий мне в спину эпохой колониального ига... Во-о, во-о-о-во! Ух ты, какой кругленький и беленький, по нему и не скажешь, что так упрям... Отправить бы его куда-нибудь за границу, в ООН например!.. Немым укором от нас для мирового сообщества. Напоминанием их хваленым «общечеловеческим ценностям», может, они еще способны оживиться.

— Рррай, ррайй, ррай! — крикнул мой брат по вере так неожиданно и с таким неимоверным отчаянием в голосе, что, казалось, сорвалась лавина с гор.

— Рррай, ррай, — как к тебе еще обратиться моя родина?! Не голосом ли тысячелетнего забытья... Яйййхаа! — какая прекрасная команда и какое архаичное звукосочетание сохранили, командуя над массами безропотных овец, наши мудрые предки, всхоронившиеся в коконе тысячелетней исторической глухоты в этих горах.

— Просто до умиления трогательная неожиданность, — никак не унимался он, лежа прямо на спине и разбросав руки по бокам. Нынешних бы пастухов общечеловеческих сообществ научить этим командам!.. В самую бы пору — паситесь мирные народы!..

Он вдруг, словно устал, прикрыл глаза и погрузился в молитву.

— Все так случилось. — начал он говорить вновь, как бы набравшись новых сил, оборвав молитву, читаемую им губами, вспомнив что-то важное. — Все так случилось, словно то, что мы начали не плод высокой идеи, за которую только и стоит умирать на этой бренной земле, а плод случайного легкомыслия. А еще планировали освобождать Иерусалим! Святыню нашу Аль-Акса от сионистов... Знамена рисовали, писульки писали, песни пели! — с горькой досадой рассуждал мой брат.

На какое-то время он вновь умолк, и в мире вокруг нас наступила неимоверная тишина. Тишина была настолько четкой, что мы заметили паутину, несомую потоками воздуха, встречающуюся в прикутанских степях. Эту паутину в народе называют «верблюжьей слюной».

Она шелковисто светилась в наклонившихся к послеобедне косых лучах осеннего солнца. Они плыли безмятежно своими белыми, светящимися линиями по голубому пространству безбрежного океана неба.

Мимо нас, совсем рядом, пролетел смешной паучок, сановито возлежавший в шелковисто светящейся корзине тончайшей паутины. Я успел заметить, как освещали блики солнца рыжеватый ворс на его маленьких членистоногих лапках, и как он лениво поджимал их к своему округленному брюшку. Отдалившись, паучок с паутинкой растворились, словно их и не было в ярком потоке искрящихся лучей. Летящая паутинка — атрибут счастливых воспоминаний детства: так же, как полет и щебетание ласточки; так же, как полет истребителя, оставляющего белый, пушистый след на голубом полотне неба.

И эта явь с окружающими нас реалиями была будто сном, тогда как наш больной тут же давал знать о себе, и самое обидное, мы никак не могли ему помочь.

Он уже с совсем другим настроением пропел молитву с четкой интонацией в голосе. Он читал правильным тажвидом, потому что был ученым-алимом, только голос у него был отрешенным, потусторонним, но в то же время и свободным, льющимся как большая река! Потусторонним, словно звуки ломающегося льда на большой реке во время половодья весной.

«И придет смерть, то чего вы больше всего боялись в вашей жизни, и подступит она к вашему горлу и к вашим ключицам, и наступит по-настоящему предсмертное беспамятство!»

Потом мой брат по вере просил прощения у Великого Аллаха и просил его принять праведником.

— Я свидетельствую, что нет другого бога, кроме Аллаха. — читал он воспаленными губами формулу шахады, как и рекомендовано в исламе добрым мусульманам перед смертью.

А потом агония спала, и он успокоился. Попросил поднять его и показать далеко ли до Азербайджана. Ему сказали: «Нет, не далеко». Потом он попросил показать, где Грузия и далеко ли до нее. «Нет, — сказали ему. — Совсем рядом», и показали пальцем за хребет заснеженных гор, чуть западнее Азербайджана.

Невдалеке от нас лежали пастушьи собаки из числа известной мне самой злой породы. Я их знал еще с раннего детства и легко отличал от других по одной внешности.

Происходили они от суки по имени Гужа. Она была, помню, вся белая с черной мордой и длинным черным рядом висячих сосцов. Каждый год у нее бывал большой выводок щенят, и каждый год их нарасхват просили с соседних кушей чабаны. В горах она рыла норы своим детенышам и растила их там верными своим и свирепыми для чужих. Одно ее рычание и весь выводок вылетал из норы, словно волчья стая. Пастухи так и называли ее щенков «Волчьим отродьем», но ценили каждый по-своему и неизменно одинаково за их суровую верность хозяину и отчаянную бескомпромиссность в схватках. Спустившись с гор на зимние пастбища, они шли по бокам овечьих отар, злые и хмурые. Оскалив зубы, поднимая верхнюю губу и показывая клыки, перед тем как нападать на все, что им было неизвестно. Помню, с воинственным пылом, дрожа вздыбленной гривой, они нападали даже на машины, пытаясь прокусить шины на колесах. Так попадались они на колеса непонятной для них страшной машины смерти.

Когда больной попросил, мы его положили на землю.

— Я чую воды ахиратного океана совсем рядом!

Видно было, как силы покидали его. Он много говорил про эти воды «ахиратного океана».

— Проплыву ли я?! — задавал он вопрос вслух.

Мой брат трогательно говорил о нежности и чистоте этого океана.

— Оно полно радости и освобождения.

Он все больше и больше погружался в состояние забытья, когда всякое раскрытие глаз и звуки из этого мира доставляли ему неимоверное мучение и боль. При любом звуке и прикосновении к нему он вздрагивал и с большой неохотой раскрывал веки. Один из наших спутников — Мурад, читал над ним суру «Ясин».

Когда он испустил дух, Мурад провел ладонью по лицу, сказав:

— Иншааллах, Шахид!

— Иншааллах, — вторили все присутствующие. Неожиданность быстроты перемен была настолько частой, что иногда наступала пустота.

Сейчас, когда не стало еще одного близкого человека, я пристально смотрел на холм, торчащий посреди белого пространства облаков с могилой святого на вершине. Я мысленно измерил расстояние до него. Как мы будем спускаться с телом покойного до самого подножия оврага, а потом чтобы подниматься, если не до макушки холма, то хотя бы до его середины. Мне на этом холме уже в детстве приходилось хоронить двоих. Один труп, кстати, тоже вздувшийся от гангрены.

Никогда не мог даже предположить, что это придется делать еще тридцать лет спустя. Из-под плотного слоя облаков, из глубины еще сырых оврагов подул легкий прохладный ветер, смешанный с запахом разогретых на солнце трав высокогорья, еле заметным касанием шевеля гривы пастушьих собак, и серебристый глянец ковыля на крутом спуске откоса, уходящего в темную бездну ущелья. Такие ветры способны напоминать о забытых радостях. Помню, что-то похожее на это приходилось испытывать и прежде — давным-давно, когда в детстве пас здесь овец. Тогда мне казалось, что нет таких препятствий в мире, которые могут устоять передо мною. Когда мне казалось, что я особенный и рожден для особенной миссии; — и в этой миссии много света и радости.

Это ущелье, что перед нами, вверх упиралось к подножию снеговых вершин Главного Кавказского хребта с одной стороны, а с другой оно вело к центру Дагестана, населенного множеством разноязычных племен, но, как утверждали ученые, когда-то произошедших от единого корня. Сейчас эти племена находились во взбудораженном состоянии патриотического пыла. Но для меня это направление ущелья в сторону моей родины зияло бездонным провалом чужбины. Провалом раны нескончаемого горя. Я глядел по откосу вглубь оврагов, заполненных плоскими хлопьями белоснежных перистых облаков с таким настроением мыслей, будто я нахожусь на далекой холодной звезде, с которой нет мне дороги обратно домой. Домой, где дом с плоской земляной крышей в центре аула; где множество таких же домов построены друг на друге, словно большое общежитие, похожее на муравейник; где с детства друг о друге все знают настолько хорошо, что, повзрослев, неожиданное мнение о своем сельчане могут принять с большой неохотой, а если весть придет об измене традициям, то примут не иначе, как беду. Домой, где в центре села растет молодой тополь, посаженный мной, шуршит зеленой гривой на ветерке; есть грушевое дерево, посаженное вместе с бабушкой при советской власти; есть ступеньки, построенные мной вместе с тетей и надгробный камень, тесанный мной еще, будучи школьником, с надписью в узорной каемочке: «Бабушке от внука».

Похоронили мы своего брата только к вечеру следующего дня на холме рядом с могилой святого.

Почти сутки прошли пока мы спустились в овраг и поднимали тело покойного до самой макушки холма. Рядом же в калиброванных слоях известняка, как и было завещано покойным, захоронили ящик со страшной тайной от которого зависело многое в нашем деле.

Эта тайна была завещана нам троим аманатом (Аманат — обет сохранения тайны или имущества и нарушение его влечет за собой наказание в обоих мирах.) покойного. Интересно, что в калиброванных слоях известняка мы находили окаменевшие круги гигантских ракушек, улиток и разных обитателей океанического дна. Как бы не было не к месту, но я вспомнил об уроках природоведения и географии: о законах деформации земной коры и образования гор. Я вспомнил, что когда-то учился в советской школе и вспоминать об этом было настолько интересно, что я даже на некоторое время перестал думать про будущую победу за третью святыню ислама — Иерусалим.

После похорон все почувствовали облегчение. Никто этого не скрывал. Облегчение было настолько явным, что мы, забыв об усталости, шли в условленное место встречи со старым другом отца — Арчиял-Кади. Теперь легко было преодолевать расстояния, ведь с нами не было не только раненого, но и ящика, который нам пришлось таскать за собой волоком по земле. В первые дни перед глазами частенько возникали картины погребения моею брата по вере. Как и положено хоронить шахидов, его хоронили без омовения и не снимая одежды. Засыпали землей — оставив его, как есть. И все-таки смерть обезображивает человека, даже если он шахид. Его бурая, с выцветшими на солнце пожелтевшими волокнами борода сбилась в сторону и лежала на левой стороне груди, словно войлочная метелка.

Нижняя губа бескровно свисла и неприятно обнажила зубы нижней челюсти, напоминая какую-то хищную рыбу. В жизни у покойного зубы были ровные, улыбка яркая, ослепительная. Все-таки, только жизнь дает человеку красоту. Чем больше жизнерадостности у человека, тем он по-настоящему красив, а без нее какой бы совершенной формы не было лицо, оно становится безобразным.

Сразу же после прочтения джаназа — намаза над покойным — и совершения погребального обряда наступило облегчение не только от неимоверно тяжелых нош, но и снялось напряжение ответственности.

Вокруг нас наступила естественная атмосфера тишины. Именно в этот момент мы, наконец, почувствовали, что вокруг нас ничто не грохочет и не взрывается. Продвигаясь в сторону населенного пункта Бурши, самого близкого к Главному Кавказскому хребту с этой местности можно было услышать кукареканье петуха, рев осла, неожиданный гомон выкриков детей, хотя до этого села было расстояние еще не менее полутора или двух суток пешего пути.

На вторые сутки в условленном месте, у слияния двух маленьких речушек, названия которых нам не были известны, у местности Нику-рах мы встретили Арчиял-Кади.

Он сильно нервничал, нетерпеливо передвигая из одного уголка рта в другой сигарету. Говорил, стараясь не глядеть мне в глаза.

Видя его состояние, я не стал спрашивать чабана о еде, хотя о ней только и были мысли. Муки голода были настолько сильны, что озабоченность, откуда бы раздобыть пишу, была главной проблемой.

Арчиял-Кади сообщил, что нас усиленно разыскивают. В начале было несколько отрядов пограничников, но потом появились егеря, знающие здесь каждую пядь земли. С ними тихие и молчаливые люди, которые ходят не по тропам, как другие, а наискосок, по диагонали к горной вершине, а там они обустраиваются, и их невозможно заметить.

— Да-а, это разведка... федералы... Это их излюбленный метод. Это высотки.

Арчиял-Кади спросил: Что это за высотки?

— Ну, горные вершины, или как они любят говорить, господствующие высотки.

Он долго молчал после этого, и видно было, что именно из-за них и нервничает старый чабан.

— А чабанов не расспрашивали они? — осведомился я.

— Расспрашивали! Но почему-то меня никто ничего не спрашивал, как-то сморщив лоб от поднятия бровей и закатив зрачки в одну сторону, выговорил Арчиял-Кади, осененный неожиданной мыслью.

— Вот это-то и непонятно... Не то, что непонятно, но как-то странно и опасно, — выговорил я, как бы рассуждая с самим собой.

Чабан выплюнул давно погасшую сигарету и стал озабоченно оглядываться на высотки горных хребтов, мрачно окружавших нас со всех сторон. Сумерки уже ложились на горы, а у низовьев ущелий становилось темно. В сизой глубине уткою клочка неба над нами тлели последние росчерки закатного солнца.

Озираясь кругом, Арчиял-Кади не выпускал из рук уздечку коня, хотя тот похрумкивая через удила, ел сухую траву, время от времени силой пытаясь вытянуться до тех мест, где травы было побольше.

По всему этому видно было, что старый друг моего отца не собирается задерживаться с нами. В данный момент он как-то обмельчал в моих глазах. От старого друга нашей семьи я не ожидал такой суетливости, но то, что он не предаст, я в нем не сомневался.

Даже со стороны наблюдавший за всем этим Мурад не сдержался, сказав ему:

— Ты веди себя как мужчина. Ты что так озираешься кругом?

Я даже не ожидал, что Мурад беспардонно вмешается в наш разговор. Но он, оказывается, внимательно следил за каждым его движением с самого начала.

Мурад тут же извинился передо мной, но я его попросил впредь больше никогда так не поступать.

Арчиял-Кади, сопровождая укоризненным взглядом отходившего в сторону Мурада, спросил меня тихим недоумевающим голосом:

— Как ты мог связаться с этими ваххабистами и оказаться в числе тех, кто напал на нашу родину?

Задав вопрос, старый чабан впервые прямо в упор глядел мне в глаза. Я понял, что именно из-за этого вопроса он отводил в сторону свой взгляд.

— Народ недоумевает! Все только об этом и говорят, — продолжал он уже без напряжения. — Хотя бы разъяснения, что ли сделал. Я думаю тяжелей всего твоему отцу... Если бы не дружба с ним, я бы сюда и не смог бы прийти, — на одном дыхании выговорил Арчиял-Кади своим плоским безгубым ртом. Щетина у него росла прямо до самой линии рта. Он говорил это, опустив глаза, глядя на свою ладонь, на которую он наматывал и разматывал скатанный язычок кнута.

Старому чабану я обещал, что когда-нибудь все объясню подробно. Но сейчас не время и не место для этого разговора Эта тема настолько обросла политикой, что обрывчатое, клочковатое объяснение может только осложнить и без того сложное представление о ней.

— Я только могу сказать тебе твердо, что я не ваххабист и не то, что не был в числе вторгшихся на нашу родину, а наоборот, был в числе активных противников этого.

Войной идут те, у кого нет иных возможностей влиять на ситуацию, кроме как силой, а у меня, слава Аллаху, есть другая возможность влиять на народ... То есть, по крайней мере была до этих вторжений.

У меня была возможность политически влиять на ситуацию у нас. Так что, дорогой друг эти авантюрные акции нужны не мне, а моим противникам.

Арчиял-Кади глядел мне в глаза уже совсем другим взглядом. Не жестким и не холодным, как до этого. Его карие зрачки тепло светились добротой старого друга.

Он, наконец, вспомнил, что должно быть мы голодны и обещал до утра привезти кастрюлю хинкала туда, где чуть пониже, в узкой части ущелья, где река плотно прижимается к стоячим скалам плотно у моста. Уходя, он спросил, почему это только русские облюбовывают господствующие высотки, а другие, что не умеют этого делать?

Меня рассмешил его по-детски заданный вопрос. Я объяснил ему, что и другим было бы выгодно владеть господствующими высотками, только не могут их удерживать долго — нет авиации. Без своей авиации становишься легкой мишенью для авиации противника. Как можно просто, словно первокласснику объяснял я старику.

Он ушел удовлетворенный, не взбираясь на коня, а ведя его за собой на свисающей уздечке без натуги. Мы глядели им вслед, пока их не поглотила густая темнота ущелья. Копыта коня долго еще цокали, и скалы звонко отзывались им эхом.

Мы шли, приглядываясь кругом, до самой середины ночи вниз по ущелью к условленному месту. Обессиленные голодом и усталостью, легли на узенькой полянке между гор и долго не могли заснуть от ночного холода.

Какие то точки на спине онемели и ныли сосущей холодной болью в левой лопатке. Под утро на короткое время я все же уснул.

Мне снилось, что я сплю на крутом откосе горы, и сквозь сон прилагал усилия, чтобы не скатиться в пропасть. Откос был покрыт серебристым шелком ковыля, озаренного ласковым светом звездного дождя. Сон во сне!.. Я чуял горечь чего-то рокового и сладость нежного вуалевого света.

Где-то внизу у края пропасти услышал голос своей покойной матери. Она была встревожена тем, что я вот-вот покачусь вниз. Я ей обещал удержаться самому, но жаловался, что смертельно устал от всего.

Уже на рассвете мы проснулись и поднялись так, словно бы и не спали. Совершив омовение, спустились к реке. Втроем прочитали утреннюю молитву, выбрав чистое место на высохшем лугу.

Арчиял-Кади не заставил себя долго ждать и приехал на коне с полной котомкой хинкала. Он не притронулся к еде сам, но внимательно следил за каждым нашим движением. Спрашивал нет ли элемента ваххабизма в том, что мы заправили у щиколоток брюки в носки. Мы успокоили его, сказав, что просто так удобно ходить.

Чабан взялся проводить нас до лакского села Шали в Чародинском районе. Через две цепи горных гряд, параллельно тянувшихся друг к другу, старик показал нам тропу, ведущую в желанное село через сосновый бор.

Арчиял-Кади поехал на коне вперед сам, чтобы подготовить ситуацию в селе к нашему приходу.

Пройдя несколько колец дороги вверх к вершине горного хребта, мы остановились, перейдя на другую сторону очередной горной цепи.

Сосновый лес освежал окружающую картину, придавая состояние праздничности горам.

Между зеленых игл мохнатых ветвей сосен видно ярко-голубое небо, а впереди с дороги — провал пространства далеко-далеко внизу. Там на рыжих выцветших склонах я в бинокль наблюдал горных серн, легко скачущих, словно солнечные круги перед глазами. Я вспомнил, что этот хребет мне приходилось переходить и в детстве не раз, только вместе с отцом и отарами овец.

Здесь старший брат читал мне стихотворение, обрывки которого запомнились мне на всю жизнь. «Пусть я умру в безумье в пути к далекой цели, я сделаю такое, не сделанное никем...»

Вспомнил, как меня всего тогда переполняло дыханием неожиданной радости и свободы настолько, что казалось, вот-вот полечу навстречу солнцу. Это ощущение мне постепенно передавалось и сейчас. Именно сейчас я осознавал, почему эти горы меня пленяли всегда, да, наверное, и не только меня.

Эта земля настолько свежа и еще не испорчена людьми, что словно девственница пленит своею нетронутостью.

Вступая на ее колышущуюся зеленью и солнечными покрывалами грудь, чувствуешь себя каждый раз первооткрывателем, конквистадором. И только хочется покорять не силой оружия! Да что тут скрывать, каждому человеку хочется что-то покорять, что-то завоевывать, в том числе и земли... Новые земли! И это ощущение ни с чем не сравнимо. Может, только покорением сердца ни кем еще не покоренной женщины.

Есть и земли, которые невозможно покорить ни силой власти, ни силой оружия. Только силой любви!

Говорят, человеческая память сохраняет память о запахах, но о них невозможно вспомнить мысленно. Их вспоминаешь только, учуяв тот же запах. Вот и сейчас этот пьянящий воздух, пробуждающий в памяти целую вереницу воспоминаний, очаровывал своею молодящей сердце легкостью, что мне казалось невозможно не выкрикнуть полной грудью:

— Я люблю тебя, вечно девственная земля Дультидага, дикая и строптивая, в ожидании своего рыцаря. Я — твой вечный поклонник — предлагаю тебе одной свою руку и сердце. Я только спущусь на короткое время с этих гор, на измученную политиками равнину совершить справедливый суд и вернусь.

К тебе, близкой, одному только небу синему и глубокому. И нет на свете небесной тверди более твердой, чем твоя. И только здесь этот космос континентального неба зовет разорвать кокон истории тысячелетнего забытья нашего народа. А пока ход мировой истории идет без участия нашей инициативы. Это небо звало нас вырваться из этой глухоты, напоминая о просторах иных океанских измерений. Я глядел вниз, забыв обо всем, и видел, как по земле Дультидага бегут тени от облаков этого неба.

На другой стороне, чуть правее по откосу, залатанному обработанными участками полей салатного цвета тоже бежали тени.

Слева по тропинке к загону с коровами шла женщина в белом платье с ведерками. Она семенила легко, словно босоногая. Женщина шла молодой походкой. В эти минуты я полностью и начисто забыл про уныние и горечь предчувствия чего-то рокового.

На кончиках мохнатых веток сосен кроваво горели на солнце красные отростки, остриями растущие вверх. Где-то рядом щебетала пташка так часто и беззаветно, что казалось, ничего дурного не происходит на свете, а где-то внизу подо мной слышен монотонный клекот парящего орла. Его железному выкрику «цлек» вторили скалы, способные запоминать и сохранять тайну.

Только тогда, в тот момент я еще не понимал, что уже забыл способность мыслить дерзновенно, как в детстве, вот так же как тогда при старшем брате стать на край скалы и полететь на встречу солнцу!

Забыл, но еще не потерял!

* * *

Записи на полях

Я не грузин, не армянин, не азербайджанец, не еврей, не русский!

Я из того народа, берущего свое родословное начало прямо от Адама, потом от Нуха; — у нас каждого мужчину называют Адам-ина — Адам — ты!

Нет за мной народа ни со статусом супердержавы, ни танков, ни самолетов, ни боеголовок, ни атомных бомб, кроме одной правды.

Правды, которой я готов поделиться...

Которую я готов отстаивать!

* * *

Все эти дни после похорон брата по вере я ни как не мог забыть высказанные им перед смертью слова, в которых прозвучала, как мне показалось, ирония и даже обидная насмешка на выбранный нами путь священного джихада:

— ...А еще планировали Иерусалим освобождать, писульки писали, знамена рисовали.

А самые обидные его слова: «Кажется то, что мы делали, не плоды высокого идеала, а итоги случайного легкомыслия!»

Они все сильнее и сильнее звучали в голове, заставляя задуматься о себе в поисках ответа. Они ведь не были словами просто рядового — они были словами ученого-алима, не задумываться над которыми просто невозможно. И в данный момент положение тоже было таково, что пока я решил отложить поиск ответов до лучших времен, то есть, когда у меня будет достаточно времени и досуга, чтобы подробно и ясно найти себе ответы в столь сложном и актуальном во всех отношениях вопросе.

Я постараюсь разобраться во всем в первую очередь для себя. В конце концов, мне это важно в первую очередь опять таки самому. Это поможет мне подготовиться и к полемике с извечными оппонентами мусульман — сионистами, христианами, язычниками... В первую очередь не стоит, наверное, их обозначать врагами? Я вспомнил полюбившийся мне в детстве эпитет Аллаха — устойчивый в справедливости. Да, действительно, надо во что бы то не стало сохранять устойчивость в объективности — это просто необходимо в первую очередь. Я также постараюсь избежать таких терминов, как кафиры, заблудшие или находящиеся под гневом Аллаха. Так будет лучше? Надо быть на голову выше их в справедливости. Какая бы война цивилизаций не происходила. Какое бы отчуждение культур не наблюдалось. Как бы не отдалялись все более и более друг от друга, создавая изощренные образы врагов и чужаков.

Я неожиданно понял одно: я должен себя чувствовать полнокровным наследником научного наследия того, его достигло человечество в мире в вопросах устройства справедливого общества и, конечно же справедливого суда. Имею на это право я или моя нация, народность, предстоит подумать и выяснить. Примитивно выяснять, внесли ли представители моей народности или кавказской расы что-то в копилку всемирного научного наследия. Это абсурд. Это, по-моему, и не выясняют. Так не принято. Европейцы, азиаты, африканцы — все имеют отношение. Неверно, главным условием права на пользование благами общечеловеческого наследия является беспристрастность и равное отношение ко всем, кого я перечислил. Такое отношение, по крайней мере, мне самому дает возможность быть объективным ко всем религиозным и расовым группам. Это дает мне моральное и психологическое право — наследника того, чего достигло человечество. Эта мысль меня обрадовала и даже взбодрила. И я решил для себя работать над устройством справедливого суда именно в этом направлении.

Третий дневник

У НАЧАЛА НЕБА, НА КРАЮ ЗЕМЛИ

Бисмиллах — именем Аллаха!

* * *

— Лицом к стене, — звучала команда конвоя.

— Голову не поднимать... Опустить голову, — повторялось гулко, эхом в незнакомых мне тюремных лабиринтах знаменитого Лефортово. И чем больше железных дверей открывали конвоиры, тем дальше от привычной жизни, называемой волей, и тем глубже в незнакомую стихию тюрьмы, впереди которой была безызвестность.

Я и раньше бывал под следствием, но на этот раз ситуация была совсем иной. Начиналась война в Чечне, а закончилась в Дагестане. Меня обвиняют в участии в ней и организации вооруженного мятежа в Махачкале.

Кругом звучит на всех уровнях, что народ возмущен, негодует от действий исламских экстремистов, к которым приписывают и меня.

Именно в эти дни произошла целая серия взрывов жилых домов в Буйнакске, Москве и Волгодонске. Волна негодования народа и состояние психоза, созданное телевидением, были настолько накаленными, что в подозрении взрывов этих домов можно было обвинить любого бородатого мусульманина.

Помимо обвинения в тяжелых преступлениях одна моя внешность несла на себе все признаки врага народа, созданного на сегодняшний день. Ваххабизм, как одно из самых больших зол общества. И этот ярлык можно приколоть к бородатым с остриженными усами. У меня Длинная борода и остриженные усы, как и велено в сунне пророком. Остригать усы было велено пророком Мухаммадом. дабы во внешности не уподобляться иудеям. Кругом все ищут ваххабистов, срывая на них свою накопившуюся ненависть, как когда-то на еретиках.

Тупое состояние шока!

В этом статусе «двойного преступника» обратную дорогу трудно представить, зато звон связки металлических ключей, удары каблуков конвоиров о бетон пола тюрьмы были неотъемлемой реальностью, от которой некуда деться.

Я смутно представлял, что меня ожидают опасные испытания, словно преддверие в западню, из которой выберусь ли я очень трудно себе представить. Эти предчувствия я отгонял от себя как мог

— Стоять, — прозвучала очередная команда. — Лицом к стене, голову опустить. Открывались двери во внутреннее пространство здания тюрьмы.

Мне предстояло идти и спускаться к подвалам бункера. Ступаю ногою в зал: «Здравствуй, стихия безызвестности, здравствуй, преддверие Ахирата. Тебя я ждал, к тебе я шел мучительно долго, ты мне была суждена свыше, принимаю и приветствую тебя, мой кадар!» (Кадар — Судьба.) — приветствовал я. Потом вспомнил тот самый аят, прочитанный моим братом перед смертью. «И придет смерть, то, чего больше всего боялись вы в своей жизни. И подступит она к вашим ключицам и к вашему горлу! И наступит тогда по-настоящему предсмертное беспамятство! И тогда на мгновение вы вспомните все!»

Войдя в пространство основного зала тюрьмы, освещенного оранжевым, почти ржавым светом ламп, я стоял, оцепенев, не в силах двигаться дальше.

Я поднял голову вверх, в темный провал, к потолку высотой в шесть этажей, загороженного на каждом этаже сеткой, хотя и звучала угрожающая команда — голову опустить!

В этот момент я рассматривал не расположение тюрьмы, а поднял глаза к потолку, обращаясь ко Всевышнему.

Яяя!... Аллах, не было ни на земле, ни на небесах, ни злата, ни трона, ни мужской, ни женской особи, которой бы я поклонялся даже в мыслях помимо тебя!.. За что?!

Ведь тобою мне было обещано: «И не будет над моими рабами иной власти, кроме власти Аллаха». Ведь ты самый сильный, кто держит обещание. За что это?! Неужели я так сильно провинился?!

Лучше бы смерть!

— Голову сказано опустить, — раздался злобный выкрик и сразу был резкий удар в затылок.

В тюрьму меня принимали долго. Даже здесь соблюдались долгие и, как мне казалось, бессмысленные бюрократические проволочки.

Специалисты за специалистами шмонали и щупали все мои веши по швам, вплоть до шнурков. Камера, голая с закрепленными к полу казенным столом и двумя стульями, была чистой.

На некоторое время спецы покинули меня, и я остался на два-три часа один, но даже это время прошло для меня, словно я ждал целый утомительный день

Я блуждал взглядом по серому пространству стен камеры, не натыкаясь ни на что, что могло бы привлечь внимание хотя бы воображением. Ни муравья, ни паука, ни писка комара. Я сидел, даже не желая шевелиться, мысленным взором обращаясь к тем делам, которые были намечены и которые я уже никак не смогу осуществить.

Пришли две женщины и мужчина в белых медицинских халатах. Как я понял, тюремные врачи. Людей, входящих в камеру, все время сопровождали несколько конвоиров. Врачи потребовали, чтобы я разделся, и долго осматривали меня, особенно угол у плеча. Они нашли ссадины и царапины на затылке, посинения на спине и на лопатках. Молодая женщина, держа в руках ручку, указывала, на что обратить внимание. Вторая записывала. Врачи разговаривали между собой, делая пометки после осмотра очередного клочка поверхности моей кожи. Из тех фраз, которые услышаны мной, я понял, что они исследуют меня на предмет участия в боевых действиях.

Они рассматривали меня как некий объект, как неодушевленный предмет. Говорили обо мне так, будто меня нет рядом. По крайней мере, я понял, что они ко мне относятся не просто как к врагу, не просто как к чужаку, а как к нечто такому, что есть рядом с ними и в то же время далеко от них — в другом мире, к которому они не имеют никакого отношения. Мне даже показалось, что если я с ними заговорю, то они меня не услышат. Я улыбнулся тогда про себя. Зато я их услышу, зато я их знаю настолько хорошо, что они даже и не представляют насколько. Они частенько превозносят во всеуслышание свою русскую душу. Я знал их душу... Плохо или хорошо, но знал. Мне хотелось им сказать: «Я то вас всегда пойму. Это вам не понять нас...»

В камеру вошли несколько мужчин в униформе похожей на военную. Наверное, они были какими-то зкспертами, по крайней мере, они были кабинетными или лабораторными работниками, хоть и в форме, но видно по лицам — холеные. Они с врачами долго обсуждали, как я понял, меня.

Спорили между собой, словно был еще вариант не принять меня в тюрьму.

Естественно, я хотел отвлечься на мелочах, хоть уже начал мобилизовыватъ себя на самые трудные испытания. Я начал осознанно готовить себя к тому, что тюрьма то место, где от меня потребуется неимоверное напряжение умственных и физических сил. Настраивать себя на мобилизацию умственной и физической дисциплины. Такой железной дисциплины, которой не требовал я от себя никогда до этого.

И это — надолго и на многие годы, а, может, и навсегда. Главная проблема заключена в самом себе, в моем котелке, в моей голове, чтобы я не давал волю своим мыслям, и быстрых коней мечтаний не запускал бы далеко за тюремные стены. Это и есть одна из тягот заключения.

Люди ушли и за ними закрылись тяжелые железные двери, скрипя громким проворачиванием ключа в замочной скважине. Наступила тишина и вдруг я начал ощущать пристальное внимание, и это со всех сторон. Я внимательно рассматривал стены, углы, но ничего не смог заметить.

Сделан таямумом — омовение, я совершил два намаза по два раката — обеденный и послеобеденный сокращенно. После я сделал дуа — с мольбой к Аллаху: «Аллах, дай мне силы выдержать это все и, главное, выдержать допросы...»

В камеру как бы полулегально, без особых полномочий вошел человек, представившийся земляком. Он сказал, что он русский из Дагестана, испытывает ко мне земляческое уважение, что он работник следственного управления ФСБ и если что, готов мне помочь, чем может...

— Ну, как же ты мог так глупо залететь?... пройти кольца ада в Карамахах и так нелепо залететь... Делов на тебя много. Так что ты мужайся, друг, стисни зубы надолго и накрепко!

— Вы так любезно обо всем об этом мне говорите, словно бы по-землячески хотите на хинкал пригласить, — сдержанно «на Вы» но со злобой высказался я.

— Ничего, ничего, будут тебе и хинкали! — обидевшись, ушел земляк так же неожиданно, как и зашел.

После него в камеру сразу же вошли двое, сопровождаемые целой свитой конвоя.

Один представился начальником следственного изолятора Лефортово полковником Растворовым.

Он был естественно прост и вежлив. Сказал, что для моей же пользы предоставляет возможность написать рапорт председателю Правительства Путину о том, что я признаю Конституцию и территориальную целостность России.

— Для Вашей же пользы... Чем раньше напишите, тем лучше! — сказал Растворов и ушел, оставив меня один на один с тем, кто представиться и не пожелал.

Вся его внешность источала ко мне нескрываемое презрение и злобу.

— Про обращение «на Вы» забудь, как о сладком сне. Завтра будет знакомство с делами. Оно займет, наверное, сутки, ибо томов твоих «героических дел» доходит до сотни. Предупреждаю тебя для твоей же собственной безопасности: не пытайся обмануть следствие, не пытайся увиливать, не пытайся изворачиваться... Все это будет отражаться на твоем здоровье! Для сведения, намотай себе на ус, пытки над исламскими экстремистами в Израиле проводят официально, а в России неофициально.

После этих фраз вокруг меня на какое-то время образовался вакуум безмолвия. Я вспомнил, как я когда-то в шутку говорил своим друзьям, ныне покойным Сагиту и Кериму: «Не рассказывайте при мне свои секреты. Нервы стали слабыми. Вдруг залечу, и если будут пытать, не выдержу — всех сдам...» Конечно же это была смелая шутка которую мы могли допустить между собой в дружеском кругу. Хотя бы потому что на самом деле такое даже мысленно не допускали. Смеялись в тот день так громко, как и солнце светило в июне знойно.

А сейчас монотонно стучала в голове одна только мысль: «Неужто не выдержу?!» У меня непроизвольно дернулась нога в колене, и тонкой костью я ударился о железное ребро стола. «Ни черта себе, — сказал я про себя и обхватил ладонью правой руки колено. Враг, я так решил его про себя называть, да он этого и не скрывал, который сидел напротив меня, почувствовал это. Но никакие эмоции: ни радости, ни победы — не отразились на его лице. Он просто заранее презирал меня. Его не удивит ни мое падение, ни железная выдержка героического стоизма, — ему это не интересно, ему это не нужно. Обдав меня могильным холодом взгляда, он встал и вышел.

У дверей зашаркали ноги, потом ключ начал проворачиваться в замке, звеня связкой других ключей и щелкая металлом о металл. Дверь открылась, и из появившихся конвоиров один скомандовал: «С вещами на выход».

«Ha выход». Столько сладких звуков в этой команде и разочарования, когда знаешь, что она звучит для выхода во внутритюремное помещение для перехода из камеры в камеру. Меня вели через долгие тюремные коридоры, шаркая каблуками ботинок, звеня связками ключей, в сопровождении глухого эха команд.

«Лицом к стене! Голову не поднимать!» — на каждом повороте, пока не добрались до двери камеры, куда уткнули меня лицом к стене.

Меня сперва загнали в промежуточную камеру — устроили очередной шмон. После обыска в камере меня оставили одного, и на некоторое время вокруг стало пусто и тихо. За дверями послышались шаги, металлический шум ключей, затем проворачивание их в замочной скважине. Вытягивая из камеры воздух, словно поршнем шприца, распахнулась дверь. Каждое такое приближение шумов и распахивание двери сулит и надежду, и тревогу. В камеру вошел тот же русский ФСБэшник из Дагестана, который по-землячески вновь начал проявлять заботу обо мне: «Твоя история, твой бородатый вид, ассоциирующий себя в глазах тюремных надзирателей с чеченскими боевиками, будет работать против себя, тебе не избежать грубых обращений и склок...» — и дальше он дал мне ряд мудреных подсказок, которые могли бы мне облегчить заключение.

— В первую очередь постарайся осмыслить, верно ли ты выбрал для себя религиозный путь... Даже не просто религиозный, а путь воинствующего фанатизма? Подумай, правильно ли ты выбрал систему ценностей, ты ведь все-таки в Москве получил высшее образование!

— Да в Москве и это не только не мешает мне быть верующим и справедливым, но и даже помогает. И я, к вашему сведению, не религиозный фанатик.

— Знаю, знаю, сейчас начнется длинный ряд причин, которые побудили тебя взять оружие в руки и бороться за правду. Здесь, в Лефортово полтюрьмы таких, если не больше, — махнул в сторону дверей мой земляк. — Мы знаем, что ты, правдоискатель... хочешь совершить публичный суд над преступным руководством Дагестана, да и над российским не прочь, наверное,.. — улыбнулся он.

— А, извините, что же тогда должно двигать человеком, если не это... Вы хотите превратить нас в серую массу рассудительных роботов? Тем более вы с такой иронией говорите о правдоискательстве, словно это что-то порочное и постыдное, от которого надо дистанцироваться. У вас, что у всех такое отношение к правде?

Я улыбнулся про себя: все желают мне моего же собственного блага, и решил про себя оставаться в состоянии новичка, пока не выберу для себя нужную линию поведения, даже вернее сказать, стратегию поведения. С незнающего и спросу меньше. Это в блатном мире так считается, и по шариату также.

Я прошел школу улиц Хасавюрта и Махачкалы еще в детстве и знал, что именно те кто громче всех заявляют о своей приверженности разного рода кодексам воровским, хулиганским или блатным, на самом деле именно они первыми ломаются и предают в критические моменты то, чему громко присягают. Они становятся шнырями, подстрекателями у лидеров, а в тюрьмах играют роли подсадных уток, и то до поры, до времени, пока их не опустят или не замочат, только новички да лопухи их жертвы.

Что бы там ни было, в моем положении лезть в эти дебри ни к чему, ни к чему даже показывать знание этой стороны жизни. Я решил для начала помолиться и держаться линии поведения горца. Говорить про шариат или то, что я более чем они соблюдаю законы братвы, не нужно — так я решил окончательно. Главное допросы выдержать!

— Законы-то тут непривычные для меня, но нельзя ли их корректировать? — прикинулся я.

— Э-э, брат, этого-то как раз и нельзя, так у тебя проблемы могут быть! — проговорил маленький, весь в наколках, зэк.

— Тюрьма, она и есть сплошная проблема

В камере все время курили, и дым клочьями висел под потолком. Я выбрал койку под окном и время от времени открывал форточку.

Ноябрьский сырой, пахнувший морозом воздух потоком вливался в камеру. Зэки начали ворчать при каждом открывании мною форточки.

Они говорили, что они, мол «подснежники», что они законсервировались до самой весны.

В камере самым диким для меня было то, что отхожее место, неприкрытое ничем, было внутри узкой камеры, и взрослые люди как дети должны садиться на горшок унитаза по естественной нужде на глазах у всех остальных сокамерников. Тут же умываться, рядом есть пищу, рядом спать, рядом жить, все здесь, на месте. И так изо дня в день, из года в год, до скончания дней, отведенных судьей.

Я заново осознал, что тюрьма — это действительно целый комплекс насилия над человеческим достоинством. По-новому осмысливал всплывшие в памяти откровения Корана: «И вкусите вы — сыны Адама — жестокость одни — других!»

Какая неожиданная, но в то же время жесткая правда жизни!.. И самое главное, это правда... Но на самом деле, разве это не так?!

— О, великий Аллах, я не знаю, зачем такая жестокость, но я благодарю за столь наглядный урок моему пытливому уму. Да еще этот земляк, у которого я, кстати, имя забыл спросить, предлагает, чтобы я делал немедленно выводы. Вот они, сами выкладываются... А то намек на ошибочные ценности, на ошибочным путь... Мысли сами лезли в голову. В тюрьме размышление про себя занимает важнейшее место в жизни арестанта.

Ночью я долго не мог заснуть. Жар в груди был настолько сильным, что я никак не мог уснуть. Температура было словно от горячей печки.

К полуночи я заснул, но тут же проснулся с тревожными мыслями. Утро наступало мучительно долго.

Утром, когда я начал молиться, за тюремным окном еще не было света. Я раскрыл форточку и пытался на темном московском небе увидеть звезду. Сквозь узкую щелочку густо валил свежий морозный воздух с бодрящим запахом опавшей листвы. Свежий подмосковный лесной воздух всегда у меня вызывал острые ассоциации с горами.

А здесь через узкую щелочку форточки и тюремную решетку я жадно вбирал его, глотал еще свежие в памяти воспоминания свободы.

После восхода солнца я снова начал молиться и, совершив земной поклон, уперся лбом в молитвенник и шепотом горячо просил Аллаха: «Если я погибну, то сделай так, чтобы мои близкие не испугались и легко перенесли это. Сделай так, чтобы не поломались судьбы моих детей». В это время я почувствовал, что ком обиды вновь подступил к моему горлу, и я усилием воли смог совладать с собой и отогнать слабость. Я не знаю почему, но именно эти мысли сами всплывали в моей голове, именно об этом молил я в земном поклоне Аллаха.

К концу молитвы я услышал обрывки шепота моих сокамерников, которые, забившись в дальний угол у тумбочки, сидя на шконке, курили и пили чай.

— Чем бесконечная цепочка страданий, лучше кончить ему эту жизнь... все равно или вышак или пожизненное дадут.

— ... видно, что моджахед... без автомата Калашникова трудно себе его представить. (Эти реплики насторожили меня. Они больше всего были похожи на реплики камерного стукача — провокатора).

— Да, ему бедолаге лучше самому уйти из этой жизни.

Когда я кончил молиться, меня пригласили на чай. После некоторых разговоров они начали делиться опытом, как в условиях камеры уйти из жизни. Я понимал что такие разговоры в тюрьме не ведутся просто так но слушал молча.

— На воле, конечно, масса способов как шикарно уйти, а здесь шикарно невозможно, но можно.

— Но и здесь, если пораскинуть мозгами, масса способов.

Я выслушал их всех, сказал, что, к сожалению, ислам запрещает не только покончить с собой, но и членовредительство тоже считается грехом.

Один из зеков был вроде положенца в камере. Он говорил, что здесь действуют воровские законы, а не исламские.

— Я же не навязываю их никому.

— Для твоей же пользы тебе надо знать: слово и решение вора не обсуждаются и не меняются, то есть, воровские законы не меняются.

— И даже корректировать нельзя? Засмеялся я.

— Э-э... дорогой, у тебя с твоим характером будут проблемы на зоне... Нельзя даже буковку изменить!

— Почти как в Коране. Шариат прямо.

— Хорошо, хорошо. Ты увидишь, ты почувствуешь на собственной шкуре.

Целый день прошел в бестолковом и пустом ожидании. Вечером я долго не мог заснуть, несколько зэков постоянно храпели. В камере много дыма. Рядом, на соседней койке лежал старый арестант, его под одеялом почти не видно, только внизу торчат пальцы бледных ног, на них синеватые цифры и рисунки наколок. Я встал и, приоткрыв форточку, сделал в блокнот себе следующую запись: «Методы ухода из жизни». Они оказываются очень и очень актуальны, находясь в застенках тюрьмы... Один из выходов из случившегося положения хотя и не лучший.

При всей скудности методов и возможностей ухода из жизни можно найти кое-что, но о них приходится думать и анализировать: можно ли по исламу в моем случае, находясь под насилием, лишать себя жизни?

Перво-наперво думаешь; «Лучший ли это уход из жизни? Такой ли должен быть конец?»

Конечно, будучи на свободе можно было бы найти массу красивых и легких способов, но, будучи на воле, они теряют свою актуальность. Зачем лишать себя жизни на воле? На воле надо жить, можно жить счастливо даже просто нищим на сеновале, есть возможность пойти на войну погибнуть на поле брани, тоже выход неплохой, даже отличный. Но тюрьма, ее мрачность, однотонность и то, что тебе не принадлежит свобода действий и выбора, кажется и есть бесконечное насилие, которое хочется прервать, чтобы и здесь не дать над собой никому власти.

В это время я вспомнил, какой из уходов считается лучшим. А потом я вспомнил аят из Корана, и мне стало сравнительно легко.

«Каждая человеческая душа вкусит смерть».

«Судный час наступит все равно, что в мгновение ока или даже быстрее. Творец вывел вас из чрева ваших матерей в тот миг, когда вы ни о чем не ведали».

Я не спал, писал, делал разные заметки до утренней молитвы. Помолившись, горячо прочел «Махдини»; «О, Аллах, веди нас дорогой прямой, не путем заблудших, а путем тех, кого облагодетельствовал...».

Потом отжавшись на кулаках, покачав шею на мосту, прямо на шконке, подождал, когда в окне тюремной решетки забрезжит скудная полоса рассвета, лег и заснул глубоко и чутко.

Я видел сон. Словно видение наяву, все будто реально. Раннее утро в горах. Горы еще ярко синие и холодные с обильной росой. Роса в горах бывает холодная, как иней, светлая, как мысли о Боге.

Кругом все до боли знакомое, я высоко стою на откосе горы, собираю аркан своего коня, мокрого от росы. Руки покраснели от холода, я их пытаюсь согреть своим теплым дыханием. Здесь каждая тропа, каждый камешек мне знаком. Внизу расходятся расщелины оврагов и ущелий, в которых расположились наши маленькие народности. Расползаясь от главного хребта, на котором я стою, расширяясь, превращаясь в долины, и дальше вниз, к морю. Собирая аркан, я видел, как мой конь приближается ко мне, волнуясь, фыркая расширенными ноздрями, из которых валит теплый пар. Он вздрагивает, и дрожь пробегает по его лоснящейся щетине. Конь волнуется от неожиданной встречи со мной. Я ведь во сне, а почему я рассуждаю, и конь так волнуется, словно все наяву, думал я во сне. Я ведь нахожусь в каменном колодце с решеткой.

Справа, на откосе зелено-голубого от свежести холма, стоит женщина в белом. Я иду к ней с охватившим меня волнением. Конь фыркает и идет за мной. Женщина улыбается мне и говорит: «Ну, куда ты идешь, ко мне все равно ведь не попадешь», — и тут же сразу становится строгой и невеселой.

— Накормила ли ты детей? — спрашиваю я.

— Не беспокойся, они молятся за тебя. Это меня обрадовало.

К тому времени из голубых оврагов начал подниматься туман. Мы видим, как пробуждаются в ущельях яфетические племена. Жилища наши словно пирамиды ласточкиных гнезд в скалах.

Словно наши древние города в Каппадокин — остатки древних хеттов и хурритов... Не остатки, а осколки, поправляю я себя во сне, вспоминая последние лекции ученых-историков.

С восходом народы в ущельях с каким-то нездоровым пылом патриотической активности идут вниз, каждый, держась своих ущелий. Знамена, маршевые песни, топот ритуальных танцев в такт пению.

Слышится до боли знакомая песня нашего лакского дорожного марша. Эта песня, словно тонкий черно-белый узор. Эта песня, песня куропатки и песня плакальщицы.

— Это уже не тот народ, не тот. Они испорчены обманом политиков. Ты, я знаю, ждешь их, — говорит мне женщина с холма, — не придут они за тобой, не вынут кинжалов из ножен. Они лишь топотом пяток хотят напугать противника, искушенного в политике, а тот не испугается!

— А почему я чую запах «Аьррайн гьавккурттал»? (Военный хинкал) Его ведь не варят просто так?

Вдруг я просыпаюсь от сырого и морозного дуновения из тюремной форточки. Мне в ноздри ударила терпким и острым ароматом варящегося чифиря. Зэки уже встали и, столпившись у тумбочки, варили чифирь.

— Слышь, браток, мы тебя не хотели будить. Ты кричал во сне. Иди сюда. На, глотни чифирку, полегчает, в тюрьме не обойтись без чифиря.

— Только закрой, браток, окошечко, мы ведь «подснежники».

Я поднялся, дотягиваясь до форточки, прямо в лицо мне густо дохнуло подмосковной морозной сыростью, настолько мне знакомой и настолько близкой, что я на мгновение утонул в ней, в этой росистой мороси, чистой, словно мысли о Боге. Исчезнуть бы, раствориться в ней... Утопая и словно на мгновение растворяясь в этой свежести, я читал про себя, не находя точки опоры, аят из Корана: «Или вы полагали, что войдете в рай, не испытав подобного тому, что постигло верующих, живших до вас? Поражали их беды и тяготы, и подвергались они потрясением духа так, что Посланник и уверовавшие говорили в один голос: «Когда же будет помощь от Аллаха? О, да, помощь от Создателя рядом... Она ближе к вам, чем ваша яремная вена!..»

— Яяя! Аллах, где твоя всепоглощающая справедливость! Я на краю бездонной пропасти. Когда же будет помощь от тебя?

* * *

Записи на полях

Сынок, зачем ты стал таким

слабым?! Не моя ли грудь тебя

вскормила?

Горянка сыну

* * *

На окна тюрьмы надеты железные ресницы. На них села иволга, и начала петь своим тоненьким голосом ручеечную трель.

Через двойной ряд решеток я увидел ее лапки, а через прутик голову и вибрирующий в такт песни клювик. Еле уловимые для глаза дергались у нее перья на горлышке.

Издалека в глубине тюрьмы начали, хлопая, открываться кормушки. При начале характерного хлопанья кормушками тюрьма и ее обитатели оживляются. Гул катящихся тачанок с завтраком — маленькая радость арестанта. Его жизнь состоит из таких маленьких радостей, как получение передачи и отход ко сну. Это особые радости. Сон иногда дает возможность теплых путешествий в иные пространства за стенки тюрьмы.

После завтрака я совершил омовение и прочитал «дзуха» (Дзуха — добровольная молитва. Молитвы бывают дополнительными и обязательными.). Прилег на койку, гляжу в потолок.

 

По белому пространству потолка движется черная точка. Интересно, что это за насекомое? Я ищу другое темное пятно, которое мог бы выбрать ориентиром и следить за движением насекомого.

В какое-то время мне начало казаться, что точка вовсе и не движется. Нет, кажется, опять пошла. Вызовут сегодня меня на допрос или нет? Что знаю о допросах. Кто говорит «А», скажет и «Б», на том и дело стоит. Самое главное, как бы им было тяжело говорить «не знаю, не видел, не слышал», эти словосочетания универсальны. Их часто мне в детстве говорила бабушка по отцу Патима: «Если спросят «Видел?», говори, «Не видел». Если спросят «Знаешь?», говори «Не знаю». Если спросят «Слышал?», говори «Не слышал». Хотя наша большая семья была законопослушной, неужели она догадывалась, в какую я ситуацию попаду? Я тогда и не понимал смысл этих слов. Они казались мне каким-то чересчур простым словесным набором. Но как актуален их смысл сегодня! Он просто гениален! Только надо четко выдержать эту формулу. А выдержу ли?! При допросах следователь чует свою жертву. А жертвой для него в первую очередь становятся те, у кого открытая форма мандража. Не бывает людей без мандража. И в спорте так же. Главное, чтобы он в открытую форму не переходил. Цепной пес чаше всего нападает на тех, кто его боится. Так и следователь чует свою добычу. По незаметным для простого человека линиям поведения подследственного он узнает, чем он может его брать — испугом или лаской.

Первейшим делом для подследственного должно быть молчание. Не обязательно глухое — морду кирпичом — таких все равно ломают. А в первую очередь твердым, обдуманным должно быть — не стукануть на кого-либо. Сдача кого-либо — это хуже смерти. Лучше умереть!

С таким намерением легче держаться. Многое зависит от физиологии человека, но главное настрой — умереть, но не сдать, тогда и физиология только в помощь.

В камере кто-то поднял шум.

— Что за волосы снова в раковине умывальника? И эти капли воды на полу! — Это Каха — грузин из Зугдиди лет пятнадцать отсидевший. Ходит полураздетый по камере, гарцуя своими татуировками по всему телу.

Я вижу, чего добивается этот говнюк; всю камеру против меня настраивает, общественное мнение создает. Это мы уже проходили. Ему вторит татарин Юра с семнадцатилетним стажем сидки. Я попросил их успокоиться, напомнил, что это тюрьма, а не санаторий. Все это я высказал им без злобы, пока еще с легкими нотками металла в голосе. Этот Юра, хоть и татарин, больше всего ворчит насчет намаза. Они, говорит он, раздражают его, особенно утренние и ночные, выводящие его из состояния сна. Говорит, что долго так не выдержит. Русские Саня и Андрей не вмешиваются в наш спор. Саня, представлявший Измайловскую группу, сказал, что ему мои молитвы никаким боком не мешают. Андрей же вовсе молчал.

Совершая столь частые молитвы, я никак не мог забыть, где я нахожусь. Все таки ФСБэшная тюрьма! Интересно, отреагируют они на это как-нибудь. Не расценят ли как проявление экстремизма? Все, что угодно может быть! В то же время я старался не давать волю подозрительности.

Передозировка; есть термин — интоксикация — чрезмерное накопление ядов в организме, которое может привести к его отравлению или даже к смерти. Переутомление нервной системы тоже. Есть понятие усталости металла. Нет ли у меня переутомления? Что-то нет у меня той натянутости мышц, которую я чувствую, когда бываю в форме. Для меня мое физическое состояние всегда имело значение. Я старался всегда быть в хорошей форме. В последнее время нет того чувства натянутости пружины, которое у меня бывает при готовности драться. Тогда и дух в порядке бывает. Меня тревожило это состояние вялости, когда чувство опасности меня не бодрит, не возбуждает. Раньше я всегда чувствовал взгляд и соперника, и красивой женщины даже в толпе. Это состояние «зацепило» меня всегда стимулировало и вдохновляло. А сейчас — неужели старость?

Я попытался отжаться в узком проходе камеры — шло очень туго, с большим усилием. Зеки начали курить. Я встал на койку и открыл форточку. Не сядет ли еще раз иволга на окно?

В половине десятого повели на допрос. Выходя из камеры, я сказал: «Бисмиллах». Нет мочи и силы, кроме как у Тебя. На Тебя и уповаю».

— Лицом к стене! Голову опустить! — железной командой прозвучало сразу.

— Пошел вперед! — прозвучал тот же голос.

По пути меня завели в одну из пустых камер. Там моего прихода дожидался земляк. У них, наверное, так заведено — встречаться в пустых камерах. Так, наверное, вербуют. Земляк выразил недовольство тем, что я не побрился до сих пор. Осмотрев меня с ног до головы, он скрестил руки на груди и отвернулся лицом к стене камеры, словно собирался разговаривать с тенью своей на стене. Я, наконец, спросив, узнал его имя — Алексей. Он удивился, что до сих пор сам не представился мне.

— Забыл, наверное, — сказал он.

Алексей со скорбью сообщил мне, что мною занялась такая серьезная контора, как внешняя разведка. Сейчас я буду иметь дело с тем, кто позавчера приходил на разговор ко мне вместе с начальником тюрьмы Растворовым. Алексей сказал, что здесь не разделяют его методов допроса. Он лично против таких методов, которые нельзя не считать бандитскими. Алексей сказал, что очень переживает за меня и хочет, чтобы я смог продержаться.

«После трудностей — облегчение», — вспомнил я слова из Корана. О, Аллах, ведь над твоим же троном начертано: «Моя милость предшествует моему гневу», «Я с теми, кто терпелив в беде».

Когда за мной зашел конвой, Алексей провожал меня скорбным взглядом. Я чувствовал, как тем же взглядом он смотрит мне в спину.

«Враг» мой, которого я про себя решил называть пока именно так, с группой лиц дожидался в небольшом продолговатом кабинете. Он долго не поднимал на меня глаз, сидя за столом и, подперев широко раскрытыми пальцами левой руки голову, рассматривал бумаги.

— Можешь сесть, — сказал он, продолжая сидеть все в той же «ленинской» позе.

Вскоре, отложив все бумаги и отослав всех конвоиров, сопровождавших меня за двери, он сообщил мне, что собирается сделать беспрецедентную акцию милосердия ко мне. Шаг за шагом он будет идти мне навстречу, пока я сам не оценю его доброго отношения. Он хочет надеяться, что я не буду слишком злоупотреблять его хорошим отношением ко мне. Такое поведение с моей стороны можно будет расценивать не иначе, как невежливость. Так что, следствие моего дела он хочет передать в мои же руки. Следствие очень важного дела он вверит мне. И вверит не преступнику, а ответственному гражданину, который всего лишь выбрал неверный путь, который всего лишь ошибся. Но с кем не бывает?!. Ну. захватил ты там здание правительства. Ну водрузил ты там свое знамя. С кем не бывает по молодости? Я не поддерживаю тех, кто выдвигает обвинения против тебя. Они сами подталкивали тебя к этому шагу. Ты не мог поступить иначе... И даже то, что ты бегал по Чечне можно понять. Но никак я не могу понять все эти ваххабистские штучки! Это уже не ошибки молодости. Это целенаправленный террор... тем более в мировом масштабе. Иерусалим собрались захватывать! Тобою иностранные разведки интересуются... Где деревянный ящик спрятали?

Я хотел сказать, что никакого отношения к какому-то там деревянному ящику не имею... Так действительно и было. Когда вышли из окружения те, кто не несли раненых, тащили его по очереди, так вот когда я хотел сказать, что я ни о каком ящике ничего не знаю, он — мой враг проворно встал из-за стола и подошел вплотную ко мне. Его уверенный взгляд бегло, но внимательно пробежал по моему лицу. Он смотрел на меня снизу вверх, напоминая почему то Ленина, хотя внешне только ростом и похож был на Ильича.

— Не надо ничего говорить. Молчи лучше! Нам известно все, только не знаем, куда вы его спрятали.

Он стоял передо мной, широко расставив ноги, глядя на меня в упор, словно собирался со мною бороться или даже драться.

— Я тебе обещал акт милосердия, так что не расстраивай меня, не заставляй меня пересматривать свои намерения. Тут по всей России твои духовные братья дома вместе с людьми взрывают! Не расстраивай меня... Я тебе самому же предоставляю возможность помочь не только самому себе, но и многим другим мирным гражданам. Кстати, вот и зтому несчастному человеку тоже поможешь.

Враг подошел уверенными, быстрыми шажками к столу, порывшись в бумагах, достал чье-то фото и поднес его вплотную к моему лицу.

— Ты даже его не пожалел — старого друга твоего отца. Посмотри на фото!

Я чуть не ахнул. На фото было лицо Арчиял-Кади.

— Где он? — машинально спросил я.

— Ему не предъявлено официального обвинения. Я говорю тебе честно... Но он задержан. Задержан не только он, но и кое-кто еще. Пока. Думаю, тебе и его достаточно.

Враг продолжал разглядывать мое лицо, впиваясь пытливо в мои глаза.

— Не надо, ничего не надо говорить. Я ведь обещание дал! Поговоришь с нашими научными работниками день, два, полежишь в камере, потом встретимся. А пока поговорите, пообщайтесь. Они собираются делать научные разработки, изучая ваши ваххабистские штучки, ваше видение нового мироустройства, всякие виртуальные фантазии о захвате Иерусалима, или как вы хотите преподнести, освобождении, Ну, как хотите, так и наслаждайтесь интеллектуальным общением. Два дня, три дня, ну, сколько будет необходимо, а про ящик думай параллельно все время, как о главном.

Кивнув небрежно в сторону «научных работников», враг собирался уходить, совсем как самый обыкновенный человек после самой обыкновенной беседы с другом. Он не дал мне даже возможности возразить ему. Все это было как-то необычно, совсем не так, как я ожидал. Все это он сделал так мягко, так сладко. Легче было бы, если бы избивали, пытали. От всего этого я почувствовал какую-то сладкую, приторную форму опасности, от которой можно отравиться, с которой начинается процесс разложения личности.

Я судорожно чувствовал, что срочно, пока враг не ушел, надо сказать нет, выразить некую форму протеста, а то потом будет тяжелее. Его речь, как трясина, она как болото уже затягивала в свое гнилое лоно.

Boт он пошел к двери мимо меня. Вижу его в профиль, поравнялся со мной правым плечом. Кстати, у него очень даже правильной формы черты лица. Нос прямой, идущий прямо на уровне лба. Губы тонкие, плотные, выдающие в нем не только натуру крепкого человека, но и тонкого психолога. Подбородок остро очерченный с легкой ямочкой Моны Лизы.

Вот он сделал еще один шаг. Я вижу его затылок. Надо найти в себе силы остановить его.

— Давайте будем знакомиться! Анатолий Иванович! Вот моя карточка, там все мои телефоны, — сунул мне в руку свою ладонь молодой высокий парень с гладким безбородым лицом. У него был легкий светлый пушок усов и плавно переходящие из одного в другое черты лица.

— Александр Сергеевич... Как Пушкин. Вот и моя карточка, — подал мне руку и второй «научный сотрудник». Он был постарше. Его очки с толстыми линзами придавали ему облик какого-то очень узкого специалиста-профессионала.

— Послушайте, я вам хочу возразить по многим обвинениям и сделать уточнения по вашим высказываниям, — наконец, выговорил я, пока враг мой еще не успел выйти.

— Ну, что ты начинаешь портить себе будущее. Не надо ничего, наберись терпения, — полуобернувшись, с искусственным выражением муки на лице ответил он.

— Вы не можете вести беспристрастное следствие, вы не сможете быть объективным, потому что вы ненавидите меня.

— А кто тебе сказал, что я собираюсь быть объективным и беспристрастным. Вот еще!.. Я буду очень даже пристрастным... Вы тут мир собрались захватывать. Конституции низвергать, а я буду вам адвокатов нанимать? Не смеши меня, а главное, не зли, — враг выговорил последние слова, открывая дверь, и исчез за косяком, не поворачивая головы. Через его спину я заметил несколько лиц надзирателей, которые вслушивались в происходящее в кабинете.

Дверь захлопнулась, а я стоял в оцепенении посреди кабинета, где некоторое время еще царила тишина. Никто не произнес ни слова.

— Кстати, кого из российских политиков вы признаете? Я знаю, что вы дружите с Рогозиным и Кобзоном... Как к ним? — спросил, кажется, Александр Сергеевич.

— Их и признаю!

— А со Степашиным как?

— Его тоже признаю!

— А его за что?

— И Зюганова тоже, между прочим! — говорил я механически и чувствовал, как какая-то невидимая петля стягивала мне шею.

Дальше я слышал, что они спрашивают меня о том, что можно ли мусульманам дружить с иудеями и христианами, я сказал, что можно, ведь мы признаем и Моисея, и Христа. Потом я их почти не слышал: я нашел неожиданное решение выхода из этой тупиковой ситуации. Никогда еще трясина безысходности не затягивала меня так глубоко, как сейчас. Я понял, что за этот злосчастный ящик взялись так что не отцепятся а ведь тайна в ней завешена — аманатом. Нарушение аманата это ад! Но, кажется, я нашел выход из этой ситуации — это смерть. Вернее, раз она запрещена верой, нужно думать о ней, надо быть настроенным на нее, надо стремиться к ней. Это единственное спасение!

* * *

Записи на полях

Ранним, ранним раненым утром в горах!

Все к тому же камню, что стоит у твоего изголовья.

Я приду босиком по прозрачной темной воде,

что течет, прижавшись к черным утесам.

Я приду к твоему камню по броду студеной реки,

нащупывая ногами камни на дне,

Я обращусь к тебе нечеловеческим голосом.

Языком, наверное, птиц. На языке юродивых.

Я хочу забыть тот язык,

которому ты в детстве учила меня.

Этим языкам хотят замарать наше имя.

Растоптать нашу честь.

Все у того же камня, у твоего изголовья

я протяжно взмолюсь на ином, на птичьем языке.

* * *

И придет смерть, разлучница всех надежд.

И придет она к каждому.

И когда бы она ни пришла, всегда будет казаться,

что не вовремя она и не кстати пришла.

Но она придет к каждому!

(Так сказал пророк Мухаммад)

* * *

Чувство протеста от несправедливости всего, что происходит, было настолько сильным, что хотелось остановиться посреди камеры и крикнуть так сильно, от чего развалится вся тюрьма, но я пока лежал и переживал все внутри себя. Ведь я к этому ящику не имею никакого отношения, я даже не знаю, что там находится, я об этом даже не задумывался. И впервые я так явственно и четко понимал, что бывают ситуации, когда смерть кажется благом, она становится желанным выходом!

Окапывается, действительно ситуация бывает настолько тяжелой, что из-за нее исчезает страх перед смертью. Я думал, такое бывает только в книгах и в фильмах — в форме вымысла. Но вот и мне самому суждено столкнуться с такой ситуацией. И все же, о, Великий Аллах, я благодарен тебе за то, что создал меня не дождевым червяком, а человеком. Даже в этом униженном положении я бесконечно благодарен тебе.

Не червяком, а человеком! Подумать только, какая великая разница между первым и вторым. Хотя подкрадывается большое сомнение в том, смогу ли я осуществить мечту всей своей жизни, задуманную мной еще в детстве. Не могу быть не благодарным хотя бы за то, что вселил в мою грудь силу, равную вулкану, и этот жар огня заставляет меня обратиться.

Вы, которые властвуете над судьбами людей, обещая устраивать им жизнь легкой и счастливой. Вы, которые считаетесь сильными мира сего, судите, бросая людей в тюрьмы не по справедливости, а как вам заблагорассудится. Вы, которые от своей безнаказанности сделали для себя все дозволенным, становясь идолами, облачаясь в мантию безнаказанности. Вы для меня дождевые черви, и я приду судить вас, сам.

Я, находясь в положении раба, в беспомощном положении дождевого червя, говорю вам еще и еще раз. Вы, какие бы там не были глобальными политиками, я во сто раз сильнее вас. Я сам буду судить вас с этих страниц, только не так, как делаете это вы, сильных прощая, а слабых обижая, а по справедливости и по правде. А пока наслаждайтесь своей властью, делите заводы и фабрики, леса и моря, земли и недра под землями, обманывая и притесняя людей, пока ваша взяла.

Так же и вы, которые стали под священные знамена джихада, Басаевы, Удуговы, Масхадовы в сговоре с олигархами, якобы по шариату приговаривавшие меня к смерти! Ждите суда! Вы, владетельные феодалы, капиталисты дагестанские, лидеры дагестанских национальных движений, вы... Ждите!

* * *

Записи на полях

Любуюсь бетоном тюремной стены. Бетоном и железом камер. Их валом здесь, красота какая. В пятнах и точках стараюсь Уловить рисунок, штрих. Вот уловил росчерк чьих-то ногтей, слово получается, в нем целая судьба. Лежу на койке, встаю, сажусь, ложусь, не двигаюсь. Хандра — лежу, не двигаясь. Нет силы даже шелохнуться. Смотрю в одну точку, стараясь ее загипнотизировать. Кажется, удаюсь, точка пошла, У меня чрезвычайная ситуация. Мне впервые навязывают не только то, что мне делать, что говорить, но и как я должен мыслить.

* * *

Думаю о ситуации в стране, где новые феодалы-монополисты укрепляют свою власть. Ах, вот ты какая, шаловливая и обманчивая, дева — укрепившаяся власть. Не обижайся, но так они и возникают, идеи о национализации частной собственности капиталистов. Эта идея не нова, но так свежо и наглядно представилась она мне здесь.

* * *

Он знает то, что было до людей и то, что будет после них...

Коран. Аятул курси

Сначала Бог сотворил небо и землю. Земля же была безводна и пуста, и тьма над бездною. И Дух Божий носился над водою. И сказал Бог: — Да будет свет. И стало светло. И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.

И назвал Бог свет днем, а тьму ночью, и был вечер, и было утро — день один...

Ветхий завет Бытие

И камня не было на камне, тьма сплошная, холод.

И камня не было на камне, день сплошного солнца, жара

А если бы тебя никогда бы не было, и ты не ожила из небытия!

Кто бы смочил мои запекшиеся губы в последней истоме на поле брани?

К тебе единственной

Что движет солнце и светила?..

Если не моя жажда к свободе?

* * *

Слышу стуки внешнего мира. Где-то далеко, далеко, за тюремными окнами с неба доносится карканье множества ворон, целая стая.

— Московские соловьи. — сказал кто-то из сокамерников.

«Непременным условием устройства справедливого суда должно быть: ...». — начал я записывать первые черновые штрихи к будущему проекту своего суда.

«... Чтобы те, кто устраивает суд, боялись бы совершить что-либо не по закону. И что бы над ними висело бы это условие, как дамоклов меч...». Нет, по-моему, не это главное. «Дать возможность признать свою вину подсудимому и покаяться». Это существенно. Это даже очень существенная деталь, но не главная. Этот суд должен существенно отличаться от всех остальных несправедливых судов, которые происходят каждый день в мире тысячами.

Суд, который собираюсь устраивать я, не должен быть жестоким, но жестким... Нет, и не жестким, а строгим.

Строго следующим ЗАКОНУ...

И, кажется, я понял, что должно быть перво-наперво — это воля.

«Это строгая и твердая воля решительно и бесподобострастно следовать букве закона». — записал я и откинулся на кровать, чтобы посмаковать удачную мысль и собраться с новыми. Не избитыми ли терминами получается: «твердая воля решительно и бесподобострастно следовать букве закона»? И не высокопарно ли? Нет, все-таки без этих слов никак не обойтись. Так оно и есть на самом деле «твердая воля и решительность на пути закона...». Они необходимы. Воздух над судом должен быть заряжен именно этим состоянием решительности воли исполнять одинаково закон, как к бедным, так и к богатым, как к властным, так и к безродным одинаково!

Предыдущие народности и государства распались и погибли именно потому, что к властным и имущим они не применяли тех строгих мер судов, которые исполнялись против бедных и беззащитных людей.

Необходимо подумать о личных качествах тех, кто будет совершать суд.

Я привстал, чтобы сделать эту запись в тетради и долго оставался в этом положении, опершись на левый локоть у изголовья шконки. Наступает состояние ступора: да зачем мне все это нужно? Сидеть здесь в тюрьме и готовиться судить кого-то?! Не абсурд ли? Нет, нет, не абсурд! Надо действовать, надо стремиться!

Мне часто говорил мой друг Загид еще лет шесть тому назад, освободившись из Шамхальской тюрьмы: «Чтобы судить кого-то, ты должен испытать унижение. Ты его и запаха не почувствовал и судишь каждый день, участвуя в разборках. Тебя даже еще никто не избил в этом городе. Понимаешь, ты еще не битый. Ты не сможешь тонко прочувствовать, через что приходится проходить слабому и беззащитному человеку».

Я тогда не согласился с Загидом, возражая: «Найди хоть одного, к кому бы отнесся не по справедливости. Найди!»

«Не-е-ет, нет, это все не то! Это высокопарности. И вообще, дело не в твоей одной личности, а в целом системном подходе...», — так горячо отстаивал свое мнение Загид.

Теперь я его прекрасно понимаю. Я всеми фибрами души чувствовал положение тысяч и тысяч беззащитных и бедных людей не только в тюрьмах, но миллионов на всей планете Земля. Как быть с ними? Как о них не думать? Я не мог о них не думать именно сегодня, находясь в моем положении в тюрьме. Не может быть, что бы такая масштабная и вопиющая несправедливость существовала, а я бы о ней не думал.

Я бы умер, если бы она меня не задевала, вернее сказать, если бы я имел отношение к тому бесправию, которое учиняется по отношению к беззащитному населению? Основная масса отсиживающих срок людей — это те, кто случайно попал в правовые ловушки уголовного кодекса государства. Люди, которых нужда подтолкнула на те или иные шаги, вследствие которых они оказались переступившими порог закона. Может ли быть большее преступление, чем преступление такого издевательского отношения государства к своему народу?

Те же, кто пользуется различного рода статусами чиновничьих структур, создали целые коррумпированные сети, стали не только недосягаемыми для судебной системы, но и теми, кто прямо порождает преступную среду. Я решил на этом остановиться, хотя бы, потому что на эту тему можно размышлять очень долго, как по принципу «чем дальше в лес, тем больше дров». Можно было поражаться не просто отсутствием сострадания чиновничьего аппарата к своим гражданам. Не просто халатностью госаппаратчиков к тому, что называется, ломкой судеб тысяч и тысяч людей, а тому, как они все на подбор такие одинаковые попадают наверх. Или это, может, у меня ошибочное мнение? Хотелось бы, чтоб оно было ошибочным. Но хоть кто-нибудь должен возмутиться этим. Хоть пару десятков чиновников должны подать в отставку, столько же с ума сойти еще пару застрелиться. Почему такое не происходит, если они там не все такие

Я на какое-то время откинул голову назад, начал долго глядеть на безбрежное белое плато потолка камеры. Подыскиваю свои черные точки. Нашел одну, пытаюсь ее сдвинуть с места. Кажется, пошла.

Ностальгически вспоминаю беззаботное советское время, когда менты-свистуны следили за правопорядком в наших городах.

Я улыбнулся про себя, как безобидны были тогдашние огрехи, творившиеся в правоохранительной системе, кто первый обратился в милицию, у того и бывало психологическое преимущество, если он даже сам виноват.

Судебная система была приручена, как Моська к хозяину, к курсу ЦК компартии. «Советский суд — самый гуманный суд». Он и был самым гуманным в сравнении с тем, что творится сегодня.

Записи на полях

Я не мог не думать о таком уродливом явлении, как дагестанские авторитеты, или просто крутые новой постперестроечной волны. От внимания и клятв, в верности которых нашей фамилии отбою не было. Я просто-напросто уставал от этого. Такая назойливость в дружбе не могла не раздражать. Я где-то вычитал, что во все времена трудней всего было избавляться от лицемерного окружения.

Как только вероломно был арестован мой старший брат Магомед, а меня, сняв депутатскую неприкосновенность, объявили в розыск, они с такой силой и энергией начали искать пути подходов к генералу Колесникову, который и санкционировал преследование нашей семьи. Он обещал вдохновленному от его первых шагов дагестанскому народу борьбу с преступностью и с коррупцией, которую объявил я сам, будучи в Государственной Думе.

Наши крутые, не считаясь ни с какими принципами понятий блатных или просто сильных мужчин, хотели обезопасить себя от Лагункова. Некоторые лидеры национальных движений отлили золотые ордена и дарили Колесникову. За что, спрашивается? Они обнимались с ним беззаветно и целовались.

Дагестанцы спрашивали Колесникова, не согласится ли он стать первым президентам Дагестана — Дагестана, страны гор, страны орлов, где славы больше, чем земли на нем.

В Москве если какого-нибудь крутого или блатного назвать «барыгой» или «комерсом», то может или застрелить, или вызвать за МКАД в лес. А в Дагестане некоторые из блатных получили такое сильное впечатление от действий Колесникова, что сами уже стали генералами, а некоторые до сих пор стремятся. Есть такой известный термин в воровской мире «стремящийся».

Я улыбнулся про себя, вспомнив вопрос, заданный мне еще сегодня о том, что можно ли дружить мне с евреями и русскими.

Будь здоров наш фамильный враг генерал Колесников. Если бы ты не создал этой ситуации в нашей республике, то ее нужно было бы придумать.

* * *

Если ты так близко подошел к нашим врагам, что с ними можно было разговаривать, почему же ты их не убил.

Горянка другу своего покойного сына

* * *

От целой вереницы неожиданно всплывших мыслей я резко встал на тюремную шконку. Открыв форточку, вдыхаю свежий холод поздней осени. В этом воздухе чуются запахи приближающейся зимы. Чую бодрящие запахи первых морозов.

Дотянувшись до внутреннего ряда решеток через узкую щелку железных решеток, пытаюсь увидеть звезду, однажды увиденную на этом небе. Долго гляжу в мутное пространство маленького кусочка обрамленного железом неба.

— Где же ты моя звезда? Неужто погасла навсегда?

Я так долго глядел в ночное небо, подтянувшись за прутья решетки, что онемели сухожилия на правой руке. Они у меня были зашиты от пореза, а сухожилие большого пальца и вовсе было забыто врачами, и с тех пор так и оставалось незашитым. Времени никак не нашел, хоть много раз и собирался. Я вспоминал песни, сочиненные людьми о звездах. В этот момент мне сильно хотелось увидеть звезду. Так ничего и, не увидев, после второго замечания надзирателей из-за дверей, которые беспрестанно поглядывали в глазок за мной, я опустился на шконку. На меня лился один единственный свет — свет ржавой тюремной лампочки. Она была пока моей единственной звездой, горящей на протяжении всех ночей.

— Гори, гори, моя звезда!

Я сделал еще несколько записей в свою дневниковую тетрадь. «Да, я окончательно утверждаюсь в мысли: первейшим и необходимым условием проведения справедливого суда является твердая воля стоять на позиции правды, чего бы она ни стоила. Итак, эпицентром и главным решающим фактором является человек, обладающий решительной волей и обладающий знаниями истины, первейшим намерением которого является отстаивание этих истин».

Мне оставалось определить принцип выверивания истинных ценностей. Они ведь должны быть не только одним мной признанными, а безоговорочно и остальными. Что же является критерием?

Я совершил омовение и встал на койку в молитвенной позе. Через одну шконку, накрывшись одеялом с головой, лежал татарин Юра. Он нервно ворочался под одеялом. С нижней стороны торчали кончики пальцев его ног.

Одной из тягот тюремной жизни является то, что зеки отравляют жизнь друг другу. Они буквально грызут друг друга, усугубляя и так тяжелое положение арестанта. Проблема быта, она является причиной многих противостояний. Элементарное становится причиной склок и стычек. То, что элементарно, доступно на воле, становится недосягаемым в тюрьме, — вновь отметил я про себя.

Я каждый день на воле неоднократно совершал суды и разборки по различным вопросам по собственному разумению справедливости. Теперь в неволе собираются совершать суды надо мной.

* * *

Задумавшись над тем, что мне уготовлено обвинение в организации мятежа, попытке переворота с целью свержения власти, я сделал следующие записи. «Здание правительства может быть символом власти, но само здание не есть власть. Власть представляют живые люди, облаченные полномочиями и волей к власти». «Оправдательный стиль объяснений никогда не оправдывает обвиняемого, если он прав, а напротив, вызывает недоверие и вопросы. Несправедливо оклеветанный сам должен наступать». «Народ! Общественный опрос! Общественное мнение! Слухи в обществе! Руководствоваться слухами не только неверно, но и признак слабости руководителя. Слава Аллаху, я уважаю мнение и позиции индивидов. Человек — это индивид, а не общее размытое аморфное существо».

Власть более ответственна перед народом, чем народ перед ней. Сегодня у нас все происходит наоборот. Механизмы санкционирования отчета руководителей перед народом расписаны до того неуклюже, что доведены до невозможности. Сегодняшняя форма отчетности правительства перед депутатским корпусом забюрократизирована настолько, что эффект ее равен нулю. То есть он более всего похож на формальный внутренний отчет самих перед собой.

Государство должно упреждать своих граждан от возможных форм столкновения с законом и переступлением его. Оно должно создавать механизмы, упреждающие или предвосхищающие преступление.

Я попросил Библию у Сани из Измайловской группировки — он еще не спал. Сокамерник удивленно посмотрел на меня и дал. Его удивление было вопросительным, и я ему объяснил, что Тора и Евангелие являются и для нас священными писаниями, если, конечно, не искажен их божественный смысл. Бегло прочитав, я постарался сопоставить жизнеописание посланников и пророков Аллаха Ибрагима (Авраама), Юсуфа (Иосифа), Мусы (Моисея) с кораническими описаниями. Они примерно совпадали за исключением некоторых деталей.

Сильно коробил библейский вариант, где Авраам из-за угрозы своей жизни представлял некоему царю свою жену сестрою. Царь, узнав об этом, даже упрекнул Авраама. Все это время я вижу, что Саня не спит, суетится: хочет вступить в разговор. Он осторожно шепотом хотел у меня узнать, то, что вызвало его удивление, что мы, мусульмане, признаем и Библию, и псалмы Сулеймана (Соломона), но столь непохожи с ними.

Я попросил уточнить, что он имеет в виду. Саня на какое-то время задумался, потом, внимательно всматриваясь в стенку рядом с собой, без шепота спросил, чем объясняется такая агрессивность ислама, террористические акты, и хотя бы то, что мою фамилию называли в ряду имен известных террористов Басаева и Хаттаба.

В ответ на мой вопросительный взгляд Саня сказал, что журналисты без конца спрашивали по телевизору об этом Путина и Здановича при открытии Российского Информационного Центра, через который и будут освещаться все события, происходящие в Чечне.

Я ему отвечал, что ошибки некоторых людей, или даже целых групп людей, это не ошибки религии, как мусульманской, так и христианской. Если уж говорить об агрессии, на сегодняшний день заняты не христианские земли, а мусульманские.

Атомные бомбы и всякое изощренное оружие массового поражения изобретены не мусульманами. Хотя христианский пророк Иисус Христос проповедал совсем иное: Евангелие гласит, что христианство является божественным «посланием любви» к человеку... «Любите врагов ваших... Молитесь за обижающих вас...» (Еванг. от Матфея. 5. 14), «Ударившим тебя по щеке, подставь и другую...» (Еванг. от Луки. 6/29).

Эти заповеди ведь не исполняются сегодня. Но мы не обвиняем христианскую религию, а только тех, кто не считается с повелениями собственной веры, если она у них конечно есть...

Коран гласит: «... и не совершайте насилия — поистине Аллах не любит насилие». Наша религия также религия мира и любви. Шариат — главный и единственный свод законов запрещает и даже проклинает терроризм. Мы в день по 17 раз в обязательных молитвах взываем к Аллаху, чтобы он нас повел и наставил на прямой путь. Аллах также в Коране неоднократно предупреждает, что милость будет оказана только тем. кто на прямом пути. Что Он — создатель всего сущего — не любит излишествующих и вероломных. Правда, у нас нет такого назидания «... ударили по одной щеке, подставь и другую...». В шариате такое отношение к проявлению насилия считается поощрением зла и четко указан порядок прощения насильника. Непременным условием прощения является то, что совершивший зло должен признать свою вину, должен покаяться, попросить прощения у того, по отношению к кому совершил насилие и у Аллаха.

Он также должен заявит», о наличии твердого намерения о том, что впредь не будет совершать такого. Только при выполнении этих условий виновный обязательно должен быть прощен.

Так, по шариату очень большое значение имеет сторона, спровоцировавшая конфликт. Основную тяжесть вины должен нести провокатор. А то, что касается моей фамилии в списке известных имен террористов, я могу сказать, что сам больше всего пострадал от террористов. У меня и моих братьев больше всего поводов и причин ненавидеть терроризм. Мы изначально открыто и активно выступали против всякого рода проявления террора в Дагестане и на Кавказе. Он просто на просто противоречит духу нашего народа. Если у нас есть враг, мы ему даем знать об этом и действуем только против него.

Только такая линия поведения считается достойной мужчины, остальные методы чужды нам.

А то, что критиковал политику федерального правительства и оппозиционировал дагестанскому руководству, то это разрешено законом. Я и мои братья делали это открыто, и у нас было и есть что предложить народу. Была прекрасная альтернатива, пока не появились террористы. Именно терроризм начал представлять альтернативу вместо нашей. Их постарались смешать в одно. В конце я добавил, что как мне кажется, терроризм во все времена присущ крайним группам всех конфессий и политических течений, возникал, чтобы дать сопротивление истине, чтобы замарать истину и очернить ее в глазах несведущих.

Сегодняшний терроризм тоже выполняет свою грязную роль, чтобы оттолкнуть людей от истинного призыва ислама — прямого пути терпения и стойкости какие бы трудности и лишения не постигли.

И вообще, сегодняшние террористические акты проводятся противниками и врагами ислама, чтобы отвратить людей и создавать технологии борьбы с исламом.

После моего монолога в камере стояла воцарилась тишина, казалось, что все замерло. Мне даже подумалось, не заснул ли Саня, пока он не повернулся на шконке и не посмотрел на меня.

— Так почему же ты не сделаешь заявления и не дистанцируешься от подозрения в терроризме. — удивился он.

Я ему объяснил, что боюсь превратного истолкования моего заявления, сделанного из застенков тюрьмы. У меня не было возможности вступать в полемику с прессой, даже будучи на свободе, когда я бывал не согласен с тем или иным искажением, преподнесением информации о нашей семье, а отсюда тем более не будет. К тому же я не привык занимать позицию сильной стороны, особенно тогда, когда она избивает слабую.

Власть — это сильная сторона, а оппозиция — это слабая сторона, не способная защитить себя, не имеющая выхода на телевидение для объяснения своих позиций или опровержения обвинений.

Саня спросил меня, знаю ли я какая опасность нависла надо мной, и как тяжело будет переубедить следствие, занимая такую позицию, о которой я говорю сейчас. После молчания он сказал, что кое-что подскажет мне, только выйдя в прогулочные дворики.

Мы пожелали друг другу спокойной ночи, но до утренней молитвы я уже заснуть не мог.

Я размышлял о том. как быстро накапливается так называемый протестный электорат на Кавказе. О том, что молодежи на Кавказе надоело лицемерие и противоречивость как мусульманского духовенства, так и чиновничьего руководства политиков. Потом удивляются, откуда же берутся эти террористы. Политическое руководство — первое должно быть в ответе. Я поглаживал лоб и поглядывал на белое плато потолка, представляя белоснежное безбрежное плато Сибири, Северного Ледовитою океана. Политическому руководству страны надо понять в первую очередь, что каждое право его высокого политического статуса не привилегия, а адекватная этому праву обязанность.

Удивительно, как власть обвиняет тех, у кого появляются оппозиционные настроения, а не критикует себя за халатность и попустительство в отношении к первейшим своим обязанностям. Я решил сделать записи и завести отдельный дневник, системно изучающий отношение ислама к терроризму.

Название религии — Ислам — происходит от слова «садам» — мир. В исламе однозначно запрещены подходы двойных стандартов.

Он призывает к прямому пути — это умеренный — серединный путь. Тексты шариата говорят об экстремизме, как о чрезмерности. Шариат призывает к умеренности и предостерегает от крайностей, называя их такими словами, как «чрезмерность», «щепетильность», «ожесточение».

«Остерегайтесь чрезмерности в религии, ибо ваши предшественники погибли ОТ чрезмерности в религии», — сказал пророк Мухаммад (С.А.В.). Под предшественниками имелись в виду представители древних религий.

Так же сказано в священном Коране: «Скажи: О те, кому даровано писание! Не излишествуйте в вашей религии, не имея знаний об истине, и не следуйте страстям людей, которые уже заблудились ранее и сбили с прямого пути многих и сбились сами с этого пути»— (Аль-Маида, 77).

Пророк (С.А.В.) сказал три раза подряд «Погибли щепетильные» Имам Ан-Наваби пояснил: «Т.е. слишком углубившиеся и преступающих пределы в словах и делах», «Будь милосердным на земле и тогда проявит к тебе милость Тот, Кто на небесах».

Записи на полях

Что ж, дорогой друг Загид, ты можешь быть доволен: я тут сполна хлебаю унижения. Как бы передозировки не было.

(Следственный изолятор Лефортово)

* * *

«О, вы. которые уверовали, терпите тяготы поклонения Аллаху и житейские невзгоды, будьте стойки и терпеливы...»

Коран


Если раб прощает, Аллах обязательно добавляет ему славы, а когда кто-нибудь проявляет смирение ради создателя, Аллах обязательно возвышает его.

привел Хафиз Муслим


Не будет помилован тот, кто сам не проявляет милосердия к другим.

Аль Бухари и Муслим


Отражай же дурное тем, что лучше и тогда с кем ты враждуешь, станет как лучший друг.

Коран


Но Мы оставляем на время тех, которые надеются, что не предстанут перед Нами, скитаться слепо в гордыне их, выйдя из повиновения.

Коран. 10/11

Записи на полях (к дневнику о терроризме)

Ислам — не преграда на пути террора, а путь к искоренению на земле этого позорного для человечества явления.

(Харун Яхья)


Истинный смысл Божественного вероучения очень часто, в ходе истории, искажался ее псевдосторонниками. Примером тому были Крестовые походы. Примеры тому есть и в истории ислама.

В летописях одного из крестоносцев Раймонда Агильского содержалась такая «бахвальная» запись: «Произошли чудесные сцены, достойные запечатления.

Некоторые из наших людей — это были самые милосердные — отрезали головы врагов. Другие же поражали их стрелами, а некоторые же кидали их живыми в огонь, а затем еще долго пытали и медленно убивали. Улицы города были полны грудами срубленных голов, рук и ног. Так что даже ходить по улицам, не спотыкаясь об эти конечности и головы, было довольно затруднительно. Но и все это ничего по сравнению с тем, что произошло у храма Соломона. Если рассказать начистоту, то вам сложно будет поверить в мой рассказ. Скажу вам, по крайней мере, реки крови, лившиеся в храме Соломона, были выше колен наших людей».

По данным летописных источников крестоносцы за два дня в Иерусалиме вырезали около 40 000 тысяч мусульман — женщин и детей.

Варварство крестоносцев достигло такой степени, что во время IV-го Крестового похода они разграбили город своих единоверцев — Константинополь. Они даже не убоялись сорвать и унести с собой все золотые убранства и драгоценные камни, коими были украшены иконостасы и внутренняя отделка церквей города.

Варварство крестоносцев в корне противоречило идейной доктрине христианства.

Нигде в Новом Завете нет повеления, позволяющего совершение насилия, нельзя даже позволить себе мысль об оправдании убийства невинных людей.

Слова «убиение невинных младенцев» встречается в Евангелие только лишь в отношении иудейского царя Ирода, повелевшего убить пророка Ису, когда тот был еще младенцем.

Тогда как же случилось, что крестоносцы-христиане, исповедующие религию любви, запрещающую какие-либо формы насилия над людьми, совершали столь чудовищные зверства! Причина в том, что воины-крестоносцы были сборищем невежд и черни, не знающих ничего о вере, которую они якобы пытались спасти, никогда даже не читавшие и не видевшие, возможно, Евангелия, не знакомые с моральными принципами христианства и ввергнутые в глубокое заблуждение.

Группа лицемеров, выступавшая во имя «спасения веры», возвела клевету на имя всевышнего Господа и под лозунгом «Христос повелевает это» увлекла в омут варварства невежественные массы людей.

В угоду своим корыстным целям обманом и клеветой на веру они толкнули огромное число людей к совершению действий категорически запрещенных верой.

Пример крестоносцев выявляет одно общее явление: если последователи какой-либо идеи далеки от культуры, не имеют веры в сердцах и невежественны в вопросах нравственности, предписанные божественной верой, малоразвиты с идейной точки зрения, то склонность к насилию в них чрезвычайно высока. Это положение действительно и для атеистической идеологии.

Все коммунистические движения в мире были сторонниками насилия. И, пожалуй, самым свирепым и бесчеловечным из них был режим Красных Кхмеров в Кампучии, ибо то были самые темные и невежественные массы из числа сторонников коммунистической идеологии.

* * *

Основоположники русского анархизма Михаил Бакунин и его идейный воспитанник Сергей Нечаев так определили образ идеального террориста: «Идеальный террорист — это человек, порвавший все связи с существующим законным порядком и со всем цивилизованным миром, с его законодательными, нравственными и прочими институтами. Для него существует одна наука — уничтожение».

Как видно из этих слов Бакунина и Нечаева, террористы — это люди, порвавшие свои связи со всеми структурами общества, отрицающие нравственные и прочие его ценности и рассматривающие эти учреждения как некоего врага или преграду на своем пути.

Бакунин также писал: «У террориста должна быть одна цель — безжалостное уничтожение!.. Неустанно и хладнокровно следуя этой цели, он всегда должен быть готов к смерти и собственноручно убивать тех, кто пытается помешать ему».

«... Жестокий с самим собой, революционер должен быть таким же и по отношению к другим, не позволяя ни малейшего проявления любви, дружбы в себе, только холодную страсть к революционному делу, достижение которой принесет ему радость, удовлетворение и вознаграждение».

Эти слова предельно ясно очерчивают мрачный лик террора, свидетельствуя, что он может зиждиться на фундаменте отсутствия веры и человеческих качеств, даже если эти люди — носители данного террора очень образованы, как революционеры Бакунин и Нечаев.

* * *

Еще на самой ранней стадии развития ислама наиболее предрасположенным к жестокостям и террору были наименее образованные и невежественные племена арабов-бедуинов, сильно отстававшие в культурном развитии от городского населения. Именно среди бедуинов и образовалась раскольническая секта хариджитов, из среды которой появились первые ростки терроризма.

Сторонники еретической секты хариджитов были известны своей крайней жестокостью, агрессивностью и фанатичностью. Они не имели представления о сути ислама и морали Корана. Хариджиты знали лишь несколько айятов Корана, полностью исказили их смысл и объявили войну всем мусульманам, не согласным с их идеологией. Методом их войны с неверными среди мусульман был открытый террор и устрашение людей. Достопочтимый Али Абу Талиб, один из самых близких сподвижников Пророка, которого мусульмане за глубину познания и праведность веры называли «вратами города познаний», cтaл первой жертвой террора хариджитов.

Позднее в исламском мире появилась другая секта хашиминов (ассасинов). Это была открыто террористическая группировка боевиков, набранных из фанатичных, невежественных кочевников, привлеченных примитивными лозунгами и многочисленными обещаниями главарей, при этом ничего не сведущих ни в сути, ни в смысле ислама.

Иными словами, в рядах истинно верующих всегда существовали заблудшие лицемеры и безбожники, которые искажали суть вероучения и пытались сделать его орудием насилия и жестокости.

Используя вероучения истинной веры, их объединяет только одно — характер «бедуина», то есть глубокая невежественность, замкнутость, жестокость, отсутствие культуры и нравственности.

Или же как у революционеров начала XX-го столетия, образованность, культура, но полнейшее игнорирование веры и нравственности Совершаемые преступления и насилие было следствием этих социальных изъянов, но отнюдь не веры или идеи, которую они, по их утверждению, исповедали. Аднан Октар

* * *

К утренней молитве я закончил записи в дневнике и прилег чтобы собраться с силами для совершения омовения и молитвы. Вот оно белое безбрежное пространство потолка.

Вспомнил о Сибири. Вспомнил, как я когда-то, будучи в окрестностях Тобольска, воскликнул: «Кто тебе дал такой мрачный образ края для ссыльных! Ты прекрасна и обворожительна, Сибирь! Глядя, как колышется безбрежный океан тайги, дух захватывает. Именно ты, прекрасная и обворожительная, могла быть пристанищем сильных и свободных духом — ссыльных!»

Мне показалось, что через узкую телочку железных ресниц за двумя рядами решеток появилась звезда. Я подтянулся, ухватившись за прутья решетки, и тесно прижался лбом к ним. Вглядываясь в небесную мглу, обрамленную железным контуром, которой коснулась холодная белизна рассвета, я спрашивал себя: «Что я тут делаю!?»

Записи к записям на полях

Прижавшись лбом к прутьям решетки, я кожей ощутил холод тюремного железа. С той стороны сквозь стальные решетки, припав к тюремному окну в упор глядело утро глазами без зрачков. Белками, ошпаренными морозом приближающейся зимы. Трещина белизны раннего утра во мгле уходящей ночи пробуждала в памяти моих ген, позабытое горе тысячелетней истории моего народа. Оно было до того сильно, что я почувствовал боль с внутренней стороны темени.

А я еще хотел пробудить наш народ из кокона многовековой спячки в горах! Представляю, какой громкой будет боль освобождения.

Вот и сейчас, припав к решеткам, свобода глядит на меня в упор безумными глазами, глазами без зрачков.

Она жаждет меня, а я ее еще больше!

Послесловие

Высоко и просторно кругом. Лежу в траве на обочине горной тропы, проложенной прямо по гребню горы. Дорога местами проросла травой. Трава блестит от насыщенного влагой воздуха. С гребня высотки видны почти все ее стороны: лес кругом. Поверхность его крон зеленым бурлящим потоком уходит далеко-далеко вниз, в бескрайнюю даль. Листья блестят, отражая глянцем влаги со своей поверхности матовое солнце. Солнце спокойное! Светит без лучей из-за легкой вуали испарины. Запах свежей травы и зелени переполняет местность. Нет желания встать и ринуться вперед. Взмыть навстречу солнцу. Да и необходимости такой нет. Небесная твердь спокойна над нами. Волнами из-под нее по кудрям зелени проносится спокойное, поглаживающее дуновение ветра. Легко кланяясь ей в ответ, чаша лесная приходит в волнение. Она не может не волноваться, чувствуя, как поглаживают ее ветры эпохи.

С откоса горы в воздух взмыл орел, раскрыв грузно широко отчеканенные металлом крылья. Клюв его и взгляд орлиный словно выкованы из стали. Полетел он, плавно огибая бугристую поверхность леса. Время от времени металлом своею клекота выкрикивая: «Все спокойно кругом! Нет насилия! Я пока не вижу его». Перья его поблескивают бронзой под матовым солнцем.

За моею спиной огромные плиты придорожных могил. Шесты со знаменами на них. Знамена племен на кладбищах у дорожных обочин. Ямочки следов босых ног. заполненные водой. Следы босых ног. а между ними следы металла цепей. На одной стороне следы копыт животных, на другой — следы сапог.

Где-то вдалеке глухо застрочил пулемет, словно рассекая сладкую сонливость временного спокойствия. Террор существует еще на земле... Он и не прекращался никогда.

Орел продолжает свой плавный полет. Он даже и не дрогнул, слышен только его монотонный клекот:

«Ничто не уходит бесследно и не остается незамеченным. И добро весом в пылинку узрите вы, и зло весом в пылинку узрите вы в день справедливого суда».

В тот момент я словно вздрогнул от неожиданной мысли пробудившей меня от долгого сна.

Ах, да как же я не смог сразу это понять. Именно здесь был совершен первый в человеческой истории террористический акт. Именно здесь было сухо и пустынно, и сын Адама Каин убил своего брата Авеля, совершив первое преступление на земле. Один брат убил другого. И с тех пор по сегодняшний день не прекращается террор на земле.

«О, сыны Адама и будете вы врагами одни — другим! И вкусите вы жестокость одни других...». Так гласит наше священное писание. Так все и происходит. А зачем?.. Ради чего?.. Возможно ли это остановить? И зависит ли это от людей?

Спустя столько тысяч лет насилия и террора человечество глобально на планетарном уровне вспомнило об этом

Господа Президенты супердержав без конца об этом говорят. На парламентах, на съездах, конференциях и пленумах.

Это прекрасно! Это трогательно! Но, господа, к благому не призывают через запретное!!!

Тот, кто призывает к благому, сам должен быть примерам для подражания.

Примером, олицетворяющим добро!

Но, что бы там ни было, честное слово, все это вызывает только благодарность и желание поддержать. Я намерен поддержать это дело искренне, кто бы себя как не вел.

Пусть не обижаются на меня те чьи имена и деяния будут описаны во второй части моей книги «Наш путь от террора к правосудию», — исторический путь человечества от террора к правосудию, во всяком случае, я уверен, после ее чтения мои враги станут еще злобней, а друзья еще крепче.

И хочется напоследок сделать маленькое, но важное напоминание «Худшее из зол человечества — это смирение перед злом».

Записи на полях к послесловию

Одними белками на меня глядит чистый лист бумаги — глазами без зрачков. Я тебе верну зрение острием пера словно, скальпелем офтальмолога. Я тебе нарисую зрачки светлые и лучистые, словно утреннее солнце на глади голубого озера.

____________


© Сетевая версия — A.U.L. 08.2009. kavkazdoc.me