ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./«Отрывок из походных записок, 1828 года»

Журнал для чтения воспитанника военно-учебных заведений № 261, 1847 г.

ОТРЫВОК ИЗ ПОХОДНЫХ ЗАПИСОК, 1828 года.

К концу Июля войска наши, подвигаясь постепенно к Шумле, наконец остановились, окружив пред нею огромное пространство своими редутами и лагерем. Правое наше крыло, обогнув старые Русские укрепления, построенные здесь Генерал-Поручиком М. Ф. Каменским (в последствии Фельдмаршалом), оканчивались редутом № 5 на высотах над самою Силистрийскою дорогою, между тем как левое, пересекая лощины и возвышения, упиралось в дорогу Константинопольскую, и зорко глядело на [4] реку Камчик, как на грань, поставленную силою войны могуществу Султана. Центр наш занимал высоты, знаменитые во время славного Румянцева, и как глава этой огромной массы, следил за всеми движениями осажденного в Шумле Гуссейна, так сказать с нетерпением выжидая, не вышлет ли он праздных сонмищ своих за черту укрепленного стана, далее, в открытое поле;... но осторожный Гуссейн знал хорошо свое положение, и войну в поле не охотно жаловал.

Во время этой стоянки, занятия наши были тихи и единообразны: с вечера, обыкновенно, отдавались приказания на целые следующие сутки, и начиналось тем, что несколько батальонов пехоты, сотни две казаков и две пушки шли на прикрытие фуражиров, и под предводительством начальника отряда отправлялись на фуражировку. Пехотные полки высылали отдохнувшие свои батальоны для смены других бодрствовавших в редутах, назначали прикрытия для саперных работ, и занимали секреты и домашние караулы, а кавалерия шла в разъезды и на рекогносцировку. Что ж за расходом оставалось в лагере, то все без исключения, не заботясь о будущем, без церемонии ложилось спать.

Днем, в ожидании товарищей из разных командировок и назначений по службе, в [5] лагере занимались чисткою оружия и лошадей, поправкою амуниции и сбруи, варили щи, за неимением нашей православной капусты, из чудесного Турецкого винограда, и потели, или лучше сказать, топились, таяли без всякого милосердия, в душной атмосфере, под раскаленным докрасна небом Турции. Небо и воздух казались красноватыми. Вместо того, чтобы под защитою палатки укрыться сколько-нибудь, от палящих лучей солнца, нас обдавало горячим, удушливым, свыше тридцати градусов паром. Вода принесенная из свежего, холодного фонтана, нагревалась в минуту: мы пили какую-то теплую, неприятную микстуру, зарывали бутылки и манерки с водою в землю, и с нетерпением ждали ее освежения. Одним словом, во время этого всеобщего, постоянного томления, жажда была главным чувством нашим, вместо того голод стал потребностью второстепенною. Мы пили в продолжение целого дня беспрерывно, а ели вовсе не по солдатски. Чего бы, кажется, не дал тогда за кусок льду, чтоб освежить хоть на мгновение сгустевшую кровь свою, под этим чуждым нам, не Христианским небом! Но увы, Турция не изобилует этим лакомством. Не удивительно, что Турки так ленивы, и просиживают целые дни почти без движения. Что ж мудреного, и нашему трудолюбивому, работящему мужику не долго обасурманиться в [6] этом климате. На открытом воздухе жжет, в палатки обдает паром, какая тут работа? Поневоле станешь делать кейф по Турецки, хотя, по крайней мере, в том отношении, что ленишься. Но нет худа без добра: Турецкая война многим из моих товарищей пособила вылечиться от ревматизма. Во время зимних квартир наших в Молдавии, они не жаловались уже на свои страдания, хотя, нечего сказать, взамен мы познакомились с проклятою лихорадкою, и да сохранит Аллах и самого злого Татарина от этой лихой болезни! Одно другого стоит.

После дерзкого нападения Турок на редут № 5, и достойного возмездия, полученного ими при редутах №№ 12 и 27, они утихли, и потому мы до похода к Силистрии стояли под Шумлою как дома. Скука, лень, расслабление одолевали нас соединенными силами, в продолжение половины Августа и всего Сентября. Турки, сидя в Шумле делали кейф, а мы глядя на них, потели от удовольствия. Ни одной вылазки, ни одной перестрелки; только и слышишь бывало заревую пушку, да иногда стрельбу из ближайших баттарей на водопой, который мы, по приходе к Шумле, полюбовно отмежевали для собственного употребления, и если бы не фуражировка, за которою надо было ездить верст за пятнадцать и далее, чтоб привезти [7] пересохшей ячменной пли пшеничной соломы, то жизнь наша была бы самая безмятежная, между тем как это-то и есть собственно настоящая Турецкая война. Турки плохие воины в поле; они, при всем бешенстве первых своих нападений, ни за что не выдерживают и часового дела. Пушка для них хуже приятельницы их, чумы; два, три десятка выстрелов гонят их к крепости, как стадо баранов. У них почти нет полевой артиллерии, а если бывало иногда под веселый час они и вывезут свои ничтожные, с гадкою упряжью пушенки, то единственно от того, что в крепости они были лишние, и чтобы оставить их в поле на волю Аллаха. За то Турки отсиживаются в крепости на славу. Один лишь голод или крайний недостаток снарядов заставляет их сдаваться; разумеется, кроме штурма, при котором они также дерутся молодцами.

Во время войны Турецкие селения пусты; поезжай куда хочешь: все жители мирные и военные по крепостям. И хорошо делают. Они знают свой климат и его последствия, при продолжительной осаде крепостей, для неприятельского войска, а потому сидят и выжидают отступления. Но в 1828 году этого им ожидать было невозможно. Почти все крепости по Дунаю и Черному Морю, начиная от Силистрии до Варны, были нами заняты. Силистрия была в [8] блокаде, Варна висела на волоске, Шумла в ежовых рукавицах — на первый случай для нас было довольно. И наконец у нас начали поговаривать о походе на зимние квартиры в Молдавию. Я состоял при штабе... Пехотного Корпуса, прикомандированным к Генеральному Штабу.

Вот одно из обстоятельств, которое может дать понятие об обязанностях моего нового звания. 25-до Сентября, около семи часов вечера, я возвращался с рекогносцировки, где мне приказано было, между прочим, узнать и о фураже для завтрашнего дня. Не смотря на усталость свою и лошади, я торопился как можно скорее добраться до лагеря, чтобы до сбора фуражиров, которых я должен был вести на место открытой мною фуражировки, успеть отдохнуть и выспаться. О лошади я не заботился, потому что у меня были еще две, из которых одна, обыкновенно, несла вьюки со всем моим богатством, а другая служила для перемены под верх. Эти две лошади в тот день обе были на фуражировке с моим добрым, верным и до крайности усердным денщиком; следовательно стоило только приехать, соскочить с коня, отдать нужные приказания Малахову, который, без сомнения, уже дома, напиться чаю, и с Богом на бок. Наконец вот я у своей палатки и... как ничтожны человеческие [9] предположения! Вместо моих прекрасных лошадей, у коновязи стоит осел и ест привезенную Малаховым солому, а вместо самого Малахова что—то страшное в изорванном платье, с разбитым носом, сидит у палатки, и думает, как видно, самую горькую думу. Что за пропасть, подумал я, сюда ли я приехал? Этот вид грабежа и разрушения до такой степени поразил меня, что я несколько минут стоял и осматривал свою собственную палатку, и во все это время страшный призрак, не переменяя своего положения, сидел повеся голову.

— Ты ли это, неизменное мое копье, мой добрый Малахов? — вскричал я наконец: тебя ли я вижу?

«Меня, Ваше Благородие, произнес приподнимаясь, изуродованный денщик, плачевным голосом: кому же быть больше, а если не узнаете, так это верно от того, что я гоняясь за лошадьми, немного разбил себе нос... Чтоб провалиться этим каторжным басурманам с их дьявольскою землею! Слыханное ли дело, для скверной, пересохшей соломы поезжай за двадцать верст, и брось там добрых коней, чтоб им...»

— Как, лошади наши! где ты их оставил? вскричал я, прерывая усердные проклятия денщика.

«Да где ж больше, сударь, как не на [10] фуражировке. Вы видите, что у коновязи один осел; да позвольте мне расседлать, хот бедного Атамана, сказал денщик, принимая от меня лошадь, да накормить его соломою, которую, по милости этого проклятого народа, пришлось бы мне тащить до самого лагеря, если б не наделил казак ослом, да сами отдохнете, а я ужо расскажу как дело было.»

— «Спасибо, брат; нечего сказать, хороша будет сказка, оставил без лошадей, да ты зарезал меня, собака! Завтра опять ехать, там поход, что будешь делать?» Положение мое было самое отчаянное. Я осыпал и Турцию, и Турок, и Малахова всеми возможными проклятиями; а Малахов и не думал слушать грозу, которая гремела над ним с такою неистощимою силою: он прехладнокровно взял от меня лошадь и начал ухаживать за нею с своею обычною нежностью. Видя, что ни проклятия мои, ни отчаяние ровно ни на кого не действуют», я, с стесненным сердцем и с уничтоженною надеждой, влез в палатку, бросился на разостланный ковер, и погрузился в горькую мрачную думу. Через пять минут отчаяние мое дошло до высшей точки... Я спал самым богатырским сном. Лошади, Турки, фуражировка и денщик — исчезли.

В три часа утра меня разбудили. «Чайник готов, сказал неотвязный денщик: фуражиры [11] собираются; вставайте, сударь, за вами уже давно присылал полковник... пехотного полка, чтоб вы пожаловали к нему; он сегодня с полком идет на фуражировку; но мне не хотелось вас тревожить: вы так сладко спали.»

— А лошадь накормил? спросил я, вставая. «Как же-с, Атаман убрал уже целых два гарнца ячменя, и теперь, на здоровье ему, кушает соломку; напоите дорогою сами; делать нечего, пойдет и он, коли переменить нечем.»

— Эх, братец, ты опять за свое, хоть бы ты уже не толковал об этом; ну, пособило же тебя упустить лошадей; скажи пожалуйста, как ты ухитрился сделать это?

«Да так же, сударь, как и другие, ведь не одни наши лошади пропали; теперь и у других осталось не более нашего, сказал денщик, подавая мне стакан чаю. Вчера мы только что расположились было на фуражировке, как и всегда, — я пустил лошадей пощипать травки на свободе, пока я накошу, чего попало — они ведь от меня далеко никогда не отходили — как послышались выстрелы. Зная, что Турки, всегда бывало, постреляют себе на нас из лесу, да и уйдут за добра ума, мы в тревоге и не заботились. Но теперь не прошло и получаса, как гикнут они, кол бы им в горло, да как пойдут на нас со всех сторон, тма тмущая, цепь нашу и опрокинули, и ну пробираться [12] к нам, да ведь так и лезут как полоумные. Спасибо егерям, отстояли: их попятили назад, а тут пушки... я хвать к лошадям; они шарахнулись; я за ними, по каторжным колючкам, куда тебе: молодой как подогнет голову, да как подымет хвост, и пошел, а за ним вьючный, откуда, кажись, у него удаль взялась: бывало рысцою не пойдет, а то ведь от молодого не отстает. Тут я зацепился, да как хвачусь о камень, вот тебе и поймал — пролежал бы до завтра, еслиб не подняли товарищи, так меня ошеломило. Я очнулся, встал на ноги, смотрю: эге-ге, лошади далеко, а молодой впереди всех так и дует. Уж признаться сказать, что за конь, мы все на него любовались, что за молодец, подумаешь!»

— Да, сказал я с тяжким вздохом, какой нибудь Турок погуляет на нем; где теперь достанешь такую лошадь?

«Погуляет! сказал денщик с удивлением: да, как бы не так, чорта с-два, они его поймают.»

— Ну, ладно, делать нечего, давай мне лошадь, да карауль осла, чтоб у тебя и его Турки не отняли, а днем сходи к маркитантам, к казакам, хоть к Туркам, пожалуй; но лошадей найди мне непременно.

На рассвете отряд фуражиров сформировался; мы выступили. В авангарде шла сотня казаков; [13] за ними батальон пехоты с двумя пушками; за пушками валила необозримая толпа фуражиров; потом опять батальон пехоты, и наконец в арьергарде дивизион конных егерей. Я с отрядным командиром ехал за казаками. Командир наш был один из тех старых, обстрелянных, неустрашимых пехотных полковников, которыми, благодаря Провидение, и теперь еще не оскудела Русская Армия, для которых боевая жизнь утеха, а смертная скука продолжительное бездействие, и как выражался он: от этих невинных стоянок, чего доброго, наживешь застой. — В мирное время он только и жил во время лагеря, напоминавшего ему собою призрак любимой его стихии, войны. Полковнику было около пятидесяти лет; свеж, бодр и здоров, он был постоянно весел, солдат душою и сердцем; любил занятия, посвящал свободное время чтению, и имел особенный дар рассказывать с неподражаемою легкостью и простотою; был любим подчиненными и сам любил их как детей. Будучи сподвижником славных героев в 1812 году, он был за границею, в Париже, и знал множество уморительных анекдотов. Одним словом, .....ский, был вполне достойный начальник и самый любезный товарищ.

Часа через два мы уже были верстах в десяти от нашей позиции. Туман садился, солнце [14] всходило, небо было чисто и безоблачно, и обещало день со всеми Турецкими принадлежностями: жаром, мухами и томлением. Мы то спускались в лощины, то поднимались на возвышения; горы и леса казались плавающими в необозримом, волнующемся море. Везде тишина и спокойствие; только гул от движущейся массы глухо стонал в горах, и отзывался ропотом безвременно пробужденных окрестностей. Мы остановились у знаменитых фонтанов, чтоб вместо чаю напиться свежей воды и напоить лошадей. Нельзя не благословлять памяти доброго Мусульманина, за его истинно благодетельный подвиг на пользу общую. Как отрадно усталому путнику неожиданно найти прекрасную, чистую, как кристалл воду, для своего освежения! Это, по мнению моему, как жителя севера, испытавшего нестерпимую муку жажды в невыносимый зной, выше всякой хвалы и благодарения. За то мы с полковником, подъехавши к фонтанам, как по команде сняли фуражки, и дружно пожелали правоверному основателю фонтанов и первое место, и лучшую гурию в раю пророка. Уверен также, что и кроме нашей благодарности, не одно Русское спасибо, влепилось в мраморные стенки благодетельных фонтанов.

Напоив лошадей и запасшись водою на целый день, колонна двинулась далее; нам оставалось [15] уже немного дойти до места фуражирования; чрез час, поднявшись на возвышение, мы увидели цель нашего похода, и признаться, в самую пору: солнце начало порядочно припекать верхушки наших фуражек, которые мы, обыкновенно, отправляясь на целый день, начиняли, кто утиральником, кто салфеткою, кто рукавом от старой рубахи, кто чем был богат, чтоб лучше защитить голову от солнца, которое, в следствие этой благоразумной предосторожности, и тешилось только над фуражками; а головам нашим хотя и было тепло, да за-то не жарко. Прибывши на позицию, которая уже мне была знакома, мы поставили ведеты, выбрали места для главных резервов с пушками, а сами поместились на самом возвышенном месте. Несколько огромных ореховых дерев, венчая площадку нашего приюта, осеняли нас самою густою тенью. Окрестности расстилались пред нами, как на ладони: пространство на версту в длину и почти на столько ж в ширину, покрытое, за полтора месяца пред нашим приходом, густым ячменем, обещавшим хозяину богатую жатву, теперь устилалось пересохшею, изломанною соломою с пустыми колосьями, — это было место нашего фуражирования. Вправо ограничивал его глубокий овраг, поросший кустарником, а еще правее за ним зеленел и красовался полною роскошью теплого климата [16] густой лес со всеми привилегиями романического очарования. Мы дали себе слово, отдохнувши, непременно побывать в лесу. Левая сторона, состоящая из отлогих покатостей смежных гор, покрывалась беспрерывным виноградником с плодами зрелого, разноцветного винограда. Нам оставалось только потрудиться пообедать, чтоб приступить к этому пышному десерту. У ног наших, почти по всему пространству фуражировки, копошились в соломе, вооруженные косами и серпами люди; они с неимоверным усердием друг пред другом старались захватить лучшие места, и поспешнее навязать вьюки этого, почти ничтожного, фуража. Никогда сами хозяева так усердно не убирали своего достояния, как хлопотали о нем мы, незваные гости. Работа шла самым успешным образом.

А что, господа, как вы думаете: час самый благословенный для обеда, сказал полковник, станем обедать. Эй, накрывай стол! Прежде чем стол был накрыт, — а гости уже за ним чинно сидели. Нас было четверо: полковник, адъютант его, юный артиллерист, которого полковник называл Суворовским птенчиком, и я. Денщики принялись за приготовление к столу: они аккуратно разостлали между нами коврик, накрыли его салфеткою, и начали таскать из коробки: жаркое, сухари, соль, водку, вино [17] и в добавок принесли кусок сыру. Приглашение кушать не было, да они были и ненужны; по мере того, как денщики ставили пред нами разные снадобья, они переходили из рук в руки без подчиванья. Ели и пили на славу, дай Бог каждому. Чрез полчаса, знаменитое, по величине своей, жаркое, уже на половину было уничтожено, сухари исчезли, а на место полных, цветущих жизнию бутылок, валялись ничтожные, бездушные трупы, как после сражения.

Время приближалось к двум часам. Полковник и я прилегши курили трубки, а полковой адъютант и птенчик, от нечего делать, считали ягодки на огромных кистях винограда. «Вообразите, сказал адъютант: уже девяносто восемь, а еще не перечел и половины.» — Только-то, сказал артиллерист: у меня сто шестьдесят две, а до половины еще далеко, вот кисточка! — В это время раздался выстрел; мы взглянули в ту сторону: ведеты наши несутся к отряду, а за ними несколько Турецких наездников. «Ба, ба! воскликнул полковник: да это правоверные; уж не думают ли они потешить нас сегодня за скуку, которую мы терпим, стоя под Шумлою? Милости просим, друзья; спасибо, что дали пообедать. Смотрите, господа, как они пристали к казакам; у них верно, где-нибудь, да есть поддержка.»

Наездники наткнулись на нашу цепь, [18] мелькнули влево и понеслись по той стороне оврага, вдоль опушки леса, с криком: ги, га! К нам подъехал казачий есаул и донес полковнику, что разъездом открыты, версты за две от нашей позиции, значительные толпы, пеших и конных Турок, которые направлялись к виденному нами лесу, и что, вероятно, они думают с той стороны сделать на нас нападение.

«Желаем, батюшка, ждем и просим дорогих гостей на усердное угощение, отвечал полковник, и постараемся принять их со всем Русским радушием; этакой редкости под Шумлою не увидишь. Г. адъютант! добавил он: пошлите сказать цепи, чтоб она в этих молодцев не стреляла; пусть их попривыкнут и познакомятся, а того чего доброго, другие и не заглянут.» — Через несколько времени цепь, облокотясь на ружья, спокойно стояла и с любопытством глядела на удаль наездников, которые из кожи лезли, желая показать свое молодечество. Это были Делибаши, в длинных шапках, наподобие монашеских клобуков, с короткими пиками, с прикрепленными к ним крючками, чтобы, при случае, попавшуюся жертву можно было захватить с собою. Их было десятка два или более; они то собирались в кучи, то делилась на части, и стремглав неслись в разные стороны; то, рассыпаясь по гладкой отлогости оврага, вились между кустарниками, то [19] описывали круги, то, пригнувшись к луке, размахивая кривою саблею, летали вдоль оврага, и на всем скаку осадив лошадь, поворачивали ее на задних ногах в противную сторону с неимоверною ловкостью; то, обгоняя друг друга, быстро подъезжали к оврагу, и сделавши выстрел, мчались назад. По чести, это зрелище стоило нашего внимания. Все до последнего солдата с любопытством смотрели на эту чудную картину: одежда, посадка, лошадь, все казалось нам до крайности интересным!.. Это были из первых Турок, которые так близко и так долго показывали нам себя во всей красе своей. Даже самая неугомонная часть нашего отряда, фуражиры, и те утихли и жадно смотрели на беснующихся правоверных. В колоннах царствовала глубокая тишина; застрельщики стояли без движения, как статуи; никто, казалось, не хотел нарушать любопытного представления; только изредка слышались восклицания удивления и похвалы Турецким наездникам, да по временам, стоявшие близ своих орудий артиллеристы в полголоса толковали между собою.

— Что за молодец на серой лошади! смотри, смотри, так и норовит перескочить чрез овраг на нашу сторону!

«Нет, брат, на вороной покрасивее: вон взвился, вон пошел по камням; чудо, словно ветер в чистом поле!» [20]

— Чудное, право, дело; говорил третий: как он сидит и держится на этих коротеньких стременах: ноги согнуты, сам избоченился; уж нашему брату не усидеть бы по-ихнему.

«И ведомо нет, где усидеть! вишь народ-то они Турецкий, так и сидят по-своему, а посади-ка его на нашу уносную, да марш-марш, так и посмотришь, где он будет с своею удалью.»

— Не-што, у всякого свой обычаи. А что, брат, Федоров, если б из твоей старушки да махнуть в них, знаешь, горошком, ведь смеху-то, смеху было бы в волю.

«Чудак! нельзя, не равен час; ногу лошади как раз испортишь; пусть их поманежатся.»

Между тем опушка леса постепенно покрывалась Турками, и пехота их, подвигаясь к оврагу, начала в него спускаться и, укрываясь кустарниками, открыла сильный огонь по нашей цепи; цепь с своей стороны отвечала им выстрелами; но полковник, велел опять прекратить стрельбу, а цепи отступить вне выстрела. «Не стрелять! кричал он: пусть их лезут в овраг побольше, дайте им волю.» Турки, увидев отступающую цепь, послушались полковника, и с гиком и проклятиями посыпались в овраг как угорелые; некоторые из них вышли на нашу сторону, и начали собираться в кучки, как бы готовясь атаковать стоявших пред [21] ними застрельщиков и небольшие резервы. «Не стрелять! повторял полковник, а чтоб не упустить драгоценного времени, возьмите две роты и пушку, сказал он, обращаясь к одному из своих капитанов, и как можно скрытнее проберитесь, вон до этой высоты, что на нашей стороне оврага, засядьте там, и ждите от нас выстрела; тогда начинайте вдоль оврага, как сами знаете; ученого учить только портить, с Богом!»

Пушка и две роты в-миг исчезли. С нами остался единорог; артиллеристы встащили его на возвышение, на котором мы обедали, и заслонили собою со стороны неприятеля. Турки, пользуясь отступлением цепи, напирали на нее более и более, и уже пули начали посвистывать около нас. «Теперь баста, сказал полковник: ну, дитя мое, птенчик, отличайтесь! Первую на опушку леса.» — Готово, сказал Федоров. Пли! вскрикнул юный артиллерист, и граната зафыркала в воздухе, лопнула на самой опушке. «Кушайте на здоровье, братцы! примолвил Федоров: хлеб и соль у нас ни почем.» Вслед за нашим выстрелом раздался и выстрел пушки. — Ага! и сестрица заохала, продолжал острить Федоров: ладно, вдвоем будет веселее; ну-ка другую!» Граната опять упала на опушку леса; ядра из пушки резали вдоль оврага, и видно было, что с значительным [22] успехом, потому что Турки бросались из него на обе стороны. «Дело! вот теперь и нам пора, сказал полковник; не умолкать единорогу, катай через наши головы, пока мы дойдем до оврага, а там к нам на поддержку.» С этим последним приказанием мы все бросились с высоты к стоявшему у подошвы батальону, и дружно понеслись с ним на суетившихся на нашей стороне Турок. Ура! загремело в воздухе, и первая ближайшая к нам толпа повалила к оврагу. «Дружнее, ребята! кричали офицеры: не отставать до оврага, там отдохнем вместе с Турками.» И в самом деле, почти в одно время с Турками очутились мы у оврага, и тут-то пошла потеха: припертые с нашей стороны к обрывистому оврагу, удерживаемые свистевшими вдоль его ядрами, Турки остановились, и с остервенением бросились на нас с саблями и кинжалами. Отчаяние придавало им мужества; они лезли на штыки, как исступленные; но что значит ничтожная ярость нестройной толпы противу твердой, неразрывной стены людей, вооруженных штыками! Подавленные, опрокинутые Турки бросались через голову на дно оврага, не заботясь об удобности; но некоторые, засевши за камнями и кустами еще огрызались, и наши начали было уже спускаться в овраг, чтоб и этим смельчакам пособить штыками вылезть на ту сторону, как показался [23] единорог с опальными двумя ротами, и несколькими выстрелами картечью довершил комедию. Завеса опустилась. Турки рассыпались в разные стороны.

Еще несколько пустых выстрелов отзывались из лесу, но нам было некогда. — «Довольно, пора домой!» сказал полковник, и мы пошли к своей позиции. «Жалко, что кавалерии нашей негде было потешиться, а то дело было бы еще веселее. Ну, да будет с них и этого, продолжал он, чем богаты, тем и рады. Спасибо, ребята! Молодцы! сказал он, обратясь к собравшемуся отряду: отвели душу; по чарке водки тут же на месте, и домой ужинать.» Рады стараться, Ваше Высокоблагородие! загудел отряд. Фельдфебеля мигом явились с водкою, и начиная с полковника, принялись за угощение. «Милости просим, господа, сказал полковник, водка знатная.» Каждый из нас подходил к фельдфебелю, нетрепетною рукою принимал от него заветную чару солдата, а учтивый фельдфебель, удостоенный чести быть нашим обер-шенком, кланяясь приговаривал каждому: Здравия желаем, ваше благородие! — Солдаты, в свою очередь, угощались одинаково: они шутили, смеялись, и выпивши за здоровье полковника, каждый непременно отпускал какую-нибудь остроту на счет Турок.

Было уже около шести часов вечера, как [24] кончилась наша пирушка. Мы пошли обратно тем же порядком, как и прежде, с тою только разницею, что конные егеря заняли место казаков и пошли в авангарде.

Вечер был туманный и холодный; отряд шел полным шагом, и около десяти часов мы увидели огни своего лагеря. В бесчисленном множестве мелькали они в тумане, рассыпанные по огромной дуге нашей позиции, как звезды на отдаленном горизонте; над огнями, по всему их протяжению, вилась белая полоса, которая, двумя своими концами упираясь в горы, отделяла от нас, каким-то светлым поясом, зловещую, мрачную Шумлу, отененную с противной стороны своими неприступными горами. Над нею плавала глубокая, черная ночь; над нами тихий рассвет осеннего утра.

Первый вопрос мой, по прибытии в лагерь, был Малахову, нашел ли он лошадей. — Нет, отвечал он, есть, да все такая дрянь, и дороги. — Ну, что же делать, а если завтра да опять ехать, что тогда? ведь один Атаман не выдержит; придется пешком идти по твоей милости. Найди непременно, хоть бы и дорого, но хороших, слышишь? — Слышу-с; да куда же вы еще завтра собираетесь? ведь и так трое суток с коня не сходите; отдохните, сами увидите, какие лошади, и выберете себе любую. — Так рассуждал мой добрый старик, и признаюсь, я [25] вполне соглашался с его дельным предложением. Этого требовали и изнуренные трехдневною ездою силы мои, и необходимость иметь добрую лошадь к походу. Но все наши умные предположения рассыпались прахом.

Отдав денщику лошадь и приказав ему обратить на нее нежнейшие отеческие попечения, сам я немедленно отправился дать отчет в своей командировке обер-квартирмейстеру. Рассказавши ему все наши приключения, я попросил у него позволения остаться назавтра в лагере, добавив что в этом позволении я имею самую крайнюю нужду, чтоб запастись к предстоящему походу лошадью, потому что, как ему известно, у меня осталась всего одна.

«Правда, почтеннейший, отвечал обер-квартирмейстер, совершенная правда; вам по всем правам следовало бы завтра остаться в лагере; но в теперешнее время, когда у нас поход, так сказать, на носу, об этом и думать нечего. Кого я вместо вас пошлю? Одни больны, другие имеют также свои назначения, и потому я прошу вас, предоставьте о лошади похлопотать вашему человеку, а сами поезжайте с Богом; только помните, что вам ехать надобно сейчас, потому что, в противном случае, вы не застанете казаков, с которыми пойдете по Силистрийской дороге, для рекогносцирования ее к будущему нашему походу, верст на тридцать [26] или более, смотря по обстоятельствами. Извольте видеть, добавил он, подавая мне бумагу, вот вам предписание к Генералу К..., которое давно уже заготовлено; возьмите у него человек сорок казаков, и с Богом. Да кстати, позаботьтесь и о фураже, может быть, последнем в этой гадкой стороне. А вот в этой записке вы найдете для себя занятия на завтрашний день. Прощайте, я иду к начальнику штаба.»

«Только-то вскричал я с досадою, оставшись один в палатке обер-квартирмейстера: ехать сейчас, без малейшего отдыха, на изнуренной лошади, да это из рук вон!» — Правда, да поедешь, сказал поручик С...... входя в палатку. Куда это ты хочешь ехать? — «Я вовсе не имею ни какого желания ездить, да что будешь делать, видно до Силистрии достанется идти пешком.» — Я, душа моя, сам сейчас иду на рекогносцировку с гусарами, и сей же час, только что возвратился от Правод, где целые три дня провозился, переливая из пустого в порожнее. — «Так у тебя, по крайней мере, есть чем заменить усталую лошадь, любезный друг, сказал я; а у меня из трех осталась одна, да и та трое суток не выходит из-под седла; как быть, а придется тебе наделить меня на завтра лошадью, из любви к твоему доброму Атаману, которого ты сам так много уважаешь; подумай, дружище, сколько мы с [27] ним будем тебе за это благодарны.» — Конечно так, отвечал С....., очень верю, но увы! волею в неволею, а ты не получишь от меня лошади: потому, что меня на фуражировке постигла такая же участь, как и тебя.

Возвращаясь в свою палатку, я был уже далеко не в такой досаде, по неимению другой лошади, как выходя из нее. В самом деле, думал я, ведь не у одного же меня осталась одна лошадь, да и какие еще остались у них, дрянь сущая... мой Атаман, да ему стоить только отдохнуть хорошенько, так мы с ним в два мига будем у самой Силистрии; пустяки, еду, да вот что беда, отдохнуть-то ему некогда! Я взглянул на часы, ровно одиннадцать; бедному коню и часа постоять не удалось; какая досада, а ехать надо.

Прихожу, мой Атаман отдыхает в полном значении слова: он протянулся, и как бы предчувствуя ожидающее нас горе, стонет. Возле него, с одной стороны, в товарищеском сближении, лежит спящий Малахов, а с другой, на разостланной шинели, насыпанный ячмень но, повидимому, еще нетронутый лошадью. Добрый Атаман мой, сказал я, наклонясь к нему, и лаская его чудесную шейку, славный конь мой устал ты, бедняжка, и отдохнуть тебе некогда — и благородное животное, понимая мои искренние ласки, подняло голову, взглянуло на меня, [28] пошевелило ушами и с тяжким вздохом положило ее на прежнее место. Боже мой, сказал я, чего бы не дал я теперь за то, чтобы избавить моего доброго коня от предстоящей поездки, чтоб дать отдохнуть ему хоть одни сутки! И чего бы избавился он в эти сутки отдыха, увы! он отдыхал, у меня в последний раз!

Не давши отдыха лошади, я не мог решиться ехать на усталом и измученном животном, это было очевидно; выжидать же, пока лошадь отдохнет, значило терять два или три часа, а уже было около двенадцати; следовательно, по словам обер-квартирмейстера, значило не застать казаков на месте. Положение мое было незавидное; надо было придумать что-нибудь, что предпринять в подобных обстоятельствах. Наконец я, по многим соображениям, сделал следующее заключение: первое, я еду не воевать с Турками, а на рекогносцировку: следовательно больше ли у меня будет казаков или меньше, это все равно; а казаки будут. Второе, Турки нападают не в равных силах, а по крайней мере, в-четверо; без пехоты, с маленьким кавалерийским отрядом стоять против них долго невозможно, а ударить на пролом и марш-марш; а как у меня должен быть не пехотный и даже не кавалерийский отряд, а просто казачий конвой, то чтобы при случае ускакать, как то благоразумие повелевает, [29] необходимо нужна свежая и бодрая лошадь: следовательно Атаману отдыхать! сказал я и полез в палатку, чтобы наложить трубку, и покуривая на свободе ждать, пока, отдохнет лошадь; но прежде чем приступил к трубке, я принял благоразумные предосторожности, то есть: разрядил пистолеты, вытер дула, осмотрел кремни, протер затравки и зарядил вновь свежими зарядами; далее, перевязал и укрепил шнурки, на которых висела у меня чрез плечо Турецкая сабля, приготовил взять с собою десятка два зарядов и, после, разместивши все это на себе, в приличном каждому месте, не забывши и нагайки, как главного вспомогательного оружия в пылком вооружении, с закуренною трубкою, с кисетом на пуговке, вылез из палатки и, завернувшись в бурку, расположился терпеливо ожидать пробуждения и совершенного отдыха Атамана. Сторожевые огни Шумлы, разбросанные по высям окружающих ее гор, смотрели на меня сквозь туман, как мутные глава коварного, хищного животного. Фуй! скверное гнездо лени и трусости! Долго ли ты еще будешь мучить нас своим бездействием! высылай к нам свои изнеженные толпы; мигом порешим дело на чистоту; или от чего бы нам самим не нахлынуть на нее в тихомолку, ночью, и не передушить всех этих шароварников, не исключая и самого Гуссейна. [30] Так думал я, глядя на Шумлу, и начал изобретать приступ к атаке... Уже места были выбраны, уже колонны наши валили, как волны разъяренного моря, уже мы лезли на вал; вот в Шумле: крик, плач, выстрелы, пожар... Я в огне, в дыму, ратую вместе с прочими неутомимо. Пламя обхватывает меня, дым вонючий, едкий, лезет мне в горло, в нос, я задыхаюсь, гибель моя неизбежна! мне остается... чих! смотрю, выпавшая из рук трубка лежит на бурке, прожгла ее навылет, подкладка горит и подкуривает меня без милосердия.

Утушив пожар наяву, я подошел к лошади; она отряхивается, фыркает и с аппетитом доедает свою порцию. «Ага! наконец-то ты отдохнул, чудесный конь мой. Малахов! давай ему сухарей еще; пусть закусывает, а сам между тем седлай, да живо, пора ехать.» Но в самом деле, пора уже давно прошла, тогда была половина третьего.

Полной рысью пустился я к кургану, около которого стоял Генерал К..... с казаками, и пяти верст менее чем в полчаса, уже не было. Отдавши лошадь дремавшему казаку, я пошел прямо на огонек, светившийся в балагане генерала; почтенный старик уже бодрствовал. «Здравия желаю, Ваше Превосходительство, дядюшка, сказал я, доброму, гостеприимному и благородному воину, который любил и ласкал [31] меня как родного, и называл, как и всех офицеров Генерального Штаба, планщиком. Очень радуюсь, что не помешал вам в отдыхе; я к вам с повинною головою, есть ли у вас казаки, дядюшка?»

Как не быть казаков у казачьего генерала, душа моя, есть, а на что они тебе?

«Ну, слава Богу! а я уже думал что опоздал. Вот Вашему Превосходительству бумага; мне нужно человек тридцать или сорок казаков на рекогносцировку.»

— Да, это дело другое; в таком случае я скажу тебе что ты точно опоздал: сядь-ко, да прочти мне эту грамоту; я, брат, и в очки теперь плохо вижу: старость одолела; ну что там?

С сокрушенным сердцем разорвал я пакет, вынул из него предписание и начал: «Г. командир ..... корпуса, покорнейше просит Ваше Превосходительство, отрядить к командированному при сем поручику...... тридцать или сорок доброконных казаков, для рекогносцирования Силистрийской дороги...»

— Эк опомнились прислать наряд, вскричал генерал, прерывая мое чтение: да кого же я теперь пошлю с тобою? Ведь распоряжения-то сделаны еще с вечера.

«От того-то я и приехал к вам с повинною головою, дядюшка; ведь не тот, кто [32] писал эту бумагу, а я сам виноват в том, что опоздал приехать, а если вам угодно, так и моей вины не много тут; вся беда в том...»

— Что проспал, прервал генерал, не правда ли?

«Клянусь Вашему Превосходительству, что и этого не было; всего-то немного подремал, сидя у палатки и ожидая пока оправится лошадь.»

— Я не винил бы любезный тебя и за то, если бы ты и проспал, — дело молодое; я на себе испытал это; бывало, в твои лета, трое, четверо суток на коне, в роботе, и устали нет, сон и на ум нейдет, а чуть с коня, да приляжешь, так и прощай, спишь как убитый. А теперь, брат, и времени больше есть для отдыха и удобства, а сна нет как нет... старость, брат, плохое дело для солдата; ее из ранца не выбросишь, как ненужную вещь; носи ее, таскай, пока понесут и тебя. Но дело не в том; для чего ж ты ждал, пока отдохнет конь твой, разве у тебя один только и есть?

«Один, дядюшка; других отняли Турки на фуражировке, в том-то и беда; а то как бы мне опоздать к вам! Теперь приходится вам придумать что нибудь такое, чтоб я, не смотря на невольную мою неисправность, мог чуть свет выехать на рекогносцировку.»

— Правда, душа моя, придумать надо, хоть [33] ты в глазах моих ни сколько не виноват, что бережешь лошадь. Ну, да служба дело другое, авось придумаем.

— Эй, кто там, вскричал Генерал, поставьте-ка чайник, до свету еще далеко, а ведь тебе не в потьмах-же планы снимать. Ты знаешь, что утро вечера мудренее.

Мне стало легче. Старик говорил с такою уверенностью, что я ни сколько не сомневался, что казаки у меня будут. Мы уселись, и пока казак кипятил воду для чая, Генерал утешал меня рассказами про свое лихое молодечество: Турция, Польша и Италия сменялись одна другою, как в панораме; сколько богатырских подвигов, сколько смелых, отчаянных изворотов и опасных случаев! Я слушал храброго старика, не переводя духу, и большая часть из рассказанных анекдотов клонилась к тому, что лошадь беречь надобно больше себя — старик убедил меня. «Дядюшка! вскричал я наконец: стало быть, я сделал доброе дело, что не пожалел себя для того, чтоб дать хорошенько отдохнуть моему Атаману?

«И, Господь с тобою, душа моя; как же не доброе, да ты у меня настоящий казак. Если б ты знал, как не люблю я смотреть на тех из ваших наездников, у которых кажется и лошадь, как лошадь, да он то... хоть бы-подумал о лошади: как сел на нее в начале [34] похода, так и дует до тех пор, пока она, за недостатком смотрения, издохнет, бедная. Что ему за дело до того, что денщик, не давши коню выстояться, напоит или даст ему овса, или, пожалуй, что лошадь суток трое ходит раскованная, по нем хоть трава не рости! Нет, брат, ты у меня смотри, этого не делай; сам за нею ухаживай, так и будешь ездить. Ты человек живой, сам себе догодишь во всем, а лошадь тварь неразумная, попросить не умеет, надо догадаться чего ей хочется. Правда, что и баловать коня не годится. Лошадь должна быть воспитана, как у нас то делают: задай ей корму в волю, коли он ест; а нет, так и поголодает; напой в пору; а главное смотри, чтоб не расковалась.»

Этим наставлением заключил добрый старик разговор свой со мною. Я напомнил ему, что мне пора ехать, и что я жду от него казаков и благословения на дорогу.

«Поезжай, любезный, сказал он, и вот тебе, вместо казаков, совет мой: ты ни Турции, ни Турок не знаешь столько, сколько знаю их я; здесь, братец, чем меньше с тобою народу, тем ты удобнее и безопаснее можешь проехать куда тебе угодно. Турки воюют не по нашему; они, как сам ты знаешь, разъездами заниматься не охотники, сидят себе в крепости, да и только. На маленькие, обыкновенные наши разъезды они [35] не обращают ни какого внимания: эти разъезды, по их мнению, не стоят того, чтобы наблюдая за ними, преследуя их, рисковать собою, гораздо в большем числе. Надо быть особенно счастливым, чтобы во время разъездов наткнуться на Турок, высланных для той же цели. Пустяки, братец, разъезды и все ваши рекогносцировки не Турецкое дело. Большая партия, это дело другое; они ее могут подметить, и, пожалуй, вздумают разузнать, куда она направляется; там при случае, если найдут ее по своим силам, чего доброго и аттакуют; но с маленьким отрядом проедешь спокойно. В окрестностях Турок нет, это я знаю наверное; доказательством этому служит и то, что вот вчера возвратился ко мне казак из отряда, посланного по той же дороге, по которой пойдешь и ты, Этому отряду, дня три тому назад, приказано было проехать по Силистрийской дороге за пятьдесят и более верст, и, возвращаясь назад, остановиться на удобном месте верстах в тридцати отсюда, для наблюдения за Турками. Что ж доносит мне есаул из посланного отряда? что они в продолжение трех дней не видали ни одного Турка и теперь стоят себе спокойно у деревни, как бишь ее... ну, да не в том дело, и из этой-то деревин, как я уже тебе сказал, приехал ко мне вчера казак с донесением, не забудь, один одинешенек. Так чего же ты [36] хочешь? на что тебе казаки? Бери себе этого казака, он тебе укажет дорогу к отряду, и поезжайте с Богом. Там по прибытии, распоряжайся всем отрядом, как хочешь, а я дам и приказ к эсаулу. По окончании своего дела, сегодня, завтра, как тебе угодно, с отрядом же вместе придешь в лагерь. Так, любезный, лучшего ничего не выдумаем, да стоит ли и хлопотать о таких пустяках! Ты знаешь пословицу: смелым Бог владеет!»

— Знаю дядюшка, и покорно вас благодарю за добрый совет, сказал я. И в самом деле, чего лучшего было желать, за неимением самого лучшего; мне только бы выполнить поручение, а все остальное — трын-трава!

Генерал призвал казака, который должен был составлять мой конвой и проводить меня к отряду, и отдал ему следующее строгое приказание: «Послушай, Верхушкин, ты, что ли?» — Так точно, Ваше Превосходительство. — «Так слушай же: вот тебе офицер, планщик, веди ты мне его к отряду, понимаешь?» — Понимаю, Ваше Превосходительство. — «Отдай там есаулу этот приказ, да смотри в оба, не зевай, осматривайся, знаешь, по нашему, и доставь офицера здраво и невредимо, а не то в лагерь не показывайся. С Богом!

Ровно в шесть часов утра оставил я Генерала К..... Полчаса спускались мы по гладкой, [37] ровной отлогости того возвышения или кургана, где были расположены казаки. Безлесные и почти ровные места и свежий чистый воздух давали мне возможность видеть вокруг себя предметы на далекое расстояние: ни одной живой твари не видно было в окрестностях. Мы спускались к большой лощине, вдоль которой, протекал ручей, и влево от нас виднелась в углублении небольшая, но красивая деревенька. Белые ее домики, покрытые красною черепицею, окруженные садами и виноградниками, разбросанные в беспорядке по обеим сторонам ручья, недавно еще населенные веселыми семействами, теперь представляли вид совершенного запустения. Дворы и дорожки поросли высоким, густым бурьяном, а выбитые окна и отворенные двери домиков наводили на душу мрачное уныние. Казалось, как будто уже несколько лет это живописное жилище людей брошено было своими обитателями. Только подъезд к фонтану и место около него были изъезжены и утоптаны до самого камня.

В Турции нельзя не подъехать к фонтану, хотя бы и не чувствовал жажды: это какое-то неизъяснимое, невольное влечение. От того ли, что знойный день или редкость найти хорошую воду, при сильной жажде, обращенной почти в единственную потребность человека, невольно влекут вас к фонтану, или любопытство [38] взглянуть на чудное для нас и благодетельное по своей цели устройство восточных источников; только вы волею и неволею, увидя фонтан, непременно к нему подъедете, хотя бы он стоял и не по дороге. Часто случалось, что иногда подъедешь к фонтану, уже давно испорченному: трубки его заржавели, мраморные водоемы занесены пылью, и, если в это время, к своему счастью, вы не чувствуете жажды, то само собою разумеется, осмотрев его, спокойно идете своею дорогою; но горе тому, кто при сжигающем зное, во время томительной жажды подъедет к такому фонтану! Я не знаю, с чем можно сравнить положение этой несчастной жертвы, при виде уничтожившейся своей надежды! Бешеное отчаяние затмевает тогда все добрые чувства души вашей. Вам хочется бить, ломать, разрушать этот бедный памятник, неудовлетворивший ваших ожиданий. Опекшимися кровью губами, пересохшим языком вы готовы бы были сосать заржавленную трубку фонтана, если б показалась из нее хоть одна капля воды: не видя и этой отрады, бессильные излить мщение свое на мрамор, уезжаете вы с проклятиями, исторгнутыми из самой души.

В таком случае, чтоб не подъезжать напрасно к пустому фонтану, я обыкновенно руководствовался инстинктом моей лошади. Увидев в стороне фонтан, я бывало опускаю поводья, и [39] даю ей волю идти куда она хочет, зная, что и лошадь не менее моего чувствует жажду, и если в фонтане есть хоть немного воды, то она ободряется, подымает уши, начинает ржать, и шибко поворачивает к нему; в противном случае, повесив голову идет по дороге, как расслабленная.

Это благодетельное чувство лошади открыл я нечаянно: проезжал однажды мимо пустой деревни близ Базарджика, и чувствуя сильную жажду я торопился добраться до стоявших от меня верстах в двух маркитантов, чтобы, за неимением вблизи хорошей воды, утолить жажду, легким Молдавским вином, которое возили за армиею Молдаване в своих огромных бочках. Деревня лежала от меня не далее полуверсты, в противной стороне от маркитантов: опустивши от усталости поводья, я и не замечал, что лошадь уже давно поворотила к деревне, и шла к ней наперекор моему желанию ехать совсем в противную сторону; я направил ее на дорогу, она нехотя повиновалась; но пошла, посматривая на деревню; пройдя немного, и заметив, что ее плохо удерживают, она опять поворотила в ту сторону. Это меня взбесило, я дернул ее, дал шпоры, и рысью поехал по дороги; но поровнявшись с деревнею, лошадь вдруг круто повернула и шибко понеслась к ней, как бы желая скорее показать мне, что она недаром [40] упрямится и не хочет идти к маркитантам, где ей вовсе неинтересно будет смотреть на меня, когда я стану пить вино. Непонимая этого незамеченного мною в ней прежде каприза, и будучи не в состоянии остановить озлобленное животное, я дал ему волю, желая узнать, чем это кончится. Можно вообразить мое удивление и досаду на себя за несправедливость против доброго коня, когда он остановился пред фонтаном с чистою водою. Мигом соскочил я с лошади, разнуздал ее, и мы дружно прильнули с нею к одному водопою. Расцеловал я моего разумного Атамана за это новое в нем достоинство: вымыв ему глаза, освежил голову, и миллион раз просил у него извинения за мое человеческое неблагоразумие. С тех пор, видя фонтан, я был уверен, что он безводный, если не поворачивала к нему лошадь.

Солнце уже взошло, когда очутились мы на дне лощины. Переехав мост и поднимаясь на противоположную покатость, как водится, мы не могли пропустить случая, чтоб не подъехать к фонтану, стоявшему между виденною нами деревнею и дорогою, по которой мы ехали, по самой средине отлогости. Это был один из лучших фонтанов в окрестностях Шумлы. Длинная, сажени в три, стена его, сделанная из белого мрамора, изливала, посредством двенадцати чугунных трубок, в неисточимом обилии [41] чистейшую воду в пространный водоем из такого же мрамора. На двух противоположных сторонах водоема, сделаны были отверстия, которыми избыток переполняющей его воды истекал в желоба и катился к ручью на дне лощины. Три огромные липы закрывали фонтан от солнца; густая тень их, охлаждая благодетельную влагу, увеличивала белизну прекрасного мрамора, фонтан был роскошен и живописен. Даже самые Турки, не жалевшие портить колодцев и фонтанов на всем пространстве от Дуная до Шумлы, казалось, не осмелились наложить свою варварскую руку на эту драгоценность. Сколько миллионов животных напоил этот фонтан, со времени своего основания! Други и недруги едут к нему утолить свою жажду, и он для всех с одинаковым обилием источает свою чистую, прозрачную влагу. С сожалением оставил я прекрасный фонтан и его прохладную тень: нам должно было подниматься в гору, ехать открытою степью; солнце начало уже постепенно выпрямлять жгучие свои лучи.

Поднявшись из лощины на высоту, я увидел скучную, однообразную степь, расстилавшуюся предо мною во все стороны. Казалось, ничто не ограничивало ее на горизонте. Камни и желтая иссохшая трава были единственным ее достоянием. С этого места началась моя работа; она по единообразию окружавших меня предметов, [42] не была затруднительна, и потому чертя и делая замечания, я ехал ровным, умеренным шагом!», и делал не менее пяти верст в час. В одиннадцать часов, то есть, проехав около пятнадцати верст, я был уже в виду леса, верстах в трех от меня лежавшего; мне только и хотелось достичь этого отрадного убежища, потому что солнце, взбираясь на высоту, делалось невыносимо. В лесу я не думал затруднять себя работою, и предположил проехать его рысью, достигнуть отряда, до которого, по словам казака, было еще верст около двенадцати, и возвращаясь вместе с отрядом, окончить обозрение. Казак, ехавший сзади меня, от нечего делать то разговаривал с своей лошадью, то насвистывал и напевал песенки, то, без сомнения более всего — скучал. Признаюсь, я понимал, каково должно быть его положение: в несносный жар, ничего не делая, тянуться целых пятнадцать верст за другим, единственно для того только, чтобы указывать дорогу. Да в таком случае, по моему мнению, самое пылкое, изобретательное воображение, самый хладнокровный ум все переберут, все передумают и лопнут наконец от усталости;... а казак мой и в ус не дул. Я был почти в одинаковом с ним положении; но у меня было какое нибудь занятие, которое, увлекая мое внимание, не дозволяло чувствовать ни полной силы жара, ни [43] скуки. Почти уже под лесом, вдруг казак мой закричал: Ваше Благородие! Я оборотился, смотрю, казак стоит влево от дороги, и пристально на что-то смотрит. «А что ты нашел там?» — Пожалуйте сюда, увидите сами, отвечал он. Признаюсь, мне крепко не хотелось ехать к нему назад, видя пред собою прохладную тень леса, и будучи уверен, что он нашел верно какого нибудь тарантула или скорпиона, и делает над ними свои наблюдения: но я поехал. «Ну что, любезный?» — А вот что, видите ли вы эти следы, сударь? — «Вижу, отвечал я, смотря преравнодушно на широкую полосу следов, шедших чрез степь к лесу: да что в них толку?» — Что толку! спросил он с удивлением, так стало быть, вы не знаете, чьи следы это? — «Ну, разумеется, лошадиные, брось, ты их к чорту, да поедем, братец,» сказал я с досадою. — Эх ты. Боже мой! вскричал казак, почесывая голову, и удивляясь моему бестолковию; ведь лошадь-то лошади рознь, ваше благородие; аль вы не видите, что подковы-то Турецкие, стало быть, я знаю, что это прошли Турки, вот-те; и вся недолга. — «Да, это дело другое, подумал я, рассматривая следы уже гораздо с большею внимательностью, и зная, что казак с неимоверною точностью умеет разузнать и едва заметные следы. А как ты думаешь, давно ль прошли Турки и куда, из лесу [44] или в лес?» — В лес сударь, все до единого, говорил казак, наклоняя голову и подымая к верху нагайку, как бы желая кого ударить ею, а прошли то они часа за два до нашего сюда приезда, (и с этим словом он хлопнул нагайкой по шароварам), как гляжу на них. — Как быть, ваше благородие? Ведь нас-то с вами всего двое, а лагеря отсюда не видать, ась? — «Что тут думать, нам надо ехать во что бы то ни стало, соединиться с отрядом, а там что Бог даст, сказал я, и мне кажется, самое лучшее — через лес рысью к своим, ведь нам немного уже осталось.» — Оно так, сударь да дело-то в том, что мы прежде, чем доедем до отряда, как раз попадем к Туркам: они теперь в лесу наверное, где им быть, а не лучше ли вот как: на средине леса, верстах в пяти от наших, есть глубокий, глухой овраг: не доехать ли уже нам к нему и выждать, что будет: если Турки часа чрез два не нападут на отряд, так значит, что они подождут ночи; тогда мы рысью к отряду, если же сделают нападение, так мы, сидя в овраге, посмотрим, чем оно кончится, и тогда, пожалуй, что Господь даст, коли теперь уже вы в лагерь ехать не хотите. — «Нет, брат, назад нельзя, а быть по твоему, едем в овраг.» С этим мы повернули к дороге, и полным шагом въехали в этот заколдованный [45] лес, наполненный Турками. Казак поехал вперед, и строго подтвердил мне, не теряя его из виду, ехать за ним и прислушиваться к выстрелу, после чего не ожидая его, как он говорил, нагайку в руки и назад; лошадь у вас добрая, часа чрез два будете дома.

Лес был мрачен и так густ, что и думать нельзя было о том, чтоб укрыться в нем в случае опасности; только кое-где, местами, входили в него едва заметные тропинки, но и те были до такой степени извилисты и узки, что отнимали всякую возможность пробраться по ним не только на лошади, но даже пешему; следовательно при близком и нечаянном нападении в лесу, не было ни какого спасения. Оставалась дорога назад. Я знал, что лошадь у меня хорошая, и что если я выиграю у Турок только двадцать шагов вперед, так им не видать меня, как ушей своих; но мне хотелось исполнить мое поручение, соединиться с отрядом, а достоинство лошади употребить в самых крайних обстоятельствах. Чрез полчаса езды, предсказание казака начало сбываться. Впереди раздался выстрел, вслед за ним другой, и наконец лес затрещал от перестрелки. Я мигом очутился близ казака: он стоял в полоборота, повернув голову в ту сторону, откуда слышались выстрелы, и протянув одну руку ко мне, как бы желая остановить меня и не [46] мешать ему прислушиваться. «Что, брат, спросил я казака: наша закипела?» — Ст! отвечал он, не переменяя своего положения. Минут десять стояли мы прислушиваясь; выстрелы то утихали, то загорались с новою силою. Наконец казак прервал свое молчание: Ну, ваше благородие, как вы теперь думаете, куда ехать, назад или в овраг? Я прислушивался, куда пойдут выстрелы: станут ли отдаляться от нас, или приближаться; в том и в другом случае нам плохо: значит отряд или сбит и идет вперед, или отступает по нашей дороге; но коли уже не на месте, то нам ехать домой. Прежде чем наши подойдут к нам, Турки уже будут здесь, ведь они ради стараться, им только покажи, что струсил, так они и наперерез.» — «Но что же ты заметил?» — Да кажись, что держатся, слышите! выстрелы все там же, стало быть наши стоят за себя. — «Ну, когда так, то нам ехать к оврагу. — «Смотрите, сударь, чтоб было лучше; по мне как хотите: мне велено беречь вас; я, пожалуй, пойду и в овраг. — Чрез несколько минут мы были уже перед оврагом. Он пересекал нашу дорогу почти перпендикулярно, и был наполнен огромными деревьями, между которыми ездить было удобно, по причине отлогого с нашей стороны спуска и почти плоского дна; противоположный спуск оврага подымался круто к поляне, [47] которая виднелась за ним влево от дороги, и к оврагу спускалась густым, колючим кустарником. Возле этого кустарника и почти над самым нашим убежищем шла дорога, которая, отделясь от той, по которой мы ехали, тянулась через всю поляну. Мы спустились в овраг, слезли с лошадей, привязали их и поднялись на противоположную сторону. Поляна была почти круглая, сажен до ста в диаметре, на ней кое-где торчали камни, и поверхность ее так была утоптана лошадьми, что не было ни какого сомнения, что тут не задолго до нашего прибытия, стоял значительный конный отряд. — «Вот где они, проклятые, собирались, чтоб ударить на наших!» сказал мой провожатый, взглянув на поляну. Мы выбрали себе самое безопасное место, возле кустарника, где ветви его были несколько пореже, чтобы, не будучи сами замечены, могли с удобностью наблюдать нашу дорогу, которая ограничивала с правой стороны поляну, и была видна нам сажен на сто и более.

Выстрелы все еще продолжались, но уже гораздо реже, и наконец утихли. Полчаса сидели мы в своей засаде, ожидая или возобновления перестрелки, или же Турок или казаков на дороге. Я, лежа под деревом, думал о своей неудаче соединиться с отрядом, и смотрел вниз на моего Атамана, который преспокойно пощипывал травку; [48] уже терпение мое доходило до нетерпения, как стороживший у опушки поляны казак свиснул; я взглянул на него; он присел, и знаками давал мне знать не трогаться с места, но этим лишь поджег мое любопытство: ползком очутился я возле казака, и он, скоро сквозь разделившиеся ветви кустарника, указал мне на дорогу, говоря: Турки! — Человек двенадцать Турецкой конницы показались на нашей дороге, со стороны отряда; они ехали весьма спокойно и о чем-то разговаривали. Приблизясь к оврагу, они повернули на поляну, и поехали по той дороге, которая шла возле нас над оврагом. Не умею сказать, что делалось со мною в это время: все чувства души моей слились в одно безграничное тонкое внимание; никогда, ни на какой предмет в жизни не смотрел я с таким любопытством, с таким безотчетным ощущением в сердце, как на эту небольшую кучку врагов, беспечно подвигавшихся к нам все ближе и ближе. Разговоры их делались слышнее, топот лошадей громче: Турки час от часа становились виднее. Мы лежали у самой опушки поляны, закрытые кустарником. Я ожидал с нетерпением, когда они должны будут ехать возле нас, так сказать через наши головы; но казак нарушил любопытство мое самым неприятным образом. — Ваше благородие, сказал он шепотом, тронув меня рукою: а что, [49] лошадь ваша не заржет при случае, когда Турки поближе подъедут?... Я не дослушал его: холодный пот обдал меня; мгновенно скатился я на дно оврага, и остановился пред лошадью. Я знал несчастную привычку ее отзываться товарищам, особливо когда она бывала в долгой с ними разлуке. Смотрю, Атаман мой, так хладнокровно щипавший травку, поднял голову, насторожил уши и прислушивается; еще одна минута, не прийди казаку в голову спросить меня, и мы были бы открыты. Я начал коня гладить, закрывать ему глаза, брать за уши; он не слушал ласк моих, и быстро смотрел на поляну. Уже он втягивал в себя воздух, уже грудь его трепетала, ноздри расширялись, когда я, не знаю, по какому спасительному побуждению опустил руку в карман сертука, и вытащив оттуда сухарь, почти насильно вложил его в рот лошади, и начал зажимать ей морду; лошадь взвизгнула, но не заржала и начала есть сухарь, протягивая ко мне голову; заметив что это отвлекает ее от внимания к поляне я достал другой, и еще поподчивал Атамана; он принял охотнее и начал толкать меня мордою, как бы спрашивая, нет ли у меня еще такого лакомства. Ни один пресыщенный не уделял голодному с такою охотою, с таким удовольствием куска от избытка роскошного стола своего с каким я, будучи сам голоден, [50] отдавал в эту минуту последний сухарь мой ненасытному прожоре. Топот приближался; невольно взглянул я на казака: он лежал протянувшись, без малейшего движения, как приросший к земле. Турки поравнялись с ним; разговор их был шумен; они о чем-то сердито толковали. В это время я отдавал Атаману последний, пятый сухарь мой! Ну, думал я принимаясь за удила, чтобы взнуздать лошадь, если ты, неблагодарное животное, вздумаешь и теперь еще заржать, съевши пять сухарей, так чорт с тобою; теперь на моей улице праздник, мне ближе к дороге, чем Туркам; прежде чем они объедут овраг, чтоб выехать на дорогу, мы с казаком будем далеко. Я видел, что казак лежа посматривал на все мои проделки, и я был уверен, что он понимал их как следует. Не знаю, отчего, Атаман не изменил мне; он даже и не посмотрел на проезжающих в нескольких шагах от нас Турок, между тем, как я следил за каждым их шагом, но уже не с тем чувством в душе, с каким смотрел на них при их появлении: мне даже сделалось жалко, отчего они нас не открыли. Я полез к казаку, который, стоя на коленях, смотрел вслед за Турками; они еще несколько минут были в виду у нас, и потом скрылись. — Ну, что, товарищ, спросил я, проехали головорезы? — Сгинули, окаянные! А [51] знаете, ваше благородие, ведь гнедой жеребец у одного шарахнулся, когда Турки со мною поравнялись: видно почуял меня, собака; а они знай, едут, и не посмотрели от чего; экие розини, подумаешь! Ну, слава Богу! продолжал казак; сбыли горе, а признаться сказать, я такт передумал за вашу лошадку: ну, что если бы заржала тогда как Турки были еще на нашей дороге? ведь нам лошадей пришлось бы оставить им. — «А головы наши?» спросил я. — Ну чорт с-два, где им, шароварникам гоняться за нами по лесу, ушли бы как раз. — «Жалко, любезный друг, сказал я: что мы с тобою не знаем по-Турецки, а то славно бы подслушать их и о чем они толковали.» — Ну, нет-с, кажись и в этом мы маракуем кое-что по мелочи. — «Неужели? спросил я с удивлением, рассказывай же, сделай милость, о чем они толковали.» — Да так-с, понемногу-с, отвечал казак, с довольною улыбкой. Вот изволите видеть, они толковали, что дескать теперь, то есть днем, им не под силу стало возиться с казаками, больно осторожны; а вот ночью, этак потемнее, они соберутся опять, ну, тогда что Господь пошлет. — «Дело, любезный, до ночи мы будем далеко; ну, скажи на милость, как же ты научился по-Турецки?» — Помилуйте, вскричал казак с удивлением: да ведь мы с Калмыками-то живем вместе, то как не научиться [52] по-ихнему, все разумеем, нас не проведешь. — «Да; подумал я, плохой же, брат, в тебе переводчик!» Обождав еще минут пятнадцать, и не видя более Турок ни с какой стороны, мы вывели лошадей из оврага, и рысью пустились к отряду. Чрез полчаса лес начал редеть, дорога постепенно спускаться ниже, после показался дымок, и наконец мы увидели ведеты отряда. Слава Богу! вскрикнули мы вместе, вот и наши! — Опросив нас, как следует, откуда мы и куда едем, ведет указал нам дорогу к отряду. Он расположен был вправо от дороги на отлогой покатости, упиравшейся в лощину, чрез которую шла Силистрийская дорога. Вдоль этой лощины бежала узкая, но глубокая речка с каменным мостом, за которым, ближе к противоположной стороне лощины, красовалась Турецкая деревенька. Лощина в ширину тянулась версты на полторы, и вправо была засеяна пшеницею на значительном пространстве. Чего лучшего, думал я, подъезжая к отряду, для первого нашего ночлега при отступлении от Шумлы: вода свежая, фураж не далеко, и деревня на дрова для каши.

(Окончание в следующей книжке.)

Журнал для чтения воспитанника военно-учебных заведений № 262, 1847 г.

Отрывок из походных записок, 1828 года.

Здравствуйте, Г. есаул! вскричал я приближаясь к лежавшему с подвязанной рукою есаулу: уж не проклятые ли бусурманы угодили вам, что у вас рука на перевязке? — «Здравствуйте, отвечал он, да вот, как видите: в третий раз уже в эту кампанию, собаки попадают в меня, и все в одну правую руку, как будто эта хуже левой, и еще хорошо, что не трогают кости, а то пожалуй, пришлось бы ехать на Дон об одной руке.»

Я слез с лошади, отдал ее казаку, и она [132] заржала, бедная, увидевши старых знакомых. «Присядьте-ка, сказал есаул, отдохните, пусть лошадка пощиплет травки, а там и мы пообедаем, что Бог послал.» Я прилег около есаула. В трех местах горели огни, и возле их трудолюбивые Донцы ухаживали с вертелами, на которых насажены были полновесные куски свежего мяса. «Э, да у вас обед будет не на шутку! откуда это Господь послал вам такую поживу?» — Уж подлинно, что Господь послал, отвечал есаул, да только что через эту поживу, как видите, у меня рука болит, да и у других прочих не все здорово. — Тут есаул рассказал отчего произошла слышанная вами перестрелка.

«Вот уже сутки, начал он, как мы стоим на этом месте спокойно; ни одна душа Турецкая не показывалась, и мы сегодня собирались уже домой, только и поджидали из лагеря казака, который ездил туда с моим донесением и который теперь приехал с вами, — как около полудня, смотрим: два славные буйвола расхаживают, вон там, в пшенице. Эге, подумал я, правоверные-то видно сегодня думают пошутить с нами, уж не к добру они пустили эту приманку, и велел своим приготовиться на случай всякой опасности. А между тем, чтобы не остаться в накладе, велел молодцам, [133] подкравшись к буйволам, отхватить хоть одного для обеда. Так и сделалось; человек пять с ружьями пошли на охоту, и обойдя буйволов, пугнули их, те бросились в нашу сторону, а тут подхватили другие, и одного мигом положили на месте. Турки которых вдруг показалось из леса за речкою и на нашей стороне из пшеницы множество, конные и пешие, видя неудачу, гикнули на казаков, тащивших буйвола; мы сели на лошадей и бросились на помогу; вот перестрелка и завязалась; да мы мало об ней заботились, ударили в дротики на тех, которые были к нам поближе; конные, как водится, дали тягу, а пешие не успели, бедняги, и остались караулить пшеницу до Страшного Суда. Так, менее чем в полчаса мы дело и покончили. На нашей стороне Турок не осталось ни одного, вот они и зашли в лес, да и давай стрелять на нас что есть духу: такую открыли из злости баталию, что если б были к нам поближе, то ни одного бы казака не осталось, а то этакая даль, а им все равно, стреляют себе на здоровье. Вот только с небольшим за час утихли, и кажись пошли по домам обедать: но я уверен что на той стороне в лесу и теперь еще есть их довольное число; они выжидают там ночи, чтоб отомстить нам и за буйвола и за товарищей, да мы чай к вечеру будем далеко. А? как вы думаете?» — Разумеется, сказал [134] я, мне только и нужно осмотреть лощину, а там и в лагерь.

Между тем обед поспел; казак подошел к нам с какою-то истасканной, грязной тряпкой, которая, по некоторым несомненным признакам, когда-то называлась салфеткою, чинно разостлал ее между есаулом и мною, и возложив на нее изготовленное жаркое, принялся резать. Отделив мягкие части, он собирался было унести кость с собою, как есаул, мановением неподстреленной руки, остановил его: нет, брат, сказал он, положи и это, да принеси печенку и тыкву. Приказание было сейчас исполнено, и есаул, как гостеприимный хозяин, предложил приступить к обеду. Как сказал я, а водки-то у вас разве нет? — Водки, где ее взять: вся вышла. — Плохо, подумал я; ну, а сухари-то где же? — Да там же, где и водка, отвечал есаул, убирая добрую порцию буйвола. — Вот как, стало быть, у вас неурожай был, что ли? — Да, есть то малая толика — засуха страшная! — Ну, в таком случае велите дать хоть соли; казак верно забыл положить ее. — Не беспокойтесь почтеннейший, чего не знаешь, того не забудешь: ей Богу, нет не полынки. Да кушайте на здоровье, жаркое право славное, а коли уж вы без хлеба обойтись не можете, так вот вам печенка, она тот же хлеб. Ведь не стать же голодать без этих [135] припасов. — И то дело, сказал я, принимаясь за кусочек фунта в два с небольшим. Жаркое, в самом деле, было верх совершенства из всех возможных жарких: мягко, сочно, вкусно, ароматно. Нож у нас был один, а потому есаул, надрезав свою порцию, уступил его мне, а сам с неимоверною ловкостью отделял зубами надрезанные кусочки. Неподражаемый аппетит есаула сообщил и мне необыкновенную прожорливость; мы ели так, что, как говорится, пищало за ушами. Наконец я начал уступать, а есаул все еще шел вперед неутомимо. Убравши несколько кусков мяса, он принялся за ту самую кость, которую казак хотел было у нас похитить; она была не менее полуаршина и так полновесна, что ею с разу можно б было положить на месте любого Турка. Вот мое любимое! сказал торжественно есаул, подымая кость: я страх как люблю косточки... Да вы ничего не кушаете, этак пожалуй вы у меня будете голодны. И говоря, он поворачивал косточку в руках, выбирая на ней самые аппетитные места. Ну, так кушайте же, по крайней мере, тыкву; мы привезли ее верст за двадцать, должна быть хороша. Я попробовал печеной тыквы: она в самом деле была не дурна; но мне уже есть не хотелось; я поблагодарил моего гостеприимного хозяина. — Эй! сказал он, а что же семечки, ты голубчик [136] чай сам убрать изволил? — Никак нет-с, отвечал казак, выгребая из горячей золы и перетирая в руках своих тыквенные семена, вот и семечки. — Ну, это дело, мы возьмем их с собою для препровождения времени; не угодно ли? сказал есаул, высыпая семена в карман. — Покорно благодарю. — Ну, так я совсем готов, станем собираться; до вечера, полагаю, часа два не более. Есаул отгадал: уже было четыре часа по полудни. Мы сели на лошадей и поехали на ту сторону реки осматривать дорогу. Нас теперь было 53 человека, отряд с которым днем можно бы было ударить на любую толпу правоверных.

Силистрийская дорога, перейдя в лощине чрез хороший каменный мост, поднималась левее деревни на отлогость, входила в лес и тянулась косогором версты на три. Здесь, взойдя на самую вершину высоты, перебегала чрез довольно большую поляну, — плотно окруженную лесом, и потом шла далее. Проехав в этот день более тридцати верст, я не находил нужным продолжать далее свою рекогносцировку, а потому и решился кончить ее виденною поляною, тем более, что мне предстояло еще на возвратном пути осмотреть тот лес, чрез который я проехал с одним казаком, и правую сторону лощины. К тому же и есаул мне напомнил, что солнце уже близко к закату, и что [137] после давнего предприятия Турок завлечь казаков в драку, оставаться до ночи в лесу было бы слишком безрассудно. По этим уважительным причинам мы поворотили назад и спустились опять в лощину; но когда поравнялись с деревнею, то собаки, которые во время нашего обеда скрылись было, теперь опять появились, и еще дружнее прежнего принялась на нас лаять. Замечайте, сказал есаул, собак-то пред нашим выездом из лощины не было, а теперь какая тьма собралась их: так точно, было и утром. Целые прошлые сутки простояли мы на месте спокойно, не видя не только Турок, но даже и собаки, как нынче; часов около десяти вдруг собаки показались в деревне. Это значит, добавил он, что бусурманы близко; как хотите, а чрез лес нам надо проехать засветло, в чистом поле пусть их пробуют гнаться за нами. — Как? спросил я: неужели вы, в случае нападения, не захотели бы еще поколотить Турок по-прежнему, т. е. поблагодарить их за ночлег и угощение? — Оно так, сказал есаул, благодарность дело доброе; но по моему это хорошо днем, а ночью, право, никуда не годится. Неужели полагаете вы, что после давишней неудачи, Турки нападут на нас какою нибудь сотнею; нет, батюшка, их соберется побольше, да еще пожалуй и бунчужного приведут с собою; ну, что им сделаешь в ночной темноте? [138] Притом же вы видите, что и рука-то моя совсем плоха, да и у казаков есть кое какие изъянцы; а по мне, если через лес Бог перенесет нас благополучно, так в чистом поле пусть нападают, мы — нагайку, да и были таковы, это будет повернее.

Предположения есаула показались мне очень основательными, и потому мы, чтоб не показать Туркам, если только они за нами присматривали, что их боимся, проехали лощину самым медленным, беспечным шагом, с такою же неосторожностью въехали в лес; но углубясь в него далее, маневр свой изменили. Четыре казака были оставлены в арьергарде, столько же послано вперед, и мы пошли полным, резвым шагом. Хотя солнце еще и не совсем село, но в лесу уже были сумерки.

В Турции не так, как на нашем добром Севере, где между солнечным закатом и ночью остается еще промежуток самого лучшего времени, сумерки. Это время, в наших странах, кажется самою природою кроме всех, разных законных употреблений его, назначено трудолюбивому поселянину и доброму солдату, для ужина без свечей. Одним словом, это самое лучшее время на благословенном Севере. Не то на юге: здесь, после солнечного заката, темнеет скоро; не успеешь оглянуться, как ночь уже застелет землю, а особливо осенью, когда темной [139] ночи почти всегда предшествует густой и холодный туман; тогда темнота бывает так непроницаема, что в двух шагах ровно ничего не увидишь. Так точно случилось и во время проезда нашего через лес. Не успели мы еще доехать до знакомого мне оврага, как уже было совершенно темно.

 

Подъезжая к оврагу, я никак не хотел допустить, чтоб Турки, если у них есть хоть искра благоразумия, не сделали в нем засады. Можно ли придумать что нибудь и лучше и выгоднее для этой цели, как этот несносный овраг? Стоило только подрубить дерево или два, и повалить их впереди нас на дорогу, вот и засада! Десятка два человек могли бы не только остановить нас, но даже уничтожить весь наш отряд, без малейшей с своей стороны потери. Что делать в лесу, среди черной, глухой ночи, на узкой дороге, конному отряду, который в одно мгновение со всех сторон мог быть атакован в десять раз сильнейшим неприятелем, заблаговременно занявшим все удобные к тому места! Не могу вообразить себе ничего хуже ночной тревоги; каждый военный, это хорошо знает; но тут предстояло верное нападение, неминуемая отчаянная свалка, и никакого верного средства к защите... умирать без отмщения, как сонному, как барану под [140] ножом исступленного варвара! Есаул, который во все время насвистывал потихоньку песенки, утих; между казаками царствовала глубокая тишина; только глухой топот лошадей, ежеминутно напоминал нам, что каждый шаг вперед приближал нас к нападению. Вот, думал я, услышу адский крик Турок, — его не было... ну, хоть бы уж не мучили, собаки; резаться, так резаться... Наконец мы в овраге; в глубине его нас обдало холодным туманом. Все тихо; я достал пистолет, подержал его в руке и опять положил на свое место; в кого стрелять? скорее убьешь своего, чем Турка; пусть лежит в кобуре, посмотрим, что будет дальше. Наконец мы выбрались из оврага, прибавили шагу, пошли рысью; тут я не вытерпел чтобы не спросить есаула: «Ну, как вы думаете, почтеннейший, ведь Турки, по моему крайнему разумению, ужасные ослы, если не хуже! Как их угораздило выпустить нас из этой западни? мы теперь почти как дома.» — Э, батюшка, сказал есаул, прервавши песенку, которую он опять было начал насвистывать: ведь цыплят-то считают осенью; дайте прежде выехать из леса, а там пожалуй, я соглашусь с вами, и обратясь к отряду громко, сказал: «Смотри, ребята, при выезде из леса не зевать, держаться в куче, и быть готовыми на удар, а теперь за мною марш!»... Вихрем вырвались мы из этого [141] адского ущелья; полевой ветерок пахнул нам в лицо... мы в поле! темнота та же самая, но за то раздолье во все стороны. Уже версты с полторы отъехали мы от леса, и я что-то, по обыкновению, собирался уже сказать есаулу, как резкий треск выстрелов в арьергарде заглушил начатую фразу. — Марш-марш! скомандовал есаул, удерживая свою лошадь. — «Что вы хотите делать?» спросил я. — С Богом, кричал он, я поеду сзади отряда. «Ну, так поедем вместе.» Мы пропустили летевших казаков, и пустились за ними. Арьергардные казаки нагоняли нас; за ними с гиком, криком, визгом и выстрелами налетали Турки; но пули всех обгоняли, они как пчелы жужжали мимо ушей. — «Еще версты две, сказал есаул, и эта толпа отстанет; им не угнаться за нами вдаль на своих крысах; лошадь у вас славная, не отставайте.» Мой Атаман тянулся в нитку, и как стрела летел вместе с отрядом... вдруг на всем скаку, он пошатнулся и захромал. В мгновение есаул исчез из глаз моих; арьергард пронесся мимо. Нагайку! кричали мелькнувшие казаки, пропадем, Турки на шее... прощай! О, как страшно отозвались в душе моей эти последние слова товарищей!... Машинально поворотил я лошадь вправо с дороги, и еще раз с необычайной силой рванулась она по новому направлению... но не долго, проскакав [142] несколько шагов, ударилась со всего размаха о земь. Прощайте! сказал я... Больше ничего не помню. Не знаю, сколько времени пролежал я со времени моего падения с лошадью, но когда опомнился, темнота была та же самая, и тот же холодный сырой туман. Голова моя болела; в ушах гудели колокола; понятия мои до такой степени была перемешаны, что я не мог сообразить, где я и от чего здесь лежу.

С трудом приподнялся я, чтобы сесть; но голова упала на грудь как свинцовая. Без всякого сознания, от одного лишь чувства боли, я согнул колени, подпер голову руками, и остался в этом положении. Первое проявление приходивших в порядок понятий моих оказалось тем, что я услышал стоны бедной лошади. Я поднял голову и начал к ним прислушиваться; вдруг вспомнил, что тут недалеко должен быть мой Атаман; я пополз в ту сторону, и нашел его шагах в четырех от себя. С какою радостью бросился я к нему, не чувствуя ни боли головы, ни отчаянного положения. Забыв все, я начал ползать около лошади, ощупывая не ранена ли она и первое, что попалось мне под руку, это, как кулак, вышедшие из правого бока внутренности. Холодный пот покатился у меня по лицу; мне живо представилось, что я теряю моего доброго Атамана, что я ночью один среди поля, по которому только что [143] проехали Турки, и верстах в пятнадцати от лагеря. Я бросился обнимать лошадь, и мне кажется что давно не плакал я так искренно, так усердно над моим лучшим, вернейшим товарищем. Ни какие усилия, ни ласки, не могли заставить подняться лошадь; она стонала, пыталась приподниматься, но опять падала, не могши ступить на заднюю ногу. Я ощупал ногу, и она была ранена, и эта-то рана заставила лошадь мою отстать от отряда, между тем как другая рана, полученная при повороте в бок, ускорила отдаление от дороги и мое спасение.

Нет, сказал я, тут ничего не сделаешь; умирай, добрый, конь мой; благодарю за службу, но умри же, по крайней мере, как вольный сын степей своих, без седла и уздечки! Я расседлал лошадь, снял с нее уздечку, сложил все вместе, и начал отыскивать свою фуражку; скоро отыскалась и она. Ну, подумал я, теперь надобно разузнать место, где мы находимся; сделаю рекогносцировку. Я то ходил, то лазил, на пространстве около сорока квадратных шагов, и нашел, что тут местоположение самое гадкое. Это было не что иное, как небольшая и неглубокая яма, наполненная, впрочем, не по величине своей, огромными камнями, о которые я при падении больно изувечил свою голову. Сказав Атаману последнее прости, я вылез из ямы, и пошел по дороге; она была не далее [144] пятидесяти шагов, и первый предмет, попавшийся мне на ней, был убитый казак, может быть, один из тех, которые кричали мне: прощай! — Неисповедимы судьбы Твои, Господи! сказал я, наклонясь к казаку, чтоб узнать, не лежит ли он в таком бесчувственном положении, в каком был я, и желая от всей души найти в нем себе товарища до лагеря; но казак не откликался; он был холоден как лед. Делать нечего, подумал я, пеший конному не товарищ, видно придется идти одному; прощай, брат, и ты в свою очередь; мне некогда!

Движение, или лучше сказать возня в яме около лошади освежила меня: боль головы поутихла; и я начал припоминать себе все, что было со мною в продолжение этой несчастной рекогносцировки. Я шел скоро, не смотря на темноту ночи; дорога приметно белелась под ногами, и потому сбиться с нее я не думал. Мне захотелось узнать, который час; я открыл стекло в часах и начал ощупывать стрелки: нашел большую, и маленькую, и из положения их заключил, что было не более десяти часов с половиною. Так еще не поздно, подумал я: дойдем благополучно! От нечего делать мне пришло в голову рассчитать сколько лежал я в этой скверной яме: когда мы въехали в лес лощины, солнце было на закате; выходит, было [145] тогда около шести часов; лесом и до моего падения проехали мы не более двух часов; ну, пусть в яме просидел я, опомнившись от ушиба, четверть часа, поднимал лошадь и делал в потьмах рекогносцировку и прочие мелкие занятия полчаса: следовательно; полтора часа хоть вон выбрось; в продолжении их я был вне всякой казенной и собственной службы, хоть бы уж, покрайней мере, проспал их, а то и того не было: эти полтора часа ровно ни на что не годятся.

Отойдя версты две от моего несчастного привала, я встретил на дороге еще одного казака, разумеется — убитого; он лежал, как и первый головою вперед, т. е. к лагерю, следовательно убит в догонку. Из этого я заключил, что казаки теперь дома когда и до этого места Турки их не нагнали, потому что Турецкая лошадь, не смотря на свою первоначальную быстроту и легкость, устает чрезвычайно скоро, и пяти верст доброй погонки было слишком достаточно для того, чтоб отбить у Турок самую ретивую охоту гнаться за отрядом; между тем, как для лошади казачей проскакать пять верст — игрушка, и после того она делается еще быстрее и неутомимее. После этого заключения, основанного на самых вернейших фактах, принялся я от всей души бранить Турок. Ну, что это за глупое войско, вскричал я во всеуслышание, будучи [146] уверен, что меня решительно никто не услышит, что они за олухи такие! Чего же лучшего еще хотелось им, когда мы были в лесу? Боже мой! Да там стоило только спешиться и перестрелять нас всех до единого, без малейшего затруднения и без потери с своей стороны; кроме шароваров, которым без сомнения, досталось бы крепко от колючего кустарника. Или, когда уже оплошали в лесу, так при выезде из него можно бы ударить в нас всею своею массою, а не гнаться в поле за казаками. Нет, друзья мои, с таким войском немного навоюешь... Аллах да простит ваши согрешения!... Отдаленный топот прервал мое солдатское негодование на оплошность Турецкого войска. Уж не возвращаются ли теперь правоверные по домам? чего доброго. Я свернул в сторону с дороги и прилег чтоб лучше прислушаться, куда направляется слышанный мною топот. Каменистый грунт земли ясно передавал мне отголоски копыт двух или трех лошадей, которые, казалось шли не по дороге, но именно по той стороне поля, где я лежал; темнота и туман отнимали всякую возможность видеть что нибудь; оставалось одно средство узнать о приближении едущих, положась на верность слуха. Я снял фуражку, и прильнул к земле. Через пять минут не было ни какого сомнения, что всадники были близко, даже звуки голоса [147] начали доходить до меня; но все еще казалось, что едут не по дороге, а полем, и прямо на меня. В таком случае мы переменим позицию. Что делать? я перешел на другую сторону дороги и расположился возле камня. Что за мерзавцы, думал я, ведь они сегодня не дадут мне отдыху ни на минуту; верно ездили к фонтану поить лошадей, или, пожалуй, гостить в Шумлу. Так и быть, подожду пока проедут. К счастью моему, ожидать пришлось не долго. Ароматный ветерок табаку повеял с дороги. Турки поравнялись со мною. Их точно было немного, и они ехали от меня шагах в десяти, не далее. Искры, сыпавшиеся из трубок прямо летели на меня; я вдыхал в себя дымок табаку, и мне пришла страшная охота затянуться. Ну, друзья мои, думал я, курите себе на здоровье, ваша очередь; но что, если б знали, что в десяти шагах от вас, в совершенной беспечности, лежит гяур, который от всего сердца желает вам подавиться дымом, что бы вы тогда запели? Будь возле меня кустарники, или по крайней мере, побольше камней, я выстрелил бы в Турок непременно; рука так и чесалась спустить курок пистолета; но, зная, что тут везде ровная, гладкая степь я послушался благоразумия, и пропустил их с миром.

Первое мое желание, по проезде Турок, было [148] положить себе трубку, и удовлетворить возбужденную ими охоту; но увы! по всем подробнейшим разысканиям ни кисета, ни трубки не оказались; все осталось в яме. С досады пошел я с места лошадиным шагом, и еще один раз наткнулся на убитого казака: — и этот бедняк лежал как и первые два, только не головою вперед; а шеею, потому что головы у него не было. Вот наконец последняя жертва, сказал я: значит, что Турки далее этого места не гнались за нашими, иначе им некогда было заниматься операциею. Тут, на этом месте, варвары излили последнюю бессильную злость свою над несчастным. Казак был обнажен до нитки.

Я приближался уже к фонтану; благодетельный шум его прекрасной влаги отрадою тешил слух мой, и подавал верную надежду, что скоро наконец я доберусь до него, чтоб освежить избитые, измученные свои силы. Жажда мучила меня более чем боль. Я удвоил шаги, и чрез несколько минут упал на край мраморного бассейна. Ура! воскликнул я, приветствую тебя, нелицемерный друг, мой старый знакомец, утешь жаждущего горемыку... две собаки, испуганные неожиданным возгласом победы, с визгом бросились от фонтана... Это было последнее препятствие мое в тот несчастный день. Я остался единственным повелителем фонтана. В миг фуражка, сабля, пистолеты, [149] нагайка и сертук полетели под ноги. Я не знал с чего начать и подставив разбитую свою голову под одну из трубок фонтана, в то же время жадно глотал обливавшую ее влагу и усердно умывал лицо... вода лилась холодною роскошною струею, и право, если бы в то время все Турки собрались к фонтану, я ни за что не прервал бы моего наслаждения; мне хотелось утонуть в этой неизъяснимой роскоши. Довольно, сказал я наконец, доставая из фуражки платок, и утирая им лицо и голову... но что это за дрянь шевелится у меня во рту, и язык как будто не на своем месте; опять рекогносцировка: оказалось, что зубы у меня расколоты в верхней, и нижней челюсти по одному коренному, и отколовшиеся половинки шатаются: одну из них вытащил я мастерски и спрятал в карман для дальнейшего исследования; но с другою не мог справиться, и оставил на своем месте для операции доктору, чтоб и ему не было скучно при перевязке головы. Бодр и свеж стал я на ноги, и начал вооружаться по-прежнему, не чувствуя ни сколько боли. Надев фуражку на бекрень, помахивая нагайкою и насвистывая какую-то интересную песенку, весело шел я в гору, по дороге к кургану К..... Кто идет? раздалось у меня под носом. — Солдат. — Солдат, что отзыв? — Не знаю. — Такого отзыва, брат, не было. — Ну, так [150] скажи сам, какой же? — Да ты что за птица? — Ночная, любезный друг, перелетная, отставшая от стада. — Казак подъехал ко мне. — Откуда ты? — Вместо ответа, любезный, скажи-ка ты мне, давно ли ваш отряд с есаулом Р..... возвратился в лагерь? Я, братец, был вместе с ним и... Как так, прервал, меня казак, уж не планщик ли вы, ваше благородие? — Именно так и вот, как видишь, снимаю планы среди глухой ночи, а потому прошу тебя отведи меня к своему офицеру; мне нужно с ним переговорить кое о чем.

— Чудное дело, право воскликнул казак, наши ни в огне не горят, ни в воде не тонут; пойдем-те, сударь!

Мы пришли к кучке казаков, шагах во сте от линии ведетов расположенной, и вызвали урядника. Здесь я узнал, что отряд, за исключением нескольких казаков убитых и почти всех перераненных, прибыл благополучно, а если и я теперь на лицо, потому что меня полагали в числе первых, то урядник, принеся мне искреннее поздравление, объявил, что теперь будет дело в шляпе, потому-де, что генерал журил есаула за то, что Турки меня убили, и что он позволил мне ехать сзади отряда. «Поезжайте с Богом, сударь, добавил урядник: я вам дам казака, который домчит вас до кургана безвредно.» Назначенный везти меня [151] казак явился; меня не посадили, а взвалили на указанное урядником место за казаком, и с приказанием держаться за него покрепче; мы стрелой полетели по знакомой дороге. В жизнь мою не сиживал я на таком неуклюжем сиденье. Ноги мои едва касались боков лошади, расстояние между ими было едва ли натуральное; я двигался на мешках и мешечках по всем возможным направлениям; около ног моих вились и болтались ремни, ремешки, рукава Турецких курток и такие вещи, которые я только мог ощупывать рукою, но ни за что теперь не могу дать им точного названия: чорт знает, чего тут не было! Но что мне в особенности надоедало на этом возвышенном местоположении, так это огромный кусок сырого мяса, и верно из того самого буйвола, которого мы ели за обедом, и остатками которого добрые казаки, приехавши домой, наделили товарищей. Это мясо, как нарочно, помещено было на самом необходимом для удержания моего равновесия месте, и не давало мне возможности сидеть как следует. — Держитесь! ваше благородие! покрикивал казак. — Пошел, отвечал я, не бойсь, не упаду. — Да хорошо-ли вам сидеть, сударь? — Чудесно, отвечал я, пошел! — Казак мчался, что есть духу. Я одною рукою прижимал его к моему сердцу, а другою всеми силами старался высвободить из-под себя несносное мясо, [152] которое, по моим предположениям, почти уже изжарилось. Да, думал я, насиделся бы мой почтенный Гаврилыч на седле своем как прибитый гвоздем, так узнал бы, каково мне; давно бы мы и с тобою, и со всем твоим хозяйством были у чорта в зубах. — «Чишь, стой»! сказал казак, удерживая лошадь у самого балагана Генерала К. Слезайте ваше благородие.» — Да, как бы тебе не так, слезайте, шею сломить, что ли? Мне брат и так сегодняшние прыжки наскучили; куда тут слезать? разве ты не видишь, что тут сажени две будет вниз? тут надобно лестницу. — «Ну, так позвольте, я сейчас соскочу.» И казак, опираясь на пику, уже заносил ногу через голову лошади, как в балагане послышалось: кто там? — «Мы-с» ваше превосходительство, отвечал казак. — Кузмичев, что ли? — «Точно так-с, ваше превосходительство.» — Да какого ж чорта ты там возишься, а с лошади не слезешь, что ли? так я пожалуй пособлю. — «Никак нет-с, ваше превосходительство, я ихному благородию хочу пособить слезть, они затрудняются-с.» — Благородию! Да какое ты там привез с собою такое благородие, что и слезть не умеет. — В это время старик, со свечою в руках, пробирался из балагана, чтобы взглянуть на чудное благородие, а мне между тем, посчастливилось с помощью казака слезть благополучно. Как [153] родного бросился я обнимать почтенного воина. «Ба, ба, ба!» вскрикнул генерал, отступая от меня. «Ты ли это, душа моя, планщик? как силы небесные принесли тебя назад!... пойдем в балаган.» Мы вошли в балаган; измученный не столько долгою ходьбою и перенесенными в этот день неприятностями, сколько последнею поездкою, я повалился на походное ложе генерала. «Ложись, мой друг, ложись, не церемонься и рассказывай пожалуйста от начала до конца, как дело было; да что это ты весь в крови, не ранен ли ты?» — В крови? воскликнул я с удивлением, от чего бы это? Нечаянно хватился я за подбородок... и еще открытие: кожа на нем была разбита до самой кости и из раны выходила кровь; после умывания холодною водою, она верно, не переставая течь во всю дорогу, выкрасила мне щеки, хоть в любой театр, на сцену. Делать было нечего; не смотря на усталость, я рассказал генералу все мои похождения; добавил притом, что, освободясь, так сказать дивом из-под ножа, я оставил в проклятой яме седло, трубку, кисет и прочую сбрую, и прошу его превосходительство, моего доброго дядюшку, отправить пораньше на то место человек двух казаков, чтоб забрать оставленные вещи, и справиться, что делает мой добрый и несчастный конь. — «Кстати, любезный, все сделано будет, сказал генерал: ведь надобно же [154] убрать тела бедных казаков, товарищей твоих подвигов.»

Отдохнув у генерала с полчаса, в сопровождении двух казаков, на доброй лошади и покойном седле я прибыл наконец в корпусную квартиру решительно благополучно, ровно чрез двадцать четыре часа после моего выезда на рекогносцировку.

Палатка обер-квартирмейстера наполнена была офицерами Генерального Штаба; некоторые из них отдавали отчет в своих поручениях, другие получала новые назначения. Я знал уже от Генерала К... что обо мне дано знать в корпусную квартиру, что я убит во время нападения Турок на отряд. Оставалось только войти в эту палатку неожиданно, среди ночи, бледным, с окровавленным лицом, и как нарочно в то время, когда отдавались приказания, чтобы появлением своим произвести полный эффект. Так и сделалось: я вошел в палатку. Те из офицеров, которые стояли у самого ее входа, не обращая на меня внимания, раздвинулись; свет упал на меня прямо, и я остановился пред обер-квартирмейстером, чинно, со всею важностью мертвеца. Вот тебе и на! вскрикнул обер-квартирмейстер, и взоры всех с каким-то изумлением обратились на меня. Несколько секунд продолжалось молчание; наконец я прервал его: честь имею явиться, прибыл [155] благополучно... С того света, что ли? спросил обер-квартирмейстер. — «Нет, полковник, немного не доехал до того света, раздумал и воротился опять на службу.» Ко мне приступили с расспросами. — Опять я рассказал свои похождения, потом представил рекогносцировку. Все единогласно объявили, что я сегодняшним трудом моим заслужил полное право оставаться в лагере: отдыхать, лечиться и искать лошадей к походу.

Ну, думал я, выходя из палатки полковника, наконец-то и на моей улице праздник; теперь я отдохну, а главное; куплю лошадей, каких нибудь хоть до Молдавии, а там хорошие будут опять. Малахов! закричал я, подходя к своей палатке: поворачивайся живо: ставь чайник, дай казакам водки, и беги к доктору. — Сейчас, отвечал денщик, подымаясь с соломы; но вместо исполнения моих приказаний опрометью бросился к лошади, на которой я приехал, и начал ухаживать за нею с обыкновенною своею нежностью. «Ну, голубчик ты мой, Атаман,» ворчал он, «насилу-то ты отдохнешь хоть не много, есть для тебя и перемена.» Ощупывая в потьмах седло, вскрикнул от удовольствия: «Да вы и казачье седло достали! вот что дело, то дело; я всегда говорил вам, продолжал он, обращаясь ко мне, что оно лучше всех ваших Английских, какая мягкая подушка, чудо! Я [156] думаю, Атамана и расседлать можно, он совсем не горяч, пусть его покушает соломки!» — Какого, братец, Атамана ты видишь? эта лошадь пойдет сейчас назад; не трогай ее, да делай что тебе велят, — «Как назад, да разве же это не наша лошадь?» и он опрометью бросился в палатку за свечкою. «Так и есть, выменяли, ах ты Боже, мой, кричал денщик, такую лошадь... «Он повесил голову. Насильно должен был я оттащить его от лошади, и заставить дать казакам водки. — «На-те, братцы, пейте», сказал он казакам, подавая водку. «Этакую лошадь...!» Казаки не заставляли долго просить себя. Покорно благодарим, ваше благородие, счастливо оставаться! и ни водки, ни казаков не стало»


— Атаман приказал тебе долго жить, сказал я, стоявшему в отчаянии денщику; он убит, и у нас теперь нет ни одной лошади. — «Убит! воскликнул добрый старик, ну, все таки легче; а то я думал, что вас, пожалуй, обманули. Да такой лошади не было в целом лагере, пусть же на ней никто и не ездит. Впрочем, прибавил он, я сегодня отыскал двух лошадей; кажется, порядочные: одна будет для вас под верх, а другая для вьюков: добрый конь нечего сказать, вы сами увидите. Теперь, сударь, я поставлю чайник, да пойду за доктором,» [157] сказал денщик, видя, что я не обращаю никакого внимания на его рассказы. Чрез несколько минут явился доктор, осмотрел мою голову и объявил, что кроме разбитого подбородка, двух расколотых зубов в верхней и нижней челюсти и сильного потрясения от ушиба, от которого я начал чувствовать нестерпимую боль в висках, прочее все обстоит благополучно. — Стало быть, это все сущий вздор, и лежать мне долго не прийдется, как вы думаете, доктор?» спросил я. — «Чрез двое суток вы будете совершенно здоровы, с этим я вас поздравляю; Вам нужно немножко спокойствия, и потому, пока я для вас кое-что пришлю, пейте чай и ложитесь с Богом; утро вечера мудренее; спокойной ночи!» Можно представить себе удовольствие, с каким я, сбросив сертук, после трехдневного, беспрерывного напряжения сил, изнуренный, разбитый, протянулся на солдатском своем ложе. Простой ковер и кожа вместо простыни, брошенные на голую землю, казались мне такою роскошью, таким наслаждением, выше которых я ничего не мог себе представить. Я отдыхал в полном значении этого, слова душою и телом. Будущее меня не тревожило, прошедшее казалось как во сне, и, если б не боль головы, которая приметно увеличивалась, то и оно было бы совершенно забыто. [158]

— Теперь, сказал я денщику, рассказывай, каких ты там нашел лошадей, я тебя слушаю. — «А вот что,» отвечал добрый старик, обрадованный, что я наконец успокоился; «я, сударь, нашел двух лошадок: одна-то из них немного плоховата ногами; но для похода пойдет себе, ведь теперь рекогносцировок, чай, больше не будет; а другая для вьюков добрый конь: я как взглянул на него, смотрю, а у него один глаз как глаз, а другой весь белый; я и смекнул, что у нас дома был такой же самый конь, да и хвать его, за шею; так и есть, двужильная.» — Ого! это что за чудо такое? — «Хе, хе, хе, да вы не знаете, сударь, позвольтес, увидите. Хорошо, подумал я, ладно, видно голубчики не знают что продают. Знаете, сударь, лошадь такая за трех повезет, она...» — Ну, хорошо, прервал я денщика, видя, что он пустился в рассказы на целую ночь: ступай спать, завтра покажешь свою двужильную. — Старик задет был за живое; он вышел и сейчас же возвратился, начал поправлять свечку, а сам придрался к рассказу, и двужильная лошадь, опять пошла на сцену. «Ах ты Боже мой что это за сила такая, я вам говорю сударь, что у нас был такой конь...» Но я уже его не слушал, и чтоб отделаться, повернулся на другую сторону, и дал ему волю гулять сколько хочет. Не знаю, сколько времени еще продолжался [159] рассказ денщика; но полагаю, что кончился не скоро, потому что мне, среди глубокого, сладкого сна, то и дело мерещилось какое-то страшное двужильное чудовище с белым глазом.

____________


Текст воспроизведен по изданию:
«Отрывок из походных записок, 1828 года».
«Журнал для чтения воспитанника военно-учебных заведений», № 261, 262 1847 г.

© Текст — ?
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 2012
© Сетевая версия — A.U.L. 06.2012. kavkazdoc.me
© ЖЧВВУЗ, 1847