ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./И. Орехов. «По северному склону западного Кавказа»

Военный сборник, № 10, октябрь, 1870

Иван Орехов

По северному склону западного Кавказа.

(Из путевых заметок)

Оглавление

Глава I. Материалы отсутствуют.

Глава II. Материалы отсутствуют.

Глава III

Движение вверх по реке Цеце. — Черемша. — Остатки сереброплавильного завода. — Долина Туба. — Скала «Монастырь» и хакучинская легенда о Прометее. — Перевал в долину реки Пшиш. — Сакма хакучей и след зубра. — Гойтхский перевал и печальное положение станиц в верхней части долины реки Пшиша.

Глава IV

Возвращение в Хамышки. — Ночлег в лесу. — Поездка в Екатеринодар. — Возвращение. — Лизавета Гавриловна и история с бумагою. — Движение на Аженахо. — Переправа через реку Кишу (Чегс). — Отъезд Ф*.

III

Движение вверх по реке Цеце. — Черемша. — Остатки сереброплавильного завода. — Долина Туба. — Скала «Монастырь» и хакучинская легенда о Прометее. — Перевал в долину реки Пшиш. — Сакма хакучей и след зубра. — Гойтхский перевал и печальное положение станиц в верхней части долины реки Пшиша.


15-го апреля, на рассвете, мы выступили вверх по реке Цеце и, пройдя до впадения в нее реки Годжедж (впадает слева), следовали версты две долиною последней; затем взяли влево и направились ущельем реки Тух (впадает справа в Годжедж). Ночью подморозило. Тропинка, по которой мы растянулись гуськом, то показывалась, то исчезала под сухим листом, которым была покрыта почва лесистых горных склонов, принуждая нас временами даже идти самою речкою, в то время еще неглубокою. По мере подъема нашего, иней, покрывавший землю, превращался в снег, становившийся все глубже и глубже. Скоро исчезли и последние зеленые прогалины, и мы пошли сплошным лесом. Погода была пасмурная; холодный северный ветер гнал серые тучи; временами срывался снежок. Плотно закутавшись в бурки, висели мы на седлах. Дурная погода не располагала к разговорчивости, и даже Ф* не покушался на обычные рассказы. Нам хотелось успеть перевалиться в тот день в Тубу (Приток реки Пшехи; долина ее составляет часть долины Тубы.), чтобы хоть заночевать не на высотах, а для этого пройти по сквернейшей дороге надобно было около 35 верст. Часу во втором дня, спустившись с одного из уступов седловины, служащей водоразделом рек Тух и Псипси (Этим именем называлась у горцев глубокая долина верхней части реки Пшехи.), [300] мы выбрались на небольшую площадку и сделали привал, чтобы дать подтянуться вьюкам. Едва я слез с лошади, как ко мне подошел Гуашев с пучком травы, похожей на листья ландыша, и, отделив половину, подал мне, а остальную начал жевать. Я понюхал пучок и чуть не бросил: острый запах чесноку оскорбил мое обоняние и заставил меня догадаться, что это была черемша. Подошедший к нам доктор подтвердил мою догадку и, с видимым удовольствием, последовал примеру проводника. Подоспевшие солдаты живо заметили лакомое растение и рассыпались по площадке, отыскивая подножный корм.

— Это... тово... alium ursinum, — говорил Егор Петрович, — как эта речка называется?

— Тух, — ответил я.

— Благодарю, я так и запишу... — и он полез в карман за тетрадкой.

Пройдя еще с час ущельем Тух, мы вышли на другую небольшую площадку, на самом берегу реки. На ней стояло какое-то строение, или, лучше сказать, остатки постройки, похожей с первого взгляда на блокгауз без крыши. Оно имело квадратную фигуру, длиною по фасу около десяти сажен, и состояло из бревенчатого палисада. Часть ограды была разрушена; мы вошли вовнутрь постройки. Там мы увидали развалины трех деревянных изб, венцевой кладки, и столько же остатков печей, частью кирпичных, частью из бутового камня. Это-то и были остатки сереброплавильного завода Лапинского и К*.

Отсюда начинался уже настоящий подъем к верховью Псипси и мы, пройдя еще версты две или три, вышли почти к истокам этой реки. Погода несколько прояснилась, но ветер дул с прежнею силою. Часам к пяти вечера, направляясь полугорьем, параллельно течению Псипси, пришли мы к реке Пшехе, и перед нами раскинулась, во всей красоте, грандиозная котловина Тубы, окруженная высокими, скалистыми, частью покрытыми снегом, горами, по ребрам которых пестрели зеленые поляны и темные пятна хвойного леса. Внизу, между цветущими фруктовыми рощами и садами, яркими лугами и мрачными утесами неслась голубая Пшеха. Мы выбрали одну из террас над Пшехою, закрытую от ветра скалою, и стали. До вечера оставалось мало времени, и потому мы отложили подробный осмотр Тубинской долины до другого дня.

На утро погода была отличная. Мы спустились к месту впадения реки Псипси в Пшеху и, пройдя версты две, вышли к устью [301] другого ее притока, Тугупсу (впадает слева). Здесь и почва, и растительность были совсем иные: вместо скал и хвойных деревьев были отлогие склоны, поросшие дубовыми рощицами или густою зеленою травою. Мне особенно понравился последний плоский и отлогий уступ, разделяющий в низовьях реку Псипси от Пшехи. Покрытый молодым, стройным дубовым леском, с удобными натуральными спусками, с одной стороны в Псипси, с другой к Пшехе, он, сверх того, окружен был лугами и открывал превосходный вид по всей длине Тубинской котловины. Лучшего места для поселения роты, казалось мне, трудно было и пожелать. Я сообщил свое мнение Ф*, но он думал иначе.

— Что вы, батюшка? — возразил он, — да разве можно в такую трущобу людей ставить? Ведь тут только лес да лес, а ни воды, ни травы нет!.. На этакую гору ставить! Да тут час ходу к воде, да от воды столько же. Что вы? Как можно?..

— Полноте, Афанасий Афанасьевич! Вы взгляните, какая покатая здесь гора. Вот и следы колесной дороги, — отвечал я, показывая не совсем еще заросшую колею, ведущую прямо на уступ. — Уж если горцы, не умея строить дорог, ездили здесь арбами, так чего же роте бояться трудного подъема. С другой стороны, тут все есть: лес дубовый, строевой; где срубил, там и строй. Знаете что: пойдемте, осмотрим, а я кстати набросаю кроки.

— Не хочу я на гору царапаться. Поезжайте сами, если охота, — нетерпеливо ответил Ф* и, стегнув нагайкой коня, поехал вперед шибкою иноходью.

— Ну, как хотите, — крикнул я ему вдогонку, — только мы с доктором и с проводниками поедем осмотреть этот лесок. Дело это займет, по меньшей мере, полчаса; так подождите нас внизу у воды... — С этими словами, мы с доктором рысью взъехали на самую верхушку холма.

— Ах, Боже мой, как, тово, хорошо! — возгласил Егор Петрович, восторгаясь действительно очаровательным видом окрестности. — Как называется это место?

Я передал его вопрос Натырбову, но, к несчастью, ни он, ни его товарищ — знаток местности на этот раз не могли удовлетворить любопытству доктора.

— Я запишу: незнакомое... тово, живописное... тово... очаровательное место...

— Что же, запишите...

Мы объехали плоскую вершину террасы, которая, благодаря [302] случайной ли или искусственной редкости леса и чистоте его, была всюду проездна. Сделав необходимые отметки, вынул папку с чертежными принадлежностями и инструментами и занялся кроки. Место признано было нами вполне удовлетворительным и я не теряя надежды убедить Ф* в удобстве его запасся ротным поселением. Занятие мое было прервано прибытием Н-ва.

— Ф* просит тебя поскорее кончать осмотр, — сказал он, — а плана не снимать.

— Отчего же ему планы так не правятся? Это хорошее дело, — ответил я, — и для меня даже обязательное. До сих пор а всегда делал кроки всех, сколько-нибудь удобных для поселения мест, так почему же мне этого не снять? Передай, что я кончаю уже план...

Н-в удалился, но не прошло и четверти часа, как явился сам Ф*, в сопровождении Н-ва. Я только что окончил чертеж и укладывал его в походную сумку, которую за мной возили по очереди проводники.

— Эх, батюшка! — заговорил Ф*, на этот раз уже в минорном тоне. — И охота вам таким вздором заниматься? Только вот замедляете наш марш вашими планами. И к чему они?

— Как к чему, Афанасий Афанасьевич? — отвечал я. — Я должен буду отдать отчет в своей командировке начальнику области. Ну вот, для наглядности, и планы приложатся к отчету; пусть начальство само видит и соображает, где лучше людей ставить.

— Полноте! Бросьте, уничтожьте этот план! Я вас прошу? Будьте так любезны! снова заговорил Афанасий Афанасьевич, с видимыми признаками смущения и робости... Ну что вам стоит?

Я с удивлением смотрел на него и никак не догадывался о причине внезапной нелюбви почтеннейшего Афанасия Афанасьевича к такой хорошей вещи, как кроки местности.

— Охотно исполню просьбу вашу, — отвечал я, — если вы мне объясните, отчего вам именно не хочется видеть этот холм на бумаге. Снял же я около десятка мест и вы ничего против этого не имели, а теперь так недовольны; что за причина?..

— Эх, вы!.. Бог с вами, если не хотите! Не жалеете вы бедного русского солдата! А я думал... — с этими словами он хлестнул коня и поехал обратно к команде.

Я был поставлен совсем в тупик странной просьбой полковника и минуты две предавался размышлениям о различии вкусов [303] людей вообще. Н-в разрешил мне загадочность своего начальника...

— А знаешь, брат, отчего он не хочет, чтобы у тебя чертеж уцелел? — спросил он меня.

— Нет, признаюсь...

— Он ведь в этом деле не больно силен, и думает, что если ты представишь место в хорошем виде на плане, так тут наверно роту и оставят, а может быть даже и батальонный штаб.

— Чего же он секретничает? Сказал бы прямо, а то не хочет объяснить... Да и чем ему это место нехорошо?

— Надобно думать тем, что в Ф* весу верно вдвое чем в нас обоих вместе; поэтому то ему взбираться на горы и не сподручно. Но, главное, я полагаю, он боится, что если какое-нибудь из выбранных тобою мест придется начальству очень по вкусу, так прикажете, пожалуй, расстаться с Хамышками.

— Но ведь он был же доволен Мезмаем и не боялся нанесения его на план.

— Мезмай — другое дело, то еще лучше Хамышков: и лесу много, и вывоз легкий; можно и пильную мельницу устроить, и всякие хозяйственные заведения... Опять разница: на Мезмае ли штаб-квартира будет, или здесь: там все строительные материалы под боком: казармы ли, что ли другое, наверное разрешат хозяйственным способом строить. А ведь ты знаешь сам: ежели хозяйственным способом казенного козла за хвост подержать, или хоть около казенной муки потереться, так и тогда в убытке не останешься.

Тем временем мы начали спускаться с холма. Оглядываясь по сторонам, чтобы проверить и исправить свой чертеж, я заметил влево от дороги два небольшие дубка, выросшие на буграх, формою и величиною похожие на селитряные бурты. Указав их Гуашеву, я спросил у него значение этих неровностей почвы.

— Это могилы, — передал мне Натырбов его ответ.

Мы поехали в ту сторону и увидели, что весь склон террасы, до самой ее подошвы, был усеян могильными насыпями, слишком однако крупными для одиночных людей, тем более, что горцы, большею частью мусульмане, неглубоко закапывают своих покойников, а не делая большой выемки, не могут и насыпать высоких курганов. Почти на каждом кургане росло дубовое дерево, иногда и несколько деревьев. [304]

Такое множество могил заставило меня спросить: не было ли здесь у тубинцев когда-либо большого сражения?

— Было, — ответил Натырбов: у горцев редкий месяц проходил без дела; но это могилы не убитых в сражении, а, должно быть, умерших от болезни, которая в горах была при прадеде моем. Тогда целые племена вымерли. Болезнь эта приходила из Турции, и от нее никто не выздоравливал.

Нетрудно было догадаться, что речь шла о чуме, которая, в последней четверти прошлого столетия, уничтожила более трети горского населения западного Кавказа. В кавказских архивах есть в делах указания об этом страшном бедствии.

Слова проводника заставили меня призадуматься над выгодою помещения роты в соседстве с чумным кладбищем. Конечно, почти сто лет времени могли обратить и, вероятно, обратили в прах все, что только могло сообщать заразу, но ведь могла же на беду откопаться как-нибудь, при разработке дороги, при копании огородных гряд или при иной работе, часть гроба или кость зачумленная...

Я спросил Г-го: можно ли заразиться на чумном кладбище и через сколько, примерно, лет после погребения покойника все закопанное в землю истлевает; но почтенный Егор Петрович не мог мне дать на это положительного ответа, пояснив только, что чума — болезнь, от которой еще лекарство не выдумано, да и сама болезнь совсем почти не исследована.

— А что значат деревья на могилах? — спросил я Натырбова.

— Это адат (обычай) такой прежде был. Деревья сажали на могилах, чтобы родные могли узнать могилу и курбан (Жертву.) приносить.

Это объяснение навело меня на мысль по возрасту дерева попытаться определить старость кладбища. Я выбрал самый толстый дубок, диаметром, однако, не более одного фута, и попросил проводников срубить его. Они принялись тесать его кинжалами и через несколько минут просекли на столько, что можно было приблизительно сосчитать число слоев. Я насчитал их больше 80, что указывало на эпоху моровой язвы, как раз совпадающую, по времени, с рассказом горца.

Мы присоединились к ожидавшей нас команде и нашли Ф* крепко не в духе. Завидев нас, он тотчас же приказал команде идти, и сам выехал вперед. Подогнав его, я хотел спросить, не слыхал ли он чего-либо о давней чуме; но сумрачный его [305] вид, вместе с опасением подвергнуться поучению о необходимости гуманного взгляда на солдата, удержали меня.

Я теперь тоже находил неудобным селить роту при впадении Псипси в Пшеху; но мнение мое основывалось на опасности, какую представляло соседство кладбища. Мы проехали молча около получаса вниз по долине, переправясь дорогою с полдюжины раз через реку Пшеху. На одном из больших поворотов этой извилистой речки, из кустов выскочили две лисицы и понеслись вправо в горы. Проводники мои не вытерпели и поскакали за ними. Раздалось несколько неудачных выстрелов — и звери только прибавили ходу. Тем не менее приключение это развлекло и нас, и Ф*. Он тоже прикрикнул было и даже порвался скакать, но раскормленный конь его, сделав только два-три прыжка, фыркнул и перешел в иноходь, наотрез отказавшись тащить грузную полковничью фигуру нескромным аллюром.

— Что же вы не поскачете за лисицами? — обратился он ко мне; ведь вы охотник?

Я отвечал, что люблю охоту ружейную, а не псовую, и что скакать без толку за зверем без собак — значит только мучить и себя, и лошадь.

— Это правда. Вот вы, видно, хозяин хороший: и лошадь даже жалеете, а как же мне не жалеть моих солдат: это ведь люди...

Я видел, куда клонится разговор, и спешил избегнуть опасности.

— Успокойтесь, Афанасий Афанасьевич, — отвечал я. — Роты я там не поставлю, и в отчете опишу это место таким, что его будут просто обегать.

— Быть не может! — вырвалось у него. — Ах, спасибо вам! Ну какой же вы! И отчего прямо не сказать! А план тоже уничтожите?

— Уничтожу, будьте покойны. А если и не уничтожу, то обещаю стараться, чтобы там вас не поселили.

Ф* успокоился, хотя и косился еще по временам на Натырбова, у которого в тот день висела через плечо моя чертежная сумка. Он даже начал удивляться красотам долины, действительно прелестной. Только доктор что-то подремывал на своем хакучинце, неуклюже покачиваясь в седле.

Час спустя, мы пришли к устью речки Гогопс, впадающей в реку Пшеху слева. Из верховья Гогопса, близко сходящегося с верховьями Хакучипсе (приток Псезуапе) и Ашше, лежит тропа, по [306] которой хищники южного склона переходили на северный, для грабежа и воровства. Несмотря на двукратный поход против них в 1865 году (весною и осенью) и на выселение, в том же и в следующем году, нескольких тысяч хакучей в Турцию, сотни две-три этих разбойников еще держались в горах, в чрезвычайно дикой местности истоков рек Шахе, Бзыча (приток реки Шахе), Ашше и Нуажи (приток реки Ашше).

Тубинская долина, по своей величине и богатству, а также по доступам из нее в долины Пшиша, Цеце и на южный склон, требовала непременного надзора и постоянного присутствия, хотя небольшого числа, хорошо вооруженных и готовых к отпору людей. Устье реки Гогопса, как находящееся почти на середине Тубинской долины, представляло, по-видимому, наибольшие удобства в военном отношении, давая возможность с одинаковою быстротою поспевать всюду, откуда бы хищники ни показались. Я сообщил свое мнение Ф*. Он согласился с ним вполне. Оставалось только сделать выбор хозяйственный и гигиенический, т. е. отыскать места, с признаками здорового климата, для строения и осмотреть необходимые угодья. Н-в, бывший здесь, и прежде говорил, что всего в полуверсте есть довольно возвышенная площадка, обильно снабженная водою и пригодная для разбивки поселка. Мы сделали привал команде и вьюкам на берегу реки Гогопса, в фруктовом саду, вероятно составлявшем часть усадьбы какого-нибудь зажиточного горца, что доказывали окружавшие его темные пятна пожарищ и обгорелые остатки саклей и плетневой огорожи, а сами поехали за Н-м вниз по Пшехе.

Мы переехали вброд реку Гогопс, и Н-в повел нас, извилистой тропинкой, на одну из ближайших террас. Площадь ее, (около 1/4 квадратной версты), слегка наклоненная к северу, покрыта была зеленою травою и группами кустов и фруктовых деревьев. Над нею подымался другой уступ, такой же плоский, еще более обширный, соединенный с первым отлогим спуском. Посередине между ними одиноко торчал небольшой холм, из которого подымались фантастические очерки огромной скалы — «Монастырь» (Насупротив бывшей станицы Тубинской, расселенной по нездоровью климата.). Название «Монастырь» дано этому утесу солдатами за его оригинальную форму. Только не скажу, чтобы он напоминал нашу или византийскую церковную архитектуру; скорее это аббатство, или развалины рыцарского замка. Высокие пики гранита, точно обелиски, [307] в нескольких местах высятся из массивного каменного параллелепипеда, прислоненного задним фасадом к верхней террасе. Темные трещины, зубцы и пятна, вкрапленные в общем сером фоне гранита с замечательною правильностью, в тех именно местах, где глаз, встречавший контуры подобных зданий на берегах Рейна и Эльбы, ищет дверей, окон и подъемных мостов, придает еще более сходства этой игре природы с делом средневекового зодчества. У подошвы каменной глыбы протекал быстрый, прозрачный ручей и каскадом сбрасывался в Пшеху. Деревья, живописными группами окружающие этот прелестный уголок, представляли смесь флоры средней полосы Росси с деревьями чисто-южного характера: так, яблоня и ольшанник встречались в соседстве с высокой черешней и персиком.

Объехав площадку, я занялся наброской ее на бумагу. Ф*, сначала косо взглянувший на мое занятие и даже заикнувшийся было о неудобствах спуска к реке, успокоился, увидев, что, помимо близости Пшехи, уголок этот снабжен достаточно водою ручья. К тому же живописность места и видимое отсутствие сырости почвы и неразлучной, в таком случае, лихорадки, обратили даже его внимание и помирили с моим занятием.

Пока я, взобравшись на верхнюю террасу, занят был черчением, проводники мои о чем-то горячо разговаривали, и Гуашев энергично жестикулировал. Кончив работу, я спросил Натырбова: о чем шла речь?

— Пустяки рассказывает, — отвечал тот, пожав плечами, и снова зацокал и захрипел по-черкесски, обращаясь к товарищу.

— Переведи, однако, эти пустяки.

— Говорит, начал Натырбов, что очень давно, когда люди не умели еще строить саклей, а жили как звери и питались чем попало, жил на земле сильный и умный джигит. Все ему удавалось. Стада у него были, а ни у кого их не было. Стал он первый людей учить, как зверей ручными делать, как сакли строить, вместе жить и никого не бояться. Трудно было ему одному: никто сначала не верил ему, но он был сильный и умный человек и успел наконец. Послушалось его несколько семейств и выстроили маленький аул, приручили коз и баранов, завели стада и собак. Тогда еще не знали люди, как огонь добывать, а если и видели, что гроза дерево зажжет, так бежали прочь и прятались, чтобы и их гром не убил. Один тот джигит ничего не боялся и часто ходил смотреть, как лес горит от молнии. [308]

Раз ходили стада на горах, над пропастью. Поднялась гроза, молния ударила в самое стадо и оглушила одного пастуха. Прочие бежали в свой аул; стадо испугалось и, бросившись со скалы, все погибло. Один только сильный человек не испугался, отнес пастуха в пещеру, пробыл с ним целый день, а на другой день привел его в аул совсем здорового. Испугался аул и стал верить сильному человеку во всем, и почитал его как Аллаха. И показал сильный человек людям, как огонь из кремня добывать, как железо ковать; многому хорошему выучил он свой аул, забыл только научить Богу молиться.

Однажды проснулись в ауле люди, видят: нет сакли сильного человека, а только зола на том месте видна. Начали искать — не нашли нигде. Долго ходили, вернулись наконец и стали думать, что он оставил неосторожно огонь на ночь, да и сгорел. Только тот пастух не поверил, чтобы такой умный человек мог пропасть по глупости своей; простился с товарищами и пошел искать его по целому свету. Много лет ходил он: взбирался на высокие горы, спускался в глубокие ущелья, переплывал моря и реки, а друга своего не находил. Из молодого человека сделался аксакалом (Буквально: белая борода, т. е. старик.), а все искал — не хотел умереть, не отыскав его. Наконец пришел сюда в Тубу. Обошел он все горки, горы и овраги, утомился наконец, и приблизился к одной скале, чтобы заснуть под ней, как слышит: кто-то зовет его по имени. Он поднял голову и видит, что над ним висит тот, кого он искал, прикованный цепью к самой верхушке скалы, а около него два орла летают, по очереди на него садятся и грудь ему клюют. Испугался аксакал и упал лицом на землю. «Ты ли это, сильный человек? — крикнул он несчастному?... — За что и кто тебя так мучит?»

— Я, — отвечал тот. — И за то меня Аллах на казнь такую осудил, что я его забыл и сам стал думать, что равен ему; после того как тебя громом оглушило и я возвратил тебя к жизни, я перестал ему молиться. Теперь ты видишь, как я мучусь! То, что днем выклюют эти скверные птицы, ночью нарастает, чтобы я умереть скоро не мог и вытерпел до конца свое наказание.

— Что же нужно сделать, несчастный, чтобы умилостивить Аллаха, и чтобы он тебя простил?

— Нужно молиться и столько выплакать слез, чтобы от них [309]  цепи мои проржавели насквозь. Тогда, значит, Аллах меня простил, потому что я упаду и убьюсь до смерти.

И стал аксакал на молитву под скалою. Долго и усердно молился и плакал он, и каждый раз, когда падала слеза его на землю, звенели цепи прикованного, и птицы пугливо отлетали, а осужденный вздыхал свободнее. И молился аксакал Аллаху, чтобы он не дал ему смерти, пока не вымолит прощения осужденному. Прошло много сот лет, и все он стоял на молитве, не ел и не пил ничего и не спал даже, а все плакал. Раз, когда он особенно усердно молился, почувствовал он, что спать хочется. Заснул он и снится ему, что кто-то ему во сне говорит: «Молитвы твои услышаны, скоро умрет преступник, а ты иди в свой аул и научи людей, чтобы меня не забывали, да приведи сюда кого-нибудь из них, чтобы видели, как я наказываю тех, кто меня забывает и не слушает».

Проснулся аксакал и догадался кто с ним говорил. Посмотрел на друга своего, видит: цепи совсем на нем проржавели, едва держатся, и птиц нет, и сам он чуть-чуть дышит. Опрометью побежал старик в свой аул. Приходит — вместо одного аула, целый народ живет; смотрят на него и удивляются. Стал он им рассказывать как и за чем пришел — не верят. Долго упрашивал он идти за ним, наконец убедил: пошло за ним несколько человек. Приходят, увидали, да так испугались, что упали наземь и поклонились Аллаху. Только что они это сделали, ударил гром, затряслась земля, и прикованный упал, рассыпавшись прахом, а друга его аксакала Аллах обратил в ручей. У них, хакучей, говорят, что это вот та самая скала, где сильный человек прикован был, а это, добавил Натырбов, тот самый ручей, в который Аллах аксакала обратил.

Я задумался над этим рассказом. Сходство его с легендою о Прометее устраняло все сомнения о тождестве с последнею. За Кавказом очень распространено подобное же сказание, и его относят то к той, то к другой горе или скале, чем-либо поразившей воображение окрестных жителей и расшевелившей их четкую фантазию. Так, предание о волшебнике Амиране, прикованном то внутри Эльборуса, то на одной из гор Лечгумя, известно и грузинам, и лезгинам, и осетинам.

— Как же звали сильного человека, которого Аллах наказал? — спросил я.

Натырбов перевел мои слова. [310]

— «Хамри», — ответил тот.

Я занес в свой походный журнал рассказ полудикого хакуча, в той подробности, в какой слышал, как любопытный факт живучести народных преданий и как образчик яркой фантазий племени, еще не успевшего выйти из младенчества. Как и чем запечатлелся в народном воображении этот эллинский миф; почему и древние греки, и полудикие хакучи относят место казни Прометея к одной из скал Кавказа; объясняется ли этот факт присутствием в горах последнего выселения 63/64 года потомков древних аргонавтов, ходивших в Колхиду, или занесен он сюда в позднейшую эпоху, в эпоху, может быть, процветания Босфорского царства — Понта, или в пору богатства и силы греческих колоний Тавриды — вот вопросы, которые теснились в моей голове, не находя решения.

— Что вы тут так долго с вашим планом замешкались? — обратился ко мне Ф*. — Э! да вы уже кончили, видом теперь любуетесь. А точно отличный вид!..

— И место удобное во всех отношениях, прибавил Н-в. Вот только как климат?.. И он вопросительно взглянул на Г-го, взобравшегося вслед за Ф* на верхнюю террасу и разгуливавшего по ней, внимательно смотря себе под ноги.

— Ах, в самом деле, доктор, обратился к нему Ф*, как вы находите: место это здоровое?

— Это, тово... ах!.. да, здоровое, — ответил Егор Петрович, — т. е. вероятно очень здоровое, а впрочем... тово... Бог его знает... И он снова задумчиво побрел по площадке.

За выбором двух мест, одного на реке Мезмае, другого на реке Цеце, третьим местом, признанным нами удобным, была только что виденная нами терраса. Оставалось еще осмотреть пространство между верховьями рек Пшехи и Пшиша, да Гойтхский перевал (где начальство Области имело в виду непременно поселить роту, чтобы обеспечить безопасность и непрерывность сообщений по лучшей в то время поперечной дороге Кубанской Области: туапсинской или гойтхской), и задача осмотра района размещения рот №* батальона на том и оканчивалась. Мне, по многим причинам, хотелось поскорее справиться с командировкой, и потому, возвратясь к команде, я тотчас же занялся расспросами у Гуашева о горном пространстве между верховьями Пшехи и Пшиша, имея в виду убедить Ф* пройти в тот день еще хоть пол-перехода.

Я узнал от проводников, что, несмотря на близость верховий [311] этих двух речек, расходящихся под прямым углом, до ближайшей, удобной для заселения местности в долине Пшиша, около 45 верст, очень плохой дороги, особенно на середине, где, близ горы Шесси, приходилось перевалиться через высокие отроги главного хребта. Расчет мой немедленно сняться, чтобы, пользуясь остатком дня, уйти еще верст 15, и на другой день сделать переход к станице Перевальной, в долине Пшиша — должен был уступить очевидной невозможности сделать в один день остальную часть пути в долину Пшиша, а неудача, в этом случае, могла принудить нас заночевать на снеговом хребте — вещь, как мне по опыту было известно, неприятная и совершенно ненужная.

— Ну, что же, как вы порешили? — встретил мена Афанасий Афанасьевич, когда я, окончив свои занятия, присоединился к общей компании, расположившейся у огонька в ожидании обеда.

— Хотел было просить вас выступить, чтобы успеть еще маленький переход сделать, да, по расчету, не приходится. — И я объяснил, со слов Гуашева, характер предстоящих нам переходов. Мы остановились на мысли переночевать на Гогопсе, а на завтра пройти верст двадцать и стать на ночь у подошвы подъема на отрог Шесси, с тем, чтобы на третий день, перевалившись в Ишиш, дойти хотя до станицы Перевальной.

Доктор, все время помалчивавший, в последние дни чувствовал себя нездоровым и был еще молчаливее.

Чтобы убить остаток дня, мы с П-м, после обеда, взяв с собою проводников и Пахомова, проехались верхом сперва вверх по Гогопсу, а потом назад и вниз по Пшехе версты на четыре или на пять. В обеих этих долинах мы нашли много следов жилья, отличные фруктовые деревья, старые пахати и луга (особенно на Пшехе), но еще более видели недавних могил, из которых иные были украшены памятниками из белого мрамора, в виде узкой плиты, вертикально воткнутой в насыпь и увенчанной чалмою. Надписи, которыми они были покрыты и в которых я думал доискаться намека о личности покойников, состояли, по большей части, или из стиха корана, высеченного затейливым рюк'кэ (Особенно красивый, но нечеткий шрифт арабской азбуки.), или изображали очень длинное турецкое или арабское имя, какими, сколько мне известно, горцы не назывались. Проводники объясняли мне эту странность тем, что монументы привозились из Константинополя уже готовыми, на турецких [312] кочермах, пристававших в Туапсе, и горцы, за исключением хаджиев и мулл, знавших арабский язык, совсем и не придавали надписям значения надгробных эпитафий, а смотрели и на самые памятники как на украшение, ставя их не только на кладбищах, но и в садах.

Прогулка наша кончилась к сумеркам. Г-ий не выходил из палатки, и Ф* видимо скучал, не зная с кем поделиться своим взглядом на службу вообще и на службу солдата в особенности. Нашему возвращению он очень обрадовался и тотчас же распорядился и чаем, и разговором. Первому я не препятствовал; второй же направил исподволь на богатство легенд в горах кавказских, высказал сожаление, что, за выселением горцев, Кавказ много утратил и своей дикой поэзии, и материалов для истории и этнографии края. В заключение я передал ему рассказ о Хамри.

Ф* был очень обрадован очевидным родством этой легенды с греческой и до самого ужина продолжал рассказывать о подвигах Боцариса, Ламбро и других героев освобождения Греции.

Мы выступили на другой день на рассвете и, обогнув полугорьем хребет Шесси и перевалившись дорогой через дюжины две больших и малых его отрогов, часам к четырем стали бивуаком в широкой котловине невысокого, излучистого хребта, отделяющего воды правых притоков речки Кушако (впадающей в Пшеху ниже Гогопса, близ станицы Кушипской), от правых же верхних притоков реки Пшиша. Доктор чувствовал себя все еще нездоровым, и перестал даже интересоваться редкими травами и растениями. Только раз, когда, при переезде через какой-то ручей, мы спугнули стадо диких свиней штук в сорок, он не вытерпел и взялся за тетрадку, чтобы занести в нее это достопримечательное событие.

Жаль нам было почтенного Егора Петровича, и мы хотели — на случай, если бы ему стало хуже — по приходе на Гойтхский перевал, откуда уже производилось постоянное почтовое движение по всем колесным дорогам области, предложить ему возвратиться домой.

Встреча диких свиней расшевелила и во мне, и в охотниках нашей команды немвродовские инстинкты, и, как только палатки наши были разбиты, я, взяв четырех стрелков, товарищей по неудачной охоте в долине Мезмая, отправился с ними на поиски. Но увы! и тут вышло тоже самое. Кому-то удалось сделать выстрел, как уверяли по кабану; но добыча ушла в лес, где и поныне, вероятно, благоденствует. Мы вернулись уже при луне. [313] Ф*, в ожидании ужина, спал. Утомленный моционом целого дня, я последовал его примеру, поручив Н-ву передать, на случай приглашения к ужину, мой отказ. Мне хотелось отдохнуть и набраться сил для завтрашнего похода.

На другой день мы начали наш подъем к перевалу в Пшиш.

Свойства дороги, описанные накануне Гуашевым, оказались точно не из приятных. Мы карабкались на подъем крутизною не менее 15°, сначала через сплошной еловый лес, а потом по снежным прогалинам. Чтобы облегчить вьючных лошадей, мы от времени до времени делали короткие привалы, но все это было недостаточно: подъем, на который мы лезли уже четыре часа, казался бесконечным, а испорченная валежником и терявшаяся под снегом и сухим листом тропа, заставляя часто прибегать к помощи топоров и заступов, еще более замедляла наш марш. Верховых лошадей все мы вели в руках, кроме Ф*, которому, при его полноте, нечего было и думать взбираться пешком на такую крутизну. Под ним был небольшой, но чрезвычайно широкий иноходец завода Лоова, вынесший на своей спине полновесную особу седока и утомившийся не больше наших лошадей, шедших в поводу. Тяжелее других был этот путь для Егора Петровича. Ослабленный недавним пароксизмом лихорадки, он еле держался в седле. Наконец и он слез и поплелся пешком, держась за стремя. Моцион этот, однако, оказал на него отличное действие и помог его скорому выздоровлению.

Часам к двум, мы подобрались к остроконечному снеговому пику, какими усеян отрог Шесси. Здесь мы сделали получасовой привал, приказав снять вьюки с лошадей. Несмотря на холодный ветер с легким морозом, нам было жарко и хотелось пить, и мы с Н-вым и с проводниками отправились отыскивать воду.

Едва мы сделали несколько десятков шагов в сторону от тропинки, на которой стягивалась наша команда, как Гуашев, которого волчьи глаза не могли останавливаться больше секунды на одном предмете, нагнулся к кучке сухого листа и хвои и, внимательно вглядевшись в нее, заболтал по-черкесски, обращаясь к Натырбову. Я успел только разобрать из его речи одно знакомое слово: «хогура», что означало дорогу. По энергическим жестам его можно было догадаться, что речь идет о вещи очень интересной. Оказалось, что наш Патфайндер открыл сакму, или след большого табуна лошадей, пробежавших недавно через тропу, которою мы следовали; что он уже видел раз следы эти неподалеку от [314] места привала и принял их сначала за след наших же вьючных коней. — Я знаю, — добавил он, — что отсюда есть дорожка в верховье реки Нуажи (приток реки Ашше, на южном склоне), но только ее, кроме хакучей, никто не знает, потому что русские хотя и были в прошлом году в истоках Нуажи, однако ходили не по ней.

Обстоятельство это, точно, становилось загадочным. Я пригласил Ф*, и мы все вместе, под руководством Гуашева, проследили сакму шагов на сто. Следы, по-видимому, избегали снега, попадаясь на нем только случайно, и нетрудно было догадаться, что такая странность не могла быть делом одного случая.

Подтянув вьюки и на всякий случай отправив вперед, в виде патруля и фланговых цепей, десять из наиболее проворных стрелков, мы продолжали подъем, который, впрочем, здесь уже становился не так крут, менее лесист, и потому представлял больше удобств для движения. Через полчаса мы взобрались на плоский и узкий гребень, слегка покрытый снегом. Отсюда начинался уже спуск в долину Пшиша. Гуашев, сделавшийся после открытия им сакмы еще более осмотрительным, остановил нас еще раз, указав на след какого-то зверя из породы оленя, лося или быка, что можно было вывести по отпечатку его огромного раздвоенного копыта. Величина следа была несколько больше чайного блюдца. Зверь шел, по-видимому, рысью, потому что следы были вытянуты в одну линию; но расстояние между ними было не менее полутора аршина. Гуашев уверял, что это огромный дикий бык, называющийся у горцев дым-бей, или адым-бей, т. е. зубр; но я не смею утверждать, чтобы следы именно принадлежали зубру, так как, сколько мне известно, животное это водится под главным хребтом только на границах Абхазии и Цебельды, да в верховьях Кубани, и не любит подходить к жилью, а мы были слишком далеко от тех мест и находились всего в двух часах пути от станицы Перевальной. С другой стороны, я не знаю иного животного, которое, принадлежа к виду быка, имело бы такие громадные размеры. Предоставляя, впрочем, людям более компетентным решить вопрос: встречается ли зубр в верховьях Пшиша — передаю что видел.

С началом спуска, нам открылся превосходный вид на длинную, узкую долину Пшиша. Солнце ярко светило, и, заслоняясь по мере нашего спуска от холодного ветра, мы чувствовали, что из негостеприимной области зимы переходим в царство весны. По обеим сторонам нашей дороги показалась зелень старых горских [315] пашней и развалины аулов. Вдали белелась станица Перевальная, живописно приютившаяся на берегу Пшиша. Спуск наш был гораздо отложе подъема, и только местами, вследствие преобладания в грунте мелкого шифера, были осыпи, заставлявшие нас прибегать к помощи лопат. Мы прибавили шагу, и часам к четырем, выехали уже на колесную дорогу, верстах в двух от станицы Перевальной.

Длинный, утомительный переход, часть которого пришлось сделать пешком, и свежий горный воздух, раздразнили мой аппетит, и я, взяв с собою Натырбова и Н-ва, поспешил в станицу, поискать съестного.

Через четверть часа мы были уже в самой станице и отыскивали хату получше, где бы можно было остановиться. Подъезжая к станице, я был удивлен малым количеством запашки, лугов и сенокосов, редкостью и невзрачным видом деревьев и отсутствием той домовитости и той зажиточности, которые так бросаются в глаза при въезде в любую из станиц старых линий. Избы маленькие, наполовину недостроенные, разбросаны в беспорядке далеко не так живописном вблизи, как издали; нигде не видать ни запасов хлеба, ни рабочего скота. Пять, шесть тощих свиней с трехугольными ярмами на шеях, несколько кур перебежавших нам дорогу с пугливым кудахтаньем, да ощетинившийся и вслед затем завывший голодный пес, были единственными живыми существами встретившими нас. Только подъехав к первой из изб, которую можно было без греха назвать не лачужкой, мы увидали вышедшую на крыльцо пожилую бабу, в плохой одежонке, глядевшую на нас из-под руки, которою она заслонялась от солнца.

— Здравствуй, землячка! Нельзя ли у вас в хату на полчаса, пока команда подойдет? — обратился я к ней.

— А вы кои? — спросила она меня вместо ответа.

— Да вот с командой с гор спустились, места и дороги разведывали.

— Казенная фатера будет вот-эна-где!.. — И она махнула, рукой по направлению другого конца станицы: — Туда и ступайте.

— Да нам, голубушка, не на квартиру; об квартире после спросим, как команда подойдет, а вот покамест...

— Покамест, что же, можно... погодите, ужотко парня вышлю. — Баба скрылась в двери.

Через минуту из тех же дверей юркнул парнишка лет [316] десяти, в тулупе, доходившем ему до пят, и в огромном синем картузе, с красным околышем и козырьком, очевидно забревшим сюда с берегов тихого Дона.

Я слез с лошади и, передав ее мальчику, отравился в избу.

Изба оказалась внутри лучше, чем можно было рассчитывать, судя по ее внешности. Хотя тесная, она была однако же довольно опрятна; в углу виднелся порядочный запас икон, в так называемой божнице. Отсутствие медных складней с осьмиконечными крестами и лестницы (Особенный род четок, употребляемый раскольниками-староверами и вешаемый, вне употребления, или под образами, или по соседству на стенке.) указывало, что хозяин церковный, а не часовенный.

— Издалече идете? — спросила меня хозяйка, когда я уселся на лавке.

Я объяснил ей вкратце откуда мы идем, и с какою целью были в горах.

— Нетто, энта, еще мало народу здесь переморили? Ах, батюшка! вот-то горе! — И она жалобно закачала головою, подпертою ладонью. — Да ведь и тут-то земли совсем нетути, как есть ничего; кормиться нечем... а тут еще солдат напихают... охо-хо!..

— Не бойся, хозяюшка: на вашей земле селить не будем, — ответил я, — в горах поставим, чтобы хакучам сюда ходу не было.

— Ой-ли! Ай, правда? Станичники сказывали, отселева прочь выселят в скорости?

— Ну, этого наверно сказать не берусь; только знаю, что осматривать горные станицы будут, и которые вовсе на нехорошее, либо на нездоровое место угодили, может быть и переставят (Той же весной была составлена комиссия под председательством генерал-майора Г-а, с целью определения причин бедственного положения станиц горной полосы Кубанской Области. Комиссия эта точно принуждена была выселить некоторые неудачно поставленные станицы.).

— Эх, пошли-то Господи!..

В это время в избу вошел хозяин, человек лет под сорок, в чекмене, с большою русою бородою и со смышлеными серыми глазами.

— Здравствуйте, ваше благородие! — приветствовал он меня с поклоном. — Милости просим... Откелева пожаловали?

Я удовлетворил его любопытство.

— Так энто ваша же партия с гор спущается, вон теперь уже недалеко за околицей? [317]

— Наша.

— Так-с.

Хозяин! умолк, обдумывая, по-видимому, что-то.

— Не найдется ли у вас, хозяйка, кувшина молока? Что будет стоить, заплачу, обратился я к казачке.

Она взглянула недоверчиво сначала на меня, потом на мужа и затем проворно вышла.

— Что, как вам живется здесь, на новоселье, после Дона Ивановича? Ведь вы, кажется, тут все больше донцы?

— Донцы, все больше, ваше благородие. Есть и прочие; только тех вовсе малость... Ну, а насчет, то есть энто, житья... плохо, и вовсе плохо-с. Да и какая тут, можно сказать, жизнь супротив Дона?.. Где же-с?.. Кажется, ежели бы моя власть, сю-же минуту все бросил, пешком на Дон бы ушел.

— Что же так?

— Да ведь вы, полагаю, энто видели, как ехали, какая земля-то? какие угодья?

— Видел, да разве нет где в стороне лучших?

— Есть точно что маленько получше, только далеко. Сенокосы у кого за девять, у кого за десять верст и дальше; да и то тащи на вьюках, а на вьюках много ли утащишь... Вот и скотинки, значит, держать не моги, а уже без скотинки какое хозяйство? Опять земля? Какая это земли? Глина одна только. Нешто на Дону такие земли?..

— Но жили же тут горцы и хорошо хозяйничали. Вот мы на каждом шагу аулы погорелые встречали...

— Энто точно-с, ваше благородие. Только у них и скотина-то привычная была, мелкая, да и садились они по горам не станицей, а как где сподручнее, а нас привели да и поставили: на вот — живи и хозяйничай! И скотина наша, и мы к энтому месту и хозяйству непривычны. И все мы переболели, половина что, почитай, вымерла, скотина наша повыдохла, а коя-то и уцелела, ту хакучи в прошлом году всю отогнали. Вот тут теперь сиди и хозяйничай! Только и осталось, что свиньи; тех хоть, спасибо, не воруют азиаты. В целой станице только ведь две коровы и остались: у меня, да у станичного писаря.

— Чем же вы запашку делать будете, когда у вас рабочего скота нет?

— А Бог ее знает чем! Надо быть и вовсе пахать не будем. Слава Богу еще, царь провиант отпущает, значит с [318] голоду не пропадем. А земля здесь такая на низах, что хоть и не паши. Азиаты то вот все по горам пашни держали, ну, и говорят, хорошо родило, а мы тут и пробовали на низах — все едино хоть брось!..

— И вы бы по горам пахали.

— Оно бы точно и ничего; почему и не испробовать? Да только теперь чем ее испробуешь, коли с целой станицы плуга не соберешь?

В избу вошла хозяйка с кувшином молока и караваем ржаного хлеба.

— А вот и солдаты, никак, ваши подходят, — сказала она, ставя принесенное на стол, — уже близко.

Сельская трапеза моя была кончена и в то же время послышался топот лошадей. Я расплатился с хозяйкой и вышел к подъехавшему Ф*.

— Что же, батюшка, — заговорил он, — здесь, что ли, станем?

— Навряд, травы кругом почти нет. Кажется лучше будет спуститься ниже. Хозяин! — обратился я к вышедшему за мной казаку — нет ли у вас здесь поблизости лужка, который бы и потоптать не жалко было, да и лошади бы покормились.

— Где его взять, ваше благородие, отвечал казак. — Тут у нас вот корове нашей ущипнуть нечего; сами о-сю пору сеном кормим, что с зимы осталось, да и то издалеча на вьюках таскаем, а коней и вовсе дубовыми прутьями. Дальше, вон, к Оренбургской, так там малость лучше; только опять-таки и там плохо.

До Оренбургской было около двенадцати верст, и пройти это расстояние, после сделанного нами большого перехода, было бы слишком накладно. Мы положили пройти Перевальную и стать бивуаком на первом удобном клочке земли. Так и сделали. Выехав за станицу, я послал Пахомова, Гуашева и Натырбова в разные стороны, отыскать местечко с травой, водой и дровами. Гуашев вернулся первый и показал нам, верстах в двух, на правом берегу Пшиша, полянку, покрытую реденькой, невысокою травою, обросшую мелким дубняком и ольшанником. На ней мы и стали.

Во все время нашего похода мы не встречали долины столь бедной растительностью, столь мало пригодной для заселения и между тем так густо усеянной станицами. На пространстве десяти верст стояло три станицы: Перевальная, Гойтхская и Оренбургская. Едва [319] мы вышли, так сказать, за околицу Перевальной, как начинался выгон гойтхский, столь же бедный и выболелый, как и первая, и только немногим хуже Оренбургской, тоже очень плохой.

Что ущелье Пшиша было слишком тесно для такого числа жителей, какое там было водворено, это было ясно с первого взгляда, и едва ли эта ошибка могла быть объяснена военными соображениями. Для обороны подгорных станиц этой части края, достаточно было бы поставить одну многолюдную станицу с хорошим выбором населения в окрестностях Гойтхской, поставив в то же время другую на среднем течении Цеце, а третью в Тубе. Тогда все ходы и выходы излучистого горного лабиринта, составляющего площадь истоков Пшиша, Пшехи и Цеце, могли бы быть легко наблюдаемы, и жители не были бы скучены в негостеприимной и едва ли не самой нездоровой во всей Кубанской Области долине реки Пшиша, как это было теперь же; превосходные местности, в роде котловины Тубы и берегов Цеце, остались незаселенными и свободными для прохода хищнических партий.

Ошибочность существовавшего тогда расположения станиц этой части Области обнаружилась очень скоро грабежами хищников в тылу передовых станиц долины Пшиша. Так, прибыв, на четвертый день после выступления с реки Цеце, в станицу Кушинскую, мы узнали, что скот ее, и в том числе 27 строевых лошадей, был отбит несколькими хакучами и угнан в горы, как раз в тот день, как мы тронулись из Тубинской долины к Пшишу. Сакма, замеченная Гуашевым, принадлежала именно этим коням. Хищники, в этом случае, не обратили никакого вниманья на близость и густоту станиц припшишских, линия которых перпендикулярна направлению тропинки, идущей от хребта Шесси прямо к Кушинской. Нет сомнения, что если бы станица Тубинская не была в то время уже покинута жителями, и они исправно несли бы сторожевую службу, как несли ее в старые годы молодцеватые линейцы, то ничтожная шайка байгушей (Нищих, оборвышей.) и не подумала покуситься на такую дерзкую штуку (Двенадцать станиц горной полосы Кубанской Области, и в том числе все почти станицы верхней долины Пшиша до Елисаветпольской включительно, были упразднены в 1867 году; станица же Тубинская упразднена еще в 1865 году, по причине будто бы нездоровой местности и проистекавшей оттого огромной болезненности и смертности. На самом деле, болезненность вызвана была совсем иными причинами: во всех, плохим составом населения ее, большею частью лентяев и праздношатающихся, а во 2-х удалением провиантского магазина, при не существовавших путях сообщения. В дождливое время, для того чтобы привезти вьюк муки из Прусской станицы, приходилось употребить три или четыре дня; мука дорогой подмокала от сырости и портилась, и жители ели нездоровый гнилой хлеб. Лошади, от трудностей дороги и от постоянного похода к магазину и назад, а отчасти и от недостатка кормов и непривычки к горным травам, подвергались падежам, и тогда жители должны были за провиантом ходить сами, с мешком на спине, и, вечно голодные, промокшие и изнуренные, делались легкою добычею лихорадки и тифа, хотя местность станицы Тубинской может быть названа скорее удобною и здоровою, чем многие другие, где жители не жалуются на свою судьбу. В военнополицейском же отношении, водворение станицы в Тубинской котловине было в то время существенною необходимостью, как то и доказали, по упразднении ее, постоянные грабежи в наших предгорных станицах.). [320]

Военная колонизация западного Кавказа получила особенно сильное развитие и применение по окончательном покорении левого фланга, завершившемся пленом Шамиля. Успех этот развязал руки кавказской армии и дал возможность увеличить число и силу отдельных отрядов, действовавших против горских обществ и племен западного Кавказа, имевших, впрочем, очень мало общих интересов с Шамилем и его казаватом (Война с неверными). По мысли, завещанной еще покойным генералом Вельяминовым, блистательно осуществленной генерал-фельдмаршалом князем Барятинским и графом Н.И. Евдокимовым, способ завоевания западного Кавказа состоял в постепенном занятии отрядами речных долин и в немедленном водворении в них вооруженного населения. Привыкшие применять выбор мест под казачьи станицы только к требованиям войны, наши отрядные начальники, вслед за выселением остатков горцев в Турцию, не сумели колонизовать оставленный край, применяясь к условиям чисто экономическим: к тому же и напряженное ожидание войны с западными, в виду польских волнений, мятежа 1863—1864 годов, и дипломатического похода государствами против России, вынудили кавказское начальство обеспечить за собою de facto обладание западным Кавказом, бросив туда сколько-нибудь вооруженного населения, заинтересованного в защите его, как в защите собственного очага. В такое горячее время, конечно, некогда было заниматься подробным исследованием санитарных условий края, его флоры и фауны. Если в чем, пожалуй, можно упрекнуть местную администрацию того времени, то, разве, в чрезвычайно неудачной примеси к казачьему элементу, и без того давным-давно утратившему свои колонизаторские способности, охотников из николаевских, херсонских и одесских мещан, людей, [321] необеспеченных в средствах к существованию (Особенно в прибрежной полосе западного Кавказа, или на южном склоне.). Это значило, вливать вино старое в мехи новые, и результат не замедлил обнаружиться. При всех заботах правительства и при огромных издержках и льготах, станицы, где этот бесталанный народ составлял значительную цифру, оказались самыми плохими по хозяйству и, обогатив быстро открывшиеся по станицам в большом числе кабаки, сами нищенствовали, мерли как мухи (Средний процент смертности в двенадцати переселенных впоследствии станицах был, в течении двух лет 30%, в четырех из них более 33%, а в одной 53,25%.) и вынудили начальство на упразднение многих станиц, которые, попадись туда население трезвое и трудолюбивое, могли бы процветать. Но и на подобный упрек нельзя не повторить давно всем известной истины, что только тот никогда не ошибается, кто ничего не делает.

На другой день мы отправили команду к станице Оренбургской, а сами поехали осматривать гойтхский перевал, чтобы выбрать на нем, или поблизости, место для роты. На этот пункт, как я уже сказал, мне было приказано обратить особенное внимание и обеспечить его близостью военного поселка.

Погода стояла отличная, и мы скоро, обогнав команду, прибыли в станицу Гойтхскую, откуда до Гойтхского укрепления оставалось не более шести или семи верст.

Станица Гойтхская оказалась такою же малолюдной и бедной, как и Перевальная: ни ребятишек перед избами, ни следов достатка и домовитости. Изредка встречавшиеся физиономии обывателей, с отекшими щеками, желтым цветом лица и безжизненным выражением в глазах, красноречивее всего говорили о бедственном их состоянии. Окрестности Гойтхской смотрели также неприветливо: голые горы сыпучих шиферных пород, поросшие корявым дубняком, да крохотные лужайки с редкой и короткой бледно-зеленою травою — вот и все. Кругом ни борозды плуга, ни следа какого бы то ни было хозяйства. Я не считал нужным останавливаться в станице и расспрашивать жителей об успехах или о неудаче их хозяйства: состояние его было, очевидно, как и полная невозможность выбрать, по соседству с ней, место для роты. Мы проехали безостановочно до Гойтхского укрепления, лежавшего версты четыре дальше. Было часов одиннадцать дня, когда мы приблизились к какой-то казарме, выстроенной из турлука (Турлучным строением в Кубанской Области называют строения плетневые, обмазанные глиною; иногда плетень ведут двойной и промежуток набивают землей и глиной. Строения подобные очень сыры, а потому нездоровы.), обнесенной [322] валом, наполовину осыпавшимся. Здесь помещалась казачья сотня, отделявшая команды на посты туапсинской кордонной линии. Внутри укрепления, рядом с казармой, торчала неизменная вышка. Мы вошли в казарму, чтобы расспросить об окрестных угодьях. При входе нас встретил урядник-линеец и проворно отрапортовал, доложив тут же, что сотенный болен, лежит и извиняется.

— Что же у него... тово... такое, — спросил заботливо Г-ий, не лихорадка ли?

— Так точно-с, лихорадка; другую неделю лежит-с.

— Надобно... тово... навестить, — пробормотал Егор Петрович, — я, тово, пойду...

— А команда тоже болеет? — спросил я.

— Болеет, и... и!.. страсть как болеет! Теперь нас всего семнадцать человек на ногах осталось. Другие как свалились, так и лежат, не подымаются; не знаю, живы ли будут?..

Я вошел вслед за доктором в помещение сотенного. Оно находилось в той же казарме, только имело особый ход. Мы нашли больного только что очнувшимся от сильнейшего пароксизма. Он сделал видимое усилие приподняться с постели, но доктор удержал его. Мы объяснили ему цель нашего путешествия, прибавив, что только надежда быть ему полезным побудила доктора обеспокоить его.

Он с благодарностью пожал ему руку.

— Что, как вам теперь... тово?.. — бормотал Егор Петрович, поймав больного за пульс и с участием всматриваясь в его измученное лицо... — тово... чем вы лечитесь?

— Чай пью... хину принимал прежде... теперь вся вышла. Послал вчера в Вельяминовскую (Туапсе)... новой еще не привезли... нет. Да что!.. и хина уже не берет...

Егор Петрович полез в карман и вынул оттуда запас хины...

— Вот, тово, и хина есть... примите; теперь, тово, пароксизм прошел, подействует... — И он взял со стола стакан недопитого чая, а другою рукою подал больному развернутый порошок. Больной с жадностью проглотил лекарство.

— А, вот, тово, — ласковым, дребезжащим голосом затараторил снова Г-ий, — вот вам и запасец: еще дюжина, тово, [323] порошков... Принимайте перед тем, как у вас лихорадка начинается, тово...

И в его голосе, в его крошечных серых глазах засветилось столько теплой старческой доброты, что я невольно почувствовал все величие этого маленького человечка, устарелого, быть может, для науки, несколько смешного своими странностями, но вечно юного теплотою душевною и сочувствием, и, конечно, не нуждавшегося ни в чьих поучениях о любви к солдату и внимании к его нуждам.

Приняв порошок, сотенный начальник немножко ожил и сообщил мне, между прочим, что кругом, до самой станицы Елисаветпольской, тоже очень бедной, за недостатком угодий, нет никакой возможности водворить не только роту, но и взвод; что за Елисаветпольской, версты две вниз по Пшишу, есть небольшая поляна, подверженная разливу Пшиша и его левого притока Псижи-пси, между которыми она лежит, но что ее только и хватит, чтобы поставить строения для людей; мест же для выгонов, огородов, пахатей, а также лесу и лугов нет и признаков на далекое расстояние кругом, и что вдобавок во всех соседних станицах свирепствует постоянная климатическая лихорадка, уже уменьшившая население их почти наполовину.

Мы попросили сотенного дать нам казака, который бы мог провести нас на Псижи-пси и простились с ним. Ф* и Н-ва мы нашли сидящими на бурке, под деревом.

— Долгонько вы замешкались, я было уже думал не заболели ли вы и сами лихорадкою; ведь она, говорят, прилипчива, — сказал Ф* подымаясь.

— Пока еще нет; я расспрашивал сотенного вместе с доктором о санитарных условиях местности, чтобы не поставить ваших солдат на таком же здоровом месте, как и это; да, кажется, тут все места хороши, и лихорадка везде гнездится...

— Что же мы будем делать? неужели поставим на нездоровом месте? Ведь это беда!.. Послушайте! Знаете что?.. Как же в самом деле?.. заволновался Ф*. Неужели начальство непременно хочет людей здесь поселить на явную гибель? Что же это в самом деле! Надобно же помнить, что солдат тоже человек... Как же вы думаете?..

Н-в кусал губы. Доктор о чем-то задумался.

— Успокойтесь, Афанасий Афанасьевич: не найдем хорошего [324] места, так и составим формальный акт, что места мол подходящего не нашли, а людей ваших умирать здесь не оставим.

— Ах, благодарю вас, благодарю! очень большое спасибо и за меня, и за наших меньших братий — бедных солдатиков! Что же, куда теперь?

— Поедем версты за четыре или пять отсюда, осмотрим поляну возле Елисаветпольской станицы. Она тоже, говорят, неудобна; но осмотреть ее нужно, чтобы нельзя было нас заподозрить в оценке местностей на основании одних только слухов. Идемте: вот и казак, которого мы выпросили в проводники, уже готов.

Мы сели на лошадей и отправились на рысях за проводником.

Полчаса спустя, миновав станицу Едисаветпольскую, ничуть не лучшую своих верхних по реке соседок, мы взяли немного влево, и, проехав еще с версту узкою тропинкою, взобрались на небольшой сыпучий бугор, покрытый дубняком. Перед нами открылась небольшая долина, при слиянии двух ручьев, впадающих в Пшиш.

— Вон энто самое поляна и есть, — обратился ко мне казак. — Только и там пропадать будете, ежели как поселитесь; все едино что и у нас на Гойтхе: одно слово — сама лихорадка...

— Ты почему же это знаешь, братец? — спросил я.

— Нам как же этого не знать! коней туда гоняем. Как тебя, значит, сумерки там застали, росой, либо дождем прохватило, на той поляне, так, значит, и лихорадка!.. Ехать туда прикажете?..

Ф* выразил желанье остаться на холме и подождать результата осмотра пресловутой поляны, куда я поехал с доктором и Н-вым, отпустив казака домой. При Ф* остались оба мои проводники.

Осмотр поляны убедил нас в полной невозможности поселить там кого бы то ни было. Это был клочок земли, затопляемый каждым полноводьем соседних рек, и потому, несмотря на очевидную скудость почвы, постоянно зеленый. Обилие папоротника и лопуха, явные признаки постоянной сырости и лихорадочности места, заставили нас окончательно отказаться от мысли ставить роту вблизи Гойтха. Мы скоро возвратились к Ф* и направились в Оренбургскую, близ которой назначили бивуак нашей команде. [325]

IV

Возвращение в Хамышки. — Ночлег в лесу. — Поездка в Екатеринодар. — Возвращение. — Лизавета Гавриловна и история с бумагою. — Движение на Аженахо. — Переправа через реку Кишу (Чегс). — Отъезд Ф*.


Солнце сильно припекало, когда мы проезжали станицу Оренбургскую. Нам захотелось пить и мы попробовали спросить у жителей молока, но его в целой станице не нашлось ни стакана. «Тут не токма што молока, а и хлеба не добудете», отвечали нам, а одна, дряблая с виду, но козыристая на словах старуха дала нам практически совет подоить воробья, потому мол, что у них де в станице, в эком сладком месте, ни одной коровенки не имеется.

Совет старухи крепко рассмешил нас с Н-м, но Ф* окрысился на нее и даже погрозил нагайкой.

— Ладно, пузатый!.. небось сала-то спустил бы, кабы тебя на годок к нам, в Лембургскую-то! — отбрехнулась старуха, прячась в двери своей хаты.

Отыскав затем какого-то казачонка, указавшего нам дорогу, по которой прошла команда наша, мы прибавили рыси и через час или полтора, миновав станицу Гунайскую, нашли команду занятой разбивкой лагеря верстах в двух или трех за этой последней станицей.

В ожидании обеда, мы укрылись от солнца: я в палатку Н-ва, Ф* под дерево. Только один Г-ий пошел по обыкновению искать травок и цветочков. Вечер прошел в обычных рассказах и расспросах проводников.

На другой день мы выступили до рассвета, чтобы успеть сделать два перехода: один, утром, до Самурской, другой, после обеда, на Мезмай, откуда до Хамышков, по прямому пути, оставался только один небольшой переход.

Дорога от Гупайской (на реке Сеже) до Кушинской, оказалась довольно хорошей. Мы двигались по ней почти безостановочно, и только перевал из реки Сеже в реку Куши был размыт дождями и потребовал небольших исправлений.

Долины Сеже и Куши несравненно лучше и приветливее долины Пшиша и его верховых притоков. Растительность здесь сильнее; встречаются обработанные поля и посевы. Тем не менее и жители Кушинской жаловались на свое горькое житье, на падежи скота, неурожаи и грабежи горцев. [326]

— Дня три тому назад, — говорил нам старый казак, — три хакуча угнали весь наш табун строевых лошадей. Пастухи, видите, заснули, а они, проклятые, и выскочили из кустов. Да добро бы ночью, а то чуть не в обед; срам, одно слово!

— Что же не отбили назад? разве не было погони?

— Где тут отбить али нагнать! Дали знать в Самурскую; оттедова посылали команду, ничего не нашли. Только и видели сакму, что от коней осталась — пошла в Тубу. Теперь шабаш, добавил он, выразительно разведя руками: ни служить, ни хлеб работать!..

Пожалев о его горькой доле и о небрежности пастухов, навлекших такую беду, мы отправились дальше. Не доходя станицы Самурской, мы сделали двухчасовой привал и, часам к пяти вечера, переправились через Куржипс, несколько выше Нижегородской. Здесь отделялась вправо старая наша дорога на Мезмай. Кроме ее Н-в и Гуашев знали еще другую дорогу к Мезмаю, гораздо короче, и уверяли, что ею можно к ночи прибыть к старому нашему бивуаку. Мне хотелось быть на другой день пораньше в Хамышках, чтобы привести в порядок материалы для отчета, по сделанной половине командировки, и я просил Ф* пройти к Мезмаю; но тот отговаривался сильною усталостью и ни за что не согласился, как ни старался я представить ему все прелести мезмайской форели и радость скорого свидания с семьей. Он решил заночевать у Нижегородской.

— Поезжайте с Н-вым, если хотите, — говорил он, — а я останусь здесь до завтра. Только знаю, что вы не попадете туда к ночи.

— А ты как думаешь, — обратился я к Н-ву, — доберемся?

— Конечно; только надобно ехать немедленно.

Мы направились к Мезмаю. Пока я толковал с Ф*, Гуашев исчез. Оказалось, что он поехал навстречу моему вьюку, в полной уверенности, что мы ночуем близ Куржипса. Мы хватились его только полчаса спустя, что и заставило меня послать за ним Натырбова и ехать очень тихо. Ночи в ту пору были безлунные, и меня брало искушение вернуться назад; но, спросив Н-ва: уверен ли он, что не собьется ночью с дороги, я получил опять утвердительный ответ и остался при прежнем намерении. В сумерки, едучи густым чинаровым лесом, мы услышали за собою частый конский топот. Это был Натырбов. Он привез известие, что нашел и Гуашева, и Пахомова и [327] передал им мое приказание, но что они не могут нас догнать скоро, потому что, рассчитывая на ночлег, разобрали вьюк, который опять должны навьючить, и что Гуашев взялся непременно провести вьюк и сам явиться на Мезмай, хотя бы ночью. Мы прибавили аллюру, насколько позволяла ширина лесной дорожки, и к вечеру выехали на широкую, зеленую прогалину с легким склоном к подошве возвышенности Гуама, отделяющей Мезмай от другого притока Куржипса — реки Хокодзь. Вечера в горах всегда коротки; не успели мы спуститься к подошве гор, как стало совсем темно. Чтоб оставить за собою какой-нибудь след, по которому бы едущие сзади могли ориентироваться, я послал Натырбова разложить большой огонь при выезде из леса, а сам с Н-м принялся за раскладку такого же внизу. Предосторожность эта была совсем не лишнею, так как отсюда вели несколько дорог в разные стороны. Между тем темнота сделалась непроглядная, и мы, чтобы не очутиться где-нибудь в трущобе, пошли пешком, ведя лошадей в поводу. Соображая расстояние со скоростью нашей езды, до мостов оставалось не более двух, трех верст; но мы не сразу могли их найти и проблуждали более часу, отыскивая к ним спуск. Наконец, благодаря замечательному знанию Н-вым местности и его зорким глазам, мы их нашли и перебрались на левый берег Мезмая. Становилось свежо. Мы разложили огонек и, завернувшись в бурки и стреножив лошадей, прилегли вокруг него, в ожидании вьюка.

Мне никогда, до той поры, не приходилось проводить ночи в такой оригинальной декоративной обстановке, и — признаюсь — несмотря на сожаление о вьюке, заключавшем в недрах своих драгоценную способность напоить нас чаем, несмотря на свежесть ночи, заставлявшую нас поворачиваться к огню то одним боком то другим, в темных очерках высоких гор, в непроглядном мраке долины, в шелесте векового леса и в бойком журчании горной реки было так много глубокой гармонии, столько свежести и величия, что я невольно замечтался, любуясь на искрившиеся в потемневшем небе яркие звезды.

Что наши страстишки и что наши интересы, что, наконец, работа нашей мысли и воли перед работой природы, ее трудом и покоем? думалось мне. Стоит ли создавать себе условное счастье и покой после долгих трудов, обманутых надежд, несбывшихся ожиданий, подчас унижения, когда возможен и мир душевный, и безмятежное счастье в сближении с природой? К чему борьба, [328] когда в природе только красота, гармония, единство сил?.. Но кто же прав тогда: Руссо ли, с прелестями идиллической жизни, или Дарвин, с непрерывной борьбой за существование, вечным движением и прогрессом?..

— О чем задумался? — обратился ко мне Н-в, слегка ударив по плечу.

— Засмотрелся на небо, да и замечтался немножко, — отвечал я, очнувшись.

— А знаешь ты звезды?

— Кое-какие знаю.

— А скажи, пожалуйста, отчего это млечный путь называется также моисеевой дорогой?

— Ну, этого не берусь объяснить. Это название народное. Верно с ним связано какое-нибудь предание.

— Говорят, есть такая звезда, полярная что ли, по которой всегда север можно найти. Покажи мне ее?

Я повернулся на спину, чтобы отыскать ему созвездие Малой Медведицы.

— Тсс!.. — прошептал в это время Натырбов, схватив меня за руку и прислушиваясь.

Мы начали прислушиваться, но ничего не слыхали.

— О! — шепнул опять через минуту горец, указав пальцем по тому направлению откуда мы прибыли, и в ту же минуту передав Н-ву поводья своей лошади, выхватил кинжал и бросился в кусты. Послышались два сильных удара по сучьям, и вслед затем он снова вынырнул из темноты, держа в руках две небольшие жерди, которые он в ту же минуту воткнул в землю перед огнем и растянул на них бурку. Я понял тогда цель этих маневров: он подозревал в том направлении чье-то соседство и, не зная еще с кем придется иметь дело, хотел уберечь нас от выстрела на огонек (Черкесы, во время кавказской войны, тревожили наши войска не только днем, но и ночью на бивуаке. Проползая сквозь цепь и обходя секреты, одиночные горцы приближались на расстояние выстрела к огням, около которых ночью всегда толпятся люди, и, оставаясь в тени, стреляли тогда очень метко в ярко освещенных людей. Таким образом убито много отличных офицеров.).

Не прошло минуты, как явственно послышался на высоте крик филина — обыкновенный условный знак горцев и наших пластунов. [329]

Мы продолжали прислушиваться. Натырбов проворно выхватил винтовку из чехла.

Крик повторился трижды, несколько ближе. Я был уверен, что это наши люди, но Натырбов был другого мнения, а недавнее происшествие в Кушинской станице положительно доказывало возможность соседства хакучей и принуждало нас быть осторожными. Минуты три провели мы в молчании; наконец это вслушивание мне надоело, и я крикнул во всю глотку: «Ау! Пахомов, Ау!»

— Ау! здесь! — послышалось уже невдалеке.

— Бывай, живей!..

— Через речку не потрафим, сплутали!..

Я послал Натырбова к ним навстречу, и через четверть часа люди и вьюк были уже около нас, чайник приветливо шумел на огоньке. Совиный крик был делом моего линейца, бывавшего не раз в пластунах и доведшего это искусство до замечательного совершенства. Но еще замечательнее было искусство, с каким Гуашев провел его, в непроглядную ночь, через густой темный лес, по тропинке, с которой легко было сбиться и днем неопытному человеку, и вывел его как раз к разложенному Натырбовым еще дымившемуся костру. Отсюда они подали голос, и чуткое ухо Натырбова заслышало его издалека.

Проведя на Мезмае ночь, хоть и не совсем комфортабельно, но покойно, мы на другой день, с рассветом, отправились по той же аробной дороге, по которой в первый раз пришли на Мезмай, и, оставив вправо дзыхский перевал, к часам девяти утра спустились в Хамышейскую долину. Через час мы уже сидели у Н-ва, окруженные офицерами батальона, и должны были отвечать на сыпавшиеся со всех сторон вопросы о выбранных или осмотренных местах, о удобстве их, и проч. и проч.

Пообедав и отдохнув немного, я принялся приводить в порядок свои чертежи и записки, как прибыл вестовой с известием о приходе команды и с приглашением от Афанасия Афанасьевича на обед.

Поручив Н-ву извиниться за меня, отговорившись необходимостью занятий, я просил позволения придти вечером, чтобы общим соглашением определить окончательно места, признанные нами удобными для поселении.

Часам к шести я кончил занятия и пошел к Ф*. Он сидел на крыльце с Лизаветой Гавриловной. [330]

— Здравствуйте, Иван Иванович, — встретила меня полковница. — Ну, замучили же вы моего мужа! Посмотрите как похудел? Так устал, бедняжка, что есть сегодня ничего не мог. Я, вот, не пущу его больше с вами, а то вы его вашими походами совсем уходите.

Отдав должную похвалу заботливости Лизаветы Гавриловны о драгоценном здоровье мужа, я позволил себе заметить только, что, несмотря на полнейшее мое сочувствие ее намерению, я не могу поручиться, чтобы супругу ее не довелось сделать еще со мною похода на восток от реки Белой, так как предписание гласило о совместном со мною осмотре обоими батальонными командирами всего пространства между реками Пшишем и Урупом. Сверх того, невозможность поставить в ущелье Пшиша поселок, при непременном условии расселения батальона по-ротно, ставило нас в необходимость отыскать еще один пункт для роты, по ту сторону реки Белой. Помимо всех этих условий, сделанный нами выбор мог не встретить одобрения начальства, и тогда наверное пришлось бы сделать поиск в горы. Все это я изложил Лизавете Гавриловне очень мягко.

— Нет, что вы это рассказываете? — отвечала она, переходя быстро из piano в forte. — Вы думаете, я не знаю чьи это затеи? Все ваши же, штабные. Я знаю там одного человека, который сердит на мужа, и рад найти случай ему отомстить. Это все его штуки! О! я знаю откуда этот ветер дует!..

Ф* все время помалчивал, хотя кислое выражение его физиономии и свобода, предоставленная им жене распекать меня за чьи-то воображаемые проделки, служили, так сказать, пассивным одобрением энергической даме.

Напрасно старался я разуверить разгневанную барыню, что предположение мое только возможно, но не неизбежно и что самый лютый и проницательный враг не мог бы, при всем своем коварстве, предвидеть необходимость путешествия ее супруга по правому берегу реки Белой, так как это было только делом случайным следствием невозможности селить людей на нездоровом и бесплодном гойтхском перевале. Все было тщетно: Лизавета Гавриловна окончательно рассердилась, сделала мне настоящее внушение, с намеком на тунеядство штабных чиновников вообще и на злонамеренных чиновников для поручений в особенности. Подали самовар. В пылу спора и доказательства Лизавета Гавриловна наполнила мой стакан до половины сахаром, а мужу в стакан [331] чаю со сливками бросила кусочек лимона. Происшествие это нас рассмешило и заставило мою обвинительницу войти в свои берега. Но разговор о дальнейшем странствовании со мною Афанасия Афанасьевича пришлось, по необходимости, отложить на завтра. Вечер я провел, слушая рассуждения Ф* о трудности военной службы в линейном N* батальоне, причем, страха ради Лизаветы Гавриловны, держался исключительно поддакиваний и одобрений.

Поутру я снова зашел к Афанасию Афанасьевичу и застал его, к удивлению своему, еще в худшем расположении духа, чем накануне. Вчера в лице его видны были только признаки утомления; сегодня он был свеж, но грозен и положительно несговорчив. Мне нужно было узнать, пойдет ли он со мною за реку Белую и даст ли он мне, согласно предписания С-го, лошадей, для похода в горы с П-м, в пространство между реками Белою и Урупом.

Видя его неподатливость, я попробовал было заиграть на той же струнке, на которой во все время нашей рекогносцировки разыгрывал поучения, именно на отеческой его заботливости о солдатах: сказал ему несколько комплиментов по этому поводу, и выставил бедственное положение команды N** батальона, если бы мы двинулись с П-м в горы, не имея достаточно вьюков для провианта, и были бы отрезаны разливом рек от магазинов. Все было напрасно. На первое он не дал положительного ответа, и отделывался только просьбою обойтись без него, предлагая заранее свое согласие на всякий мой выбор; во втором же отказал наотрез, уверяя, что не имеет достаточных гарантий в сбережении казенно-подъемных лошадей. Между тем, без достаточного числа вьюков, нечего было и думать двинуться дальше в горы, потому что ближайшие провиантские магазины в горной полосе между реками Белою и Урупом были удалены от предположенной линии ротных сел слишком далеко, чтобы можно было продовольствовать людей шестидневным провиантом, который можно было поднять в ранцах. Сверх того наступала пора разлива рек, и мы, углубившись в горы, рисковали быть отрезанными на каком-нибудь ночлеге полноводьем реки на неделю и более, и стать в безвыходное положение. Примеры таких несчастий бывали не раз на Кавказе и мне не хотелось их испытывать.

Оставалось ехать в Майкоп, просить распоряжений генерала С-кого.

В тот же день я отпустил проводников и [332] с Г-м, а на другой день, к вечеру, остановился в Майкопе у П-го.

Я застал Онуфрия Ильича дома, и узнал от него, между прочим, что С-ий уехал на берег моря, для встречи ожидавшегося там наказного атамана.

Известие это заставило меня выехать на другой же день в Екатеринодар, чтобы, при содействии тамошнего начальства, получить необходимые средства для окончания командировки.

Я прибыл туда без особенных приключений, если не считать таковым комаров, атаковавших меня на Корсунской дамбе (Названа, так по имени близлежащей станицы.) и искусавших до потери образа и подобия человеческого (Мне довелось за мою службу познакомиться с этим музыкальным насекомым и на Волге, и на Дону, и даже на Дунае; но, признаюсь, изобилие их, и злость ничто перед тем, что мне пришлось испытать близ Корсунской станицы. Не только замшевая перчатка, но и лезгинское сукно, из которого сделан был мой башлык, имевший претензию беречь мою голову, не были защитою от их острого жала. Закутанный с головою, с двумя вениками в руках и сигарою в зубах, я только и спасался от них, пока работали руки и горела сигара; но стоило мне вынуть ее изо рта, как уже дюжина комаров кусала губы и лезла в рот. Я прежде не верил рассказу о каком-то черно-морском казаке, привязавшем, будто бы свою жену, нагишом, на ночь в камышах, и нашедшем будто бы ее поутру мертвою; но теперь верю, и думаю, что со мною согласятся все, кому хорошо известна эта прелестная особенность низовья Кубани.).

Из начальства я застал в Екатеринодаре одного только начальника штаба и, изложив ему всю суть дела, получил приказание остаться на несколько дней в городе, для осмотра присланных из Петербурга перед моим приездом геодезических инструментов, вместе с обещанием уладить дело с Ф*, ко взаимному удовольствию. Как ни неприятна была для меня эта новая остановка, но надежда на миролюбивое устранение встретившихся затруднений заставляла быть терпеливее.

Через неделю я окончил это новое поручение и явился опять к начальнику штаба напомнить о его обещании и откланяться на отъезд.

— А вы уже опять хотите в горы? — спросил он, — что же, когда выезжаете?

— Когда прикажете, дело только за вьючными лошадьми, без которых нельзя выступить.

— На этот счет я принял свои меры: передайте Афанасию Афанасьевичу поклон от меня и бумагу; можете быть покойны — не [333] откажет. И начальник штаба, улыбаясь, подал мне форменный конверт, за печатью и нумером.

На другой день, к вечеру, я уже был в Майкопе. В отсутствие мое возвратился и С-ий. Я явился к нему и объяснил причины, вынудившие мою поездку в Екатеринодар. С-ий принял очень сухо мое объяснение и, кажется, подумал, что я ездил туда жаловаться на Ф*.

— Я заезжал теперь в Хамышки и знаю, что Ф* точно не может дать вам лошадей: у него у самого их не хватает для домашнего обихода; что же прикажете делать? — сказал он, выслушав меня.

— Но что же и мне делать? Как быть, ваше превосходительство? Без вьюков идти нельзя, а у П-го лошадей тоже нет?

— Да, и то правда... Жаль, что меня не было здесь, когда вы ехали в Екатеринодар. Я бы написал ему, может быть дело и уладилось бы без вмешательства областного начальства.

— Но ваше превосходительство дали Ф* уже два предписания, которые не выполнены...

— Так; но, знаете, все-таки нехорошо, не следовало докладывать об этом в Екатеринодар: это наше домашнее дело, а то теперь пойдут выговоры, неприятности...

Я соглашался, что дело могло быть и домашним, но только для него и Ф*, для меня же ни в каком случае, прибавив, что доклад мой в Екатеринодаре ограничивался изложением причин, приостановивших так внезапно мою командировку, и просьбой об их устранении; в исследование же их я не пускался, и потому доклад мой ни в каком случае не может быть назван жалобой. Оставлять же без пояснения замедление дела, на которое я был послан и ответственность в котором возлагалась прямо на меня, я, конечно, не мог.

На том объяснение наше и кончилось. Я послал в станицу Лабинскую за новыми проводниками, так как прежние плохо знали местность между Белою и Урупом, назначив им рандеву в Хамышках, на послезавтра.

На следующий день, часам к четырем вечера, мы с Онуфрием Ильичем приехали в Хамышки и остановились у П-ва. Не успели мы скинуть дорожного платья, как прибежал вестовой от Ф*, узнать кто приехал. Я тотчас же оделся в парадную форму и пошел к нему явиться. П-ий отложил эту церемонию до другого дня. [334]

Ф* прохаживался в своем кабинете с наморщенным лбом и заложенными за спину руками, когда я показался в дверях. При входе моем, он постарался радостно улыбнуться. Я подал ему конверт и передал поклон начальника штаба.

— Так скоро вернулись!.. — начал было он, срывая печать, но, взглянув на подпись, суетливо полез в карман за очками.

В это время легкой поступью вошла в комнату Лизавета Гавриловна и, сухо поклонившись мне, с беспокойством взглянула на мужа.

— Что это за бумага, Афанасий? — спросила она.

— А вот это капитан привез из Екатеринодара, от начальника штаба.

Лизавета Гавриловна укусила нижнюю губу и пытливо взглянула на меня; затем, взяв из рук мужа бумагу, быстро пробежала ее и передала ему обратно. Лицо ее изобразило сильнейшую досаду.

— Это ваша работа, признайтесь! — обратилась она ко мне.

— Что такое, Лизавета Гавриловна?

— Предписание это... не притворяйтесь!..

— Я не знаю в чем оно заключается: мне подан был конверт запечатанным.

— Неправда... я знаю — вы жаловались на мужа... Это ваши штуки!..

— Уверяю вас...

— Не смейте уверять, не поверю!.. Вы нарочно за тем ездили в Екатеринодар!

— Да на что же я мог жаловаться, сами посудите...

— На то, что лошадей вам не дали, вот на что.

— Я докладывал только, что Афанасий Афанасьевич не дал лошадей, находя их необходимыми для батальонного хозяйства: этого обстоятельства я не мог скрыть; но, уверяю вас чем хотите, что ни в какие дальнейшие объяснения я не пускался и решительно не знаю что написано в бумаге...

— Что вы мне тут поете?.. размазывайте! Не знаю я разве, что бумаги сочиняет адъютант. Я это все хорошо знаю...

— Но ведь я не адъютант, а офицер для особых поручений, и даю вам слово, что не сочинял этой бумаги, не знаю что в ней написано, и на мужа вашего вовсе не жаловался. Наконец, что же в ней значится?

— Возьмите, читайте и утешайтесь вашими штабными фокусами. Уж эти мне штабы, да канцелярии!.. И в Хамышках от [335] них не спрячешься!.. И она передала мне только что прочтенную Ф* бумагу.

Мне было и смешно и досадно видеть рассерженную даму, но, прочитав бумагу, я решительно не мог удержаться от смеха.

В ней значилось, что так как безопасность горных станиц северного склона требовала размещения обоих батальонов ротными поселками в одну линию, с такими промежутками, чтобы на каждый из ротных дворов в течение суток могли собраться две соседние роты, а в два дня не менее четырех рот, то признается полезным, чтобы в выборе пунктов для водворения рот N** батальона принял участие и полковник Ф*, которого постоянная заботливость о нижних чинах, хозяйственные способности и опытность, столь хорошо известные начальству, могут принести существенную пользу как при самом выборе мест под поселки N** батальона, так и в особенности при оценке способов для приведения ныне существующих путей, в ущельях и между ними, в надежные вьючные дороги. В этих видах рекомендовалось полковнику Ф* принять деятельное участие в предстоящем осмотре местности между реками Белой и Урупом.

Ф* казался совершенно сконфуженным; лицо его изображало попеременно испуг и досаду.

— Что же, я готов ехать... — сказал он. — Но зачем, ей Богу?

Да я и нездоров... Совсем расстроился... Знаете... Признайтесь, это вы выдумали все это?

— Я уже вам отвечал, даже дал слово, — отвечал я, — и не думаю, чтобы вы имели основание в нем сомневаться. Во всяком случае, позвольте узнать, когда мы выступим?

— Ах, Боже мой, какой вы, право, сердитый! Садитесь, пожалуйста... Ну вот вы и обиделись... Лиза! что же ты, друг мой, хоть бы кофеем угостила. Видишь: я совсем нездоров и расстроен, а ты и не догадаешься... — забормотал Афанасий Афанасьевич, совсем медовым голоском, подвигая мне кресло.

Лизавета Гавриловна еще раз враждебно взглянула на меня, махнула рукой, как будто желая сказать: «черт с тобой! напою кофеем, авось лучше будет!» и вышла. Но я немножко побаивался возвращения взыскательной барыни и поспешил откланяться Ф*, настойчиво и любезно удерживавшему меня.

Положительного ответа, т. е. согласия или отказа на поездку в горы, Ф* не дал; но было очевидно, по тревоге им обнаруженной, что предписание, так ловко составленное, начинало [336] действовать. В самом деле, предписывалось, взамен прежней передачи нескольких лошадей команде N** батальона, сопутствовать нам «en personne», а так как горы в то время были далеко еще не безопасны, то подразумевалась и необходимость взять с собою конвойную команду, следовательно и провиант на нее и вьючных лошадей.

Я застал П-го за насыпкою дроби в патроны, и рассказал ему о только что выдержанной мною передряге.

— Знаете ли, это очень хорошо, — заметил он. Теперь я вполне уверен, что у нас будет не калечь, а хорошие вьючные лошади. Он не решится взять с собою плохих в такую даль от Хамышков. Отличная, батюшка мой, вышла эта штука! молодец ваш начальник штаба, вот что!.. А я вот налаживаю охотничью сбрую: скоро перепела стучать начнут: июнь не за горами. Кстати, тут к вам записку принесли от доктора Г-го, да и другой доктор приходил и ушел с Н-м.

Я отыскал на столе послание почтенного Егора Петровича. В нем изложено было извинение в полной невозможности сопутствовать нам далее, по случаю серьезной болезни. Письмо написано было еще дней десять тому назад, в Майкопе, куда мы приехали вместе; но быстрый отъезд мой в Екатеринодар и кратковременная остановка в Майкопе, на обратном пути в Хамышки, были причинами, что письмо разошлось со мною. Во всяком случае, мне предстояло новое затруднение — ожидать назначения доктора в нашу комиссию, без чего исследование санитарных свойств, избранных нами мест, не могло быть признано основательным. Оставалась надежда: поладить с Ф* и взять Шерстова; но рассчитывать на такую его любезность было, по моему мнению, немножко смело. Я передал свои опасения П-му.

— Будьте уверены, ответил он: — я давно знаю Афанасия Афанасьевича, он ни за что не поедет в такие опасные места без аптеки и доктора. А если бы и осмелился, так, судя по всему, жена не позволит.

— И то правда! — невольно вырвалось у меня при воспоминании о мажорном тоне, в каком она еще так недавно вела со мною беседу.

Скоро пришли Н-в и Шерстов. Я переговорил с последним, и получил полное его согласие быть спутником нашего дальнейшего путешествия.

К вечеру явились ко мне новые проводники, потребованные [337] мною еще из Майкопа. Это были два горца из Урупского округа: один высокий, стройный, лет тридцати, юнкер Языгов; другой приземистый, с разрубленным ухом и рыжеватою окладистою бородою, лет за сорок, назывался Мет (вероятно сокращенное Магомет) Шеноков. В проводники собственно был прислан Шеноков; Языгов же должен был служить переводчиком, так как первый совсем не знал русского языка.

Проэкзаменовав их обоих и сличив их рассказы с картой, я пришел к заключению, что ближайшим местом, пригодным для водворения роты, было урочище Аженахо, длинный и довольно отлогий южный склон горы Дудугуш, разделяющий бассейны рек Чегса, или Кишу, и Сахрая (оба правые притоки реки Белой).

Урочище это хорошо известно было Н-ву и всем хамышейцам, у которых неподалеку от него были сенокосы какой-то роты. Ущелье реки Чегс, особенно в ее верховьях, будучи одним из самых замкнутых и в то же время богатых лесом, пастбищами и полями, очень редко посещалось отрядами нашими, и потому легко могло укрывать в себе остатки бродячих хакучинских шаек, а на будущее время сделаться настоящим разбойничьим притоном. Это обстоятельство также указывало на необходимость его занятия и побуждало меня предложить Ф* водворить там роту его батальона, для которой мы не нашли удобного места на гойтхском перевале.

К ночи прибыли отправленные еще накануне вьюки наши и десятка два стрелков N** батальона, назначенных быть нашим прикрытием во время рекогносцировки. С вьюками прибыла и часть моих вещей, высланных из Екатеринодара с качаком и охотничьей собакой, которую я брал теперь с собою, чтобы, при случае, не отстать от П-го, рассчитывавшего на богатую охоту в горах и захватившего с собою даже своры две гончих.

Поутру, едва я встал, прибежал от Ф* вестовой разузнать, встали ли мы и пригласить на чай. П-ий только что проснулся, и мне приходилось поджидать его. Я воспользовался тем временем и дал знать Шерстову, чтобы он не забыл выпроситься идти с нами в поход.

Минут через десять мы вышли и встретили дорогою Шерстова. Он был в обычном игривом настроении духа, и напевал сквозь зубы какую-то песенку. Ф* принял нас с такою предупредительностью, как будто хотел изгладить во мне неприятное впечатление вчерашнего разговора. Барыня его показалась только [338] к концу нашего визита в очень щегольском утреннем неглиже и с приятною улыбкою на устах, но, по беспокойным взглядам, бросаемым ею изредка то на нас, то на мужа, можно было догадаться, что она далеко не так рада была дорогим гостям, как желала это показать. Афанасий Афанасьевич сразу согласился поселить роту; и на участие Шерстова в нашей рекогносцировке, даже предложил нам Н-ва в спутники на весь поход. Последнее было мне особенно приятно, так как я уже успел с ним сблизиться и полюбить этого способного и честного, хотя немножко и ворчливого служаку. Выступление назначалось на следующий день. Лизавета Гавриловна тоже мало по малу примирилась с необходимостью и столь неприятною для нее разлукою с мужем, и только просила поберегать его слабое здоровье, что мы и обещали ей от чистого сердца. День прошел в приготовлениях к походу, а на другой день, с рассветом, небольшой отряд наш, человек из сорока пехоты и десятков двух вьюков и всадников, потянулся, левым берегом реки Белой, к мосту, перекинутому через нее верстах в шести ниже штаб-квартиры.

Утро было ясное, и мы, перейдя Белую по мосту, начали подъем на западный отрог горы Дудугуш. Тропинка была довольно хороша и мы двигались быстро. Но скоро небо заволокло тучами; пошел дождь. Глинистая почва размякла, мелкие притоки Белой из ручейков обратились в потоки, катившие каменья, и движение наше начало замедляться на каждом шагу. Рассчитывая идти безостановочно и прибыть к закату солнца на место, мы принуждены были, сделав дорогою несколько привалов, расположиться бивуаком в небольшом ущелье, у опушки леса, не доходя несколько верст до Аженахо.

Проворно разбиты были палатки и разведены огни, около которых засуетились солдаты. Это был первый большой дождь в ту командировку, и потому мы вынесли его терпеливо. Я и не подозревал тогда, что, начавшись, он будет преследовать нас почти месяц. Ф* жаловался на нездоровье и скрывался в палатке. Остальные члены нашего небольшого кружка были веселы, особенно Шерстов, оказавшийся великим мастером рассказывать забавные анекдоты, смешившие нас целый вечер.

Дождь шел почти всю ночь и перестал только перед рассветом. Мы потянулись, при первых лучах выглянувшего из-за [339] туч солнца, к урочищу Аженахо, куда и прибыли часам к 10 или 11 утра.

Урочище Аженахо не что иное как отлогий склон горы Дудугуш, разделенный на несколько широких, безлесных уступов. У самого берега реки Чегс и на высотах по ту сторону реки, тянутся по ребрам гор густые, зеленые рощи, испещренные прогалинами.

Само Аженахо, и по величине своей, и по разнообразию волнистой поверхности, не могло быть охвачено одним взглядом; поэтому я оставил у воды нашу команду и поехал, в сопровождении Ф*, Шерстова, Н-ва и проводников, осмотреть его подробнее. П-ий, большой охотник до ужения, вместе с прибывшим командой его батальона поручиком П., уселись на берегу шумной Чегс, с удочками в руках. Ф*, жаловавшийся по прежнему на нездоровье, был очень невесел и переносил свое неудовольствие на всех нас, а в особенности на урочище Аженахо. Все ему в нем не нравилось: и угодьев, по его мнению, было недостаточно, и огородов-то негде было отвести, и спуск к воде слишком крут. Н-в и Шерстов, первый за указание более удобного спуска к реке, а второй за отзыв о признаках хорошего климата, получили по замечанию. Словом, Афанасий Афанасьевич брюзжал, не высказывая, однако, решительного несогласия с нашими мнениями, и настаивал только на недостатке места для огородов.

Я пригласил его спуститься поближе к реке, берег которой, в том месте плоский и низменный, по всем приметам затоплялся в большую воду, что делало его, при почве очень сильной, пригодным для огородов. Но и очевидность последнего обстоятельства на него мало подействовала: он стоял на своем, что для огородов места нет.

— Вот на том берегу, там есть место, говорил он. — Посмотрите, какой отличный луг! И он указал на широкую низменную площадку правого берега, упиравшуюся в крутые отроги горы Пшекиш.

По цвету зелени, местами желтоватой, местами слишком темной, нетрудно было догадаться, что это был болотистый луг, поросший лопухом, папоротником и другими ни к чему негодными травами — признаками слишком сырой почвы и лихорадки. Шерстов тотчас же указал ему на это обстоятельство, но он и слушать не хотел.

— Что вы рассказываете, господа! как будто я не вижу?.. [340]

Это, вот, все Иван Иванович любит по горам ездить, ландшафты смотреть, да на бумаге чертить; тут не ландшафты нужны, а хозяйство. На том берегу внизу довольно места не только для огородов, но и для построек. Там бы и роту поставить. По крайней мере и вода, и лес близко, а тут что?

— Но ведь каждое полноводье реки Чегс будет отрезывать вашу роту от батальонного штаба, а мост на такой быстрой и большой реке (Река Чегс, у Аженахо, по своей ширине и глубине, не уступает реке Белой у Хамышков, а по быстроте даже превосходит последнюю.) потребовал бы слишком больших издержек, чтобы начальство сразу на них согласилось, не попробовав предварительно переместить роту на другое, более удобное, место. Наконец, — прибавил я, — чтобы убедиться в удобствах того берега, надобно быть на нем, а вода в реке так на прибыли, что едва ли переезд вброд здесь возможен.

— Пхе! как невозможен? — ответил он, окидывая взглядом реку, — везде возможен... Вы только не хотите или боитесь...

Меня начинало раздражать все это. Ф* видимо хотел иметь основание говорить впоследствии, что выбор мест произведен был независимо и даже против его мнения.

— Хорошо, полковник, поедемте. Языгов! поезжайте с Шеноковым вперед и отыщите брод: нам надобно осмотреть ту сторону, — скомандовал я проводникам.

Шеноков тупо посмотрел на меня, потом на Языгова, спешившего перевести ему мое приказание, и пошел лепетать на своем гортанном наречии.

— Говорит, — начал переводить Языгов, — что здесь бродов никогда не было, и что вода теперь крепко на прибыли, и потому он опасается за переправу; что на том берегу, кроме болота, которое видно и отсюда, никаких удобных мест для аула нет; что ежели бы он еще уверен был, что под нами хорошие лошади, он, может быть, попытался бы поискать брода, на плохих же лошадях нечего и думать — наверное утонешь.

Подо мною и под Ф* были хорошие, сильные кабардинские лошади; вдобавок я хорошо плаваю.

— У вас, кажется, конь недурен, Афанасий Афанасьевич? что же едемте? — обратился я к нему, думая что он, не шутя, хочет лично осмотреть тот берег. Проводники! к реке!..

Проводники молча поехали к речке, переговариваясь между собою вполголоса. Ф* оставался на месте. [341]

— Что же, Афанасий Афанасьевич? дело за вами, я еду.

— Нет, знаете, поезжайте вы одни, а я останусь; мне что-то нездоровится.

— А если потом будете утверждать, что тот берег далеко лучше этого, или кому-нибудь из свидетелей нашего несогласия в мнениях придет в голову, что не я боюсь воды?..

Ф* прикусил губу.

— Я тоже еду с тобою, — вызвался было Н-в.

— Не нужно, довольно и трех, — отвечал я, спускаясь к воде.

Проводники разъезжали, в нерешимости, по берегу. Они то сближались, то расходились, отыскивая удобное место для переправы. Языгов был уже без чевяк (Горская обувь, в роде башмаков, из козловой кожи. Наговицы голенища из той же кожи, надеваемые отдельно и пригнанные так, что, надетые с чевяками, очень похожи на обыкновенный сапог.) и кинжала, при одной шашке. Шеноков сбросил с себя на берегу только винтовку и бурку. Я последовал их примеру и уже начал снимать с себя оружие и лишнюю одежду, как из-за кучи камней, намытых рекою, в одном из ее изгибов, показалась высокая фигура П-го, с удочкой в одной руке и ведерком в другой.

— Здравствуйте! Что это вы? Купаться, что ли, затеяли, что раздеваться начали? — спросил он. — Так уже лучше бы слезли. Да и что за охота в такой холод купаться!

— Не купаться, Онуфрий Ильич, а на тот берег, вот то болото осмотреть, что Ф* лугом называет и роту на нем селить думает.

— Так как же вы? Неужто вброд?

— А то как же? Видите, проводники уже поехали. И я повернул коня.

— Постойте, сумасшедший!.. Куда вы!.. Ах, Господи!.. Да разве можно?.. Посмотрите, как вода на прибыли!.. Ну!.. У!.. и он злостно погрозил кулаком Ф*, стоявшему перед своей палаткой у огня.

— Успокойтесь, Онуфрий Ильич, — сказал я, въезжая в речку, — я плаваю как рыба и утопить меня нелегко. Похлопочите только, чтобы мне сухое платье приготовили, да костер хороший развели, где бы обогреться можно было: без купанья, вероятно, не обойдется. С этими словами, я щелкнул плетью и, в несколько [342] прыжков моего храпевшего коня, очутился между проводниками, остановившимися перед главным руслом шумевшего потока.

Тут только я заметил, что нас переправлялось не трое, а четверо. Четвертым была моя охотничья собака, барахтавшаяся в речке. Упорно силилась она одолеть быстрину вплавь; ее несло и кувыркало и скоро прибило к тому же берегу, с которого она бросилась. Напрасно гнал я ее домой и кричал П-му, чтобы он отозвал ее. Верный пес, как будто чуя опасность, грозившую его хозяину, не шел к Онуфрию Ильичу, которого знал, а, выбравшись на берег и отбежав шагов сто вверх по реке, снова вскочил в воду.

— Что же, нашли брод? — спросил я проводников, не решавшихся ехать дальше.

— Шеноков говорит, — начал Языгов, — что вперед можно переправиться, а назад если, лошадь не хороша...

— А он на свою надеется?

— У него хорошая лошадь.

— Ну так пусть едет.

Мы тронулись: впереди Шеноков, за ним я, за мною, несколько шагов ниже, Языгов, лошадь которого была плоше наших. Никогда до того времени мне не случалось иметь дела с таким быстрым и глубоким бродом. Течение приходилось нам справа и несколько сзади. Вода слева хватала только выше тебеньков, а справа, от напора ее и заплесков, плечо было мокро. Подтянув поводья и ободряя голосом лошадей, двигались мы шаг за шагом. Вот пронеслась перед нами моя собака и, прибитая течением к полузатопленному кусту, в изгибе крутого берега, отчаянно барахталась, силясь вскарабкаться. Минуты три еще подвигались мы, имея тот же уровень воды и ту же силу течения. Наконец стало мельче, кони наши пошли свободнее — переправа удалась. Смелость собаки моей привела в восторг Шенокова, и он, выехав на берег, первым делом бросился к ней на помощь.

Я прозяб и пустил коня полной рысью. Через несколько минут Шеноков догнал нас, держа на седле собаку и поглаживая ее с видимым удовольствием.

— Что, хороша собака? — спросил я его через переводчика.

— А! гадж-ауэ (Хорошая собака.)! — ответил он, продолжая ее гладить. — Жена никогда не будет так верна, прибавил он через того же Языгова. [343]

Мы объехали в десять минут достаточную часть пресловутой поляны, чтобы иметь основание сделать заключение и обо всей. Это была низменная плоскость, слегка покатая от реки к подошве гор, с болотистыми растениями и не высохшими еще местами, протоками и лужами. Селиться на таком месте, понятное дело, было невозможно. Мы повернули назад.

Для обратной переправы, Шеноков долго отыскивал другое место, заставляя меня дрогнуть в промокшем платье; наконец нашел, и мы, единственно благодаря силе коней, достигли берега здравы и невредимы. Только в одном месте лошадь Языгова споткнулась обо что-то, и он едва не окунулся, но товарищ поддержал его, и все кончилось благополучно.

На берегу нас встретили П-ий и Н-в.

— Ну, не сумасшедший ли вы? — с упреком обратился ко мне Онуфрий Ильич. И что за крайность вам приспела? Добро бы еще неприятель там был, ну, понимаю. А то, ни с того ни с сего лезть топиться! Хоть бы Ф*-то с собою захватили! Так нет, увильнул... И он послал, по направлению его палатки, очень крепкое словцо.

— Полноте, Онуфрий Ильич, успокойтесь! — отвечал я. — Вы видите: я жив и здоров, стало быть все обстоит благополучно, и теперь никто не в праве сказать, что я ваших кавказских речек боюсь. Опасности же большой для меня и не могло быть: я плаваю очень хорошо...

— Ну, ладно, толкуйте! Пойдемте-ка лучше в палатку, переоденьтесь, там все готово. Да не забудьте вытереться водкой... Уж эти мне, что чужими пирогами батька поминают...

Переменив платье, я зашел к Афанасию Афанасьевичу рассказать о результате осмотра. Он кисло поморщился, услыхав от меня подтверждение прежнего мнения, и сомнительно покачал головой...

— Если не верите, полковник, так завтра, или послезавтра, когда будете чувствовать себя хорошо, можно будет вам лично убедиться в этом, сказал я, а до тех пор можно обождать, сделав здесь команде одну или две дневки.

— Нет, к чему же, я верю... Знаете ли... мне кажется, что для моего батальона все места уже выбраны, и я здесь совсем лишний... Нельзя ли вам без меня?.. Я лошадей передам П-му, а меня увольте, я не могу... нездоров... [344]

Я решительно не знал что отвечать на это, и потому молчал.

— Место это я признаю хорошим, т. е. то, на котором теперь стоим, продолжал он; ну, чего же вам?..

— Я, еще перед поездкой в Екатеринодар, находил ваше участие в дальнейшей рекогносцировке совершенно лишним; дело было за вьючными лошадьми... а теперь предписание...

— Так я же теперь даю лошадей, а вы там как-нибудь уже объясните мое отсутствие... обделайте все это, пожалуйста!..

— Всего проще, если вы сами, прибыв в Хамышки, пошлете начальству рапорт о болезни...

— И то правда... Так я еду завтра... не правда ли?.. Шерстова, если он вам нужен, берите с собой, пусть прогуляется; но Н-ва я у вас возьму: он мне будет нужен.

— Как вам будет угодно...

Я вернулся к палатке П-го, перед которой у огня сидела на ковре остальная компания наша, и передал ей результат последнего моего разговора.

— И пусть себе с Богом едет хоть сейчас, — хмуро проворчал П-ий.

Тотчас же сделано было распоряжение, чтобы на другой день, команде N* батальона, отделив необходимые вьюки для команды N**, выступать обратно.

К вечеру погода испортилась: пошел мелкий, частый дождь и мы должны были закупориться в палатках, развлекаясь только рассказами остряка Шерстова. Дождь шел всю ночь. Рано утром мы простились с Ф* и двинулись по направлению к станице Сохрайской, чтобы оттуда выйти в бассейн реки Ходзь, в верховьях которой — уверяли проводники — лежали роскошные, по обширности и плодородию, удобные во всех отношениях для заселения, урочища: Кун, Ходзь-Зишхо и Ходзь-Бугунч.

Иван Орехов.

(Продолжение будет.)

____________


Текст воспроизведен по изданию:
Иван Орехов. «По северному склону западного Кавказа».
«Военный сборник» № 10, 1870

© Текст — Орехов И.
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 2009
© Сетевая версия — A.U.L. 08.2009. kavkazdoc.me
© Военный сборник, 1870