ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./Победоносцев К. «Новые путешествия по Востоку»

РУССКИЙ ВЕСТНИК, 1863, № 2

НОВЫЕ ПУТЕШЕСТВИЯ ПО ВОСТОКУ
ДОМАШНЯЯ ЖИЗНЬ В ПАЛЕСТИНЕ — ТИШЕНДОРФ И СИНАЙСКАЯ БИБЛИЯ.

Domestic Life in Palestine. By Mary Eliza Rogers. London. 1862.

Aus dem heiligen Lande. Von Constantin Tieschendorf. Leipzig. 1862.

С каждым годом умножается число путешественников и, вместе с тем, количество книг, записок и писем о путешествиях. Но и в этом роде, как во всех остальных, немногим дается золотая середина. Каждому читателю, конечно, приходилось скучать за восторженными описаниями, которые путешественники так часто предлагают публике вместо отчетливого рассказа о том что они видели замечательного. Для того чтобы написать приятную книгу, в этом роде, требуется талант особого свойства, и притом талант обработанный терпеливыми усилиями. Есть немало людей с живым воображением, но не все умеют с ним сладить, направить его куда следует, и удержать в себе цельный, полный и ясный образ того что они видели, чем были поражены и восхищались. Воображение в чувстве самоуслаждения теряет способность владеть собою и поразившим его [490] впечатлением: оттого в эту самую минуту в человеке есть только горячее, но неопределенное чувство, а когда минута прошла, человек восстановляет в себе ее не живым образом предмета или события, а воспоминанием об испытанном чувстве. Оттого, когда желает он передать впечатление другим, он передает только свое воспоминание, свое впечатление, которое редко может быть понятно и интересно для других: в сторонних людях подобное ощущение может быть возбуждено только живым образом, а для того чтобы представить живой образ, надо уметь овладеть им. Это умение не всякой натуре доступно, как бы она ни были впечатлительна: воображение, как и всякая другая способность, может быть сильна и богата, но не может быть плодотворна, покуда находится в диком состоянии; и оно тоже требует дисциплины, образования, самообладания.

Мы нисколько не думаем однако же, что идеал описания и рассказа состоит здесь только в объективности, что они выйдут тем совершеннее, чем менее будет в них видно отношение к личности того кто описывает или рассказывает. Мы думаем совершенно наоборот: свое я не должно исчезать из рассказа именно для того чтобы рассказ был жив и вполне удовлетворял читателя, но надобно чтобы то не было скучное, мелкое и фальшивое я. Если оно умеет думать и чувствовать просто, оно будет и выражаться просто, нисколько не лишаясь огня и живости. Припомним здесь кстати что говорит Кинглек в предисловии к своему знаменитому Eothen.

«Я намерен останавливаться именно на тех, и только на тех предметах, которые меня самого интересовали. Когда бы еще я проезжал страну вовсе неизвестную, было бы пожалуй недобросовестно избегать тщательного описания замечательных предметов потому только что сам я при виде их не чувствовал сильного интереса; но если тот край, где путешествуешь, был уже во всех подробностях описан другими с знанием дела и даже художественно, то путешественник вправе ограничиться только тем что ему полюбилось. Притом путешественник — не всегда непременно зритель; он вспоминает (и как еще часто!) свой родимый край; им овладевает так часто и самое [491] смиренное будничное стремление — добраться до огня, до пищи, до питья, до тени; и если он в своем описании придает таким ощущениям что-нибудь похожее на ту живость, которую они имели в действительности, — его не сочтут надежным наставником. Решившись писать чистую правду о том что особенно занимало его, он непременно запоет длинную песню о себе; станет рассуждать на целых страницах об огне своего ночного привала и уничтожит развалины Бальбека какими-нибудь восемью, десятью холодными строчками. Но мне кажется, что этот эгоизм путешественника, при всей своей назойливости, все-таки помогает дать читателю верное понятие о крае. Это самое себялюбие, эта привычка относить внешний мир к своему впечатлению, как будто вынуждает путешественника соблюдать в своем описании правила перспективы: он описывает вам предметы не так как сущность их представляется в изучении, но так как они ему представлялись. Люди и предметы, которые ближе касались его личности, как бы ни были мелки и незначительны, принимают у него на картине большие размеры, потому что близко стоят к нему. Он вам показывает своего драгомана и сухощавые фигуры своих Арабов, свою палатку, своих верблюдов, склонивших колена, свою поклажу на песке, а настоящие чудеса края, города, величественные развалины, памятники прошедших веков, отводит от вас смутный фон на дальнее расстояние. Вот как он сам чувствовал, и вот как хочет повторить перед вами сцены и образы старого мира. Сколько ни слушайте его, вы немного у него найдете статистики; но, может быть, побыв с ним, вы сами почувствуете, как понемногу передается вам реальное представление о том что он видел на Востоке.»

О Востоке, о Палестине в особенности, писано так много, что можно потеряться в каталоге сочинений. В массе их много таланта, много знания и учености; но мы говорим на этот раз не о руководствах, не об ученых творениях, а о тех путешествиях, которым читатель придает название приятной книги, которые оставляют в читателе чувство удовлетворенного желания, которые он любит, которые ему жаль покинуть. Из таких книг особенно памятны нам две. Одна, которую мы сейчас только привели, — книга, которую [492] мало кто не читал из людей знакомых с английскою литературой, — изящные письма с Востока, под заглавием: Eothen (греческое слово, означающее с востока). Другая — путешествие Варбортона, так плачевно погибшего в 1852 году при крушении Амазонки, под заглавием: Полумесяц и Крест (Crescent and Cross). Теперь мы познакомились еще с одною книгой того же разряда, и намерены познакомить с нею читателя, — с сочинением мисс Роджерс Домашняя жизнь в Палестине.


I.

Мисс Роджерс приехала в Палестину вместе с своим братом, британским вице-консулом в Гаифе, одним из приморских городов Палестины. Она прожила там несколько лет, и не на одном месте, но разъезжала по разным городам вместе с братом, не оставляя его даже и тогда, когда он должен был исполнять дипломатические поручения своего правительства, в смутное время междуусобных раздоров 1855 и 1856 годов. Все это дало ей возможность наблюдать именно внутреннюю, домашнюю жизнь всех классов палестинского населения. Мисс Роджерс была в беспрерывных сношениях с людьми всех сословий, и эти сношения были значительно облегчены для нее знанием арабского языка, которому она поспешила выучиться тотчас по приезде. Результатом всего этого была книга о Палестине, составленная из заметок и записок, которые вела она для себя и для своего семейства, — книга привлекательная, живой и простой рассказ о таких предметах, с которыми немногим доводилось близко знакомиться. Читатель не встретит в этой книге описания знаменитостей и чудес Палестины, о которых так много уже было писано другими; автор с намерением не останавливался на предметах общеизвестных. Зато здесь встречаем так много интересных подробностей обо всем что составляет внутреннюю жизнь восточного общества, что относится к нравам, обычаям и внешней обстановке быта, что книга представляет для читателей всю свежесть рассказа о неизвестном мире; но рассказ, при всем своем изяществе, так прост, так ощутительно в нем отсутствие всякой претензии, что [493] читатель легко и свободно движется вместе с автором в этом неизвестном мире, как будто посреди людей и картин, знакомых ему с детства. Все описания в книге отличаются необыкновенною реальностью; вы встречаете в них те самые подробности, которые могут дать вам живое представление об описываемом предмете и отличительных чертах его; перед читателем развертываются живые картины и движутся живые лица. Гаиф, Вифлеем, Назарет, Наблус и Иерусалим, вот главные пункты, около которых сосредоточивается описательный рассказ мисс Роджерс, и между которыми движется живая картина домашней жизни в Палестине. Описания природы встречаются у нее нередко и получают особенную живость именно оттого что читатель встречает в них не изъявления безотчетного восторга, а индивидуальные черты той или другой местности: впечатления, производимые на автора картинами природы, отличаются такою отчетливою ясностью, что читатель почти всюду встречает указания, например, на цветы и растения, которые заметил автор, любуясь местностью; но этот практический прием автора нисколько не вредит художественной прелести в его описаниях.

«На Востоке, — говорит мисс Роджерс, — я могла изучить дух и быт общества на разных ступенях его развития. Я находила убежище в шатрах кочевников, не признающих над собою закона, и сходилась с бедуинскими девушками как с сестрами. Мне знаком быт и тех мирных племен, что живут с патриархальною простотой в постоянных жилищах, окруженные своими стадами. Мне доводилось жить и с Феллахами, в грубой деревне построенной из камня и глины, окруженной огородами, садами, полями и пастбищами; я была в общении с жителями городов, с сильными мира, законодателями и правителями края; в промежутках, я иногда пользовалась и обществом высокообразованных и благородных представителей цивилизованной Европы. И с кем бы я ни сходилась, со всяким была у меня доля сочувствия, со всяким удавалось мне стать в то простое отношение, которое роднит с нами и ближних, и дальних людей в целом мире.»

Женщины на Востоке особенно интересовали мисс [494] Роджерс, и книга ее наполнена множеством интересных сведений о домашней жизни женщин, и о том положении, которое занимают они в мусульманском обществе. О гаремах и о внутреннем устройстве домашнего быта женщин она сообщает много нового. Выбираем из книги несколько страниц относящихся к этому предмету.


Сутки в доме начальника города Аррабе


Все дома в городе Аррабе (по дороге из Гаифы в Наблус) казались маленькими крепостями: они четвероугольные, и плоские крыши их огорожены вокруг балюстрадою. Мы отправились прямо к дому Могамед Бек Абдула Ради, губернатора. Дом его, как и все городские дома у мусульман, делился на две особые половины: мужчины занимают одну часть, называемую диваном; женщины живут в другой части, которая называется гаремом. Нижняя часть дома была занята лошадьми и солдатами, и здесь поместились наши спутники и прислуга. Мы взошли по открытой каменной лестнице, миновали широкий двор и вступили в диван, — комнату со сводами, с большими окнами, дугою, на три стороны; из окон открывался вид на долину и на городские ворота. Глубокие и низкие подоконники убраны подушками и коврами. Здесь женщины никогда не показываются. После мне сказали, что кроме меня ни одна женщина не переступала за порог этой комнаты. Самого губернатора не было дома, но нас очень любезно приняли его родственники, и целуя наши руки, сказали нам: «Наш дом — ваш дом, и мы — ваши слуги.» Они очень удивлялись, что мы путешествуем во время таких волнений и беспорядков в крае. Сказывали, что каждый день в соседстве бывают схватки, и что несколько дней тому назад было по крайней мере полтораста человек убитых: угоняют стада, верблюдов, беспрестанно останавливают и грабят. Еще накануне была стычка около самого Аррабе, многие убиты. Об этом рассказывали нам сыновья и племянники губернатора; они сами участвовали в деле.

Младшим сыновьям, двум мальчикам лет десяти или одиннадцати, приказано было проводить меня в гарем. Они [495] осторожно вели меня по крыше, убитой землею, через разные дворики, комнаты и переходы, покуда не добрались мы до женской половины. Я очутилась в большой комнате со сводами, с выбеленными стенами и каменным полом; свет входил в нее только через отворенную дверь, потому что в окнах здесь не бывает стекол, и они на этот раз закрыты были ставнями от дождя. Мои маленькие проводники, Селим и Саид, бежали впереди и кричали с восторгом: «Выходите! смотрите! Английская девица идет.» Только что я вошла, как меня окружила целая кучка женщин в блестящих костюмах. Типы их были очень разнообразные, от черной абиссинской невольницы в пурпуровом наряде с серебром, до оливковых и бронзовых Аравитянок в фиолетовом цвете с золотом.

Они принялись теребить меня будто новую игрушку. Одна за другой целовали меня и гладили по лицу; никогда еще не случалось им видеть европейскую женщину; дочь Франков, говорили они, ни разу еще не бывала у них в городе.

Они сказали: — Добро пожаловать, сестра наша из дальнего края, дом этот твой дом, и мы твои слуги, — и стали меня расспрашивать с кем и как и откуда я приехала. На хозяйках были длинные широкие шаровары из цветной шелковой материи, короткие и узкие курточки из сукна или бархата, вышитые золотом. Прислужницы были в платье из бумажной материи, а невольницы — в красном сукне. Они дивились моему простому, длинному темному дорожному платью и моей шляпе. Я сказала им, что платье у меня намокло и что мне хочется переменить его.

Мальчики побежали сказать, чтобы принесли мне чемодан: его принесли и поставили у входа в гарем, и оттуда две невольницы взяли его в комнаты. Лишь только я отперла его, и хозяйки, и прислужницы, и дети, наперерыв принялись рассматривать что в нем такое. Минуты в две опорожнили его весь до дна. Мои накидки, утренние и вечерние платья, ночные кофты и воротнички, переходили из рук в руки: так как употребление всех этих вещей было вовсе неизвестно им, то он стали примерять их на всевозможные фантастические манеры. Одна схватила кружевной воротничок и пыталась, не без вкуса, приладить его себе на голову: ей показалось, что это идет к головному убору. [496] Это очень забавляло меня, но я была вынуждена прекратить их проказы и сказать чтобы положили все назад в чемодан: тотчас же так и сделали. Я уже прежде испытала, что арабские женщины (Автор, когда говорит вообще о жителях Палестины, называет их Арабами: хота они племя смешанное, но сами зовут себя Арабами или племенем Арабов, и арабский язык — их природный.) точно дети: они почти всегда в ту же минуту слушаются, если только скажешь им тихо но решительно.

Затем я переоделась в той же комнате: они сказали, что другой у них нет. Мне кажется, это выдумали они нарочно, чтобы посмотреть что у меня за платье и как я его надеваю, потому что их обычай вовсе не таков как наш. Они говорили мне, что я надеваю слишком много платьев вместе. Сами же они носят только рубашку из тонкой бумажной материи, с высоким воротом по самое горло, но с разрезом на груди и с длинными, широкими рукавами. Широкие шаровары, стянутые вверх и завязанные у талии и ниже колена, падают почти до полу грациозными складками; сверху открытая короткая куртка, подпоясанная шалью по талии. Они заботливо отослали просушить у печки мое мокрое платье и устроили для меня на полу удобное сидение на подушках. Одна приготовила и принесла мне сладкого шербета из пом-гранатов. Другая принесла кофе в маленькой фарфоровой чашечке вставленной в другую чашечку, серебряную, прекрасной чеканной работы. Чашечка, по виду и по величине, походила на обыкновенную чашку для яиц.

Возле меня села Сит-Хабиби, и закурив наргиле, в ответ на мои вопросы сказала мне, что она старшая жена Могаммед-бека, губернатора в Аррабе, и показала двух остальных жен его. Затем, по просьбе моей, познакомила с тремя женами Сале-бека, губернатора в Гаифе. Они ужасно удивились, когда я сказала им, что знаю очень хорошо их мужа Сале-бека и привезла им поклон от него. Этого они никак не могли понять, потому что не слыхивали как может женщина видеть мужчину, когда он не родня ей. Женщина-мусульманка не видит даже будущего своего мужа до дня свадьбы. Одна из жен спросила меня с подозрительным видом, не завел ли Сале-бек у себя [497] гарема в Гаифе. Я скоро успокоила их и рассеяла все их сомнения по этому предмету. Они чрезвычайно интересовались всем что касается Англичан. Верде (это имя значит роза) спрашивала: «Что твой брат красив? силен? Лицо у него хорошее? В вашей стороне все люди белы?» А другая сказала: «Отчего ты ездишь в дороге без своих женщин?»

Отвечая на все эти вопросы, я успела осмотреть комнату. Комната была длинная и низкая, пол почти сплошь устлан тонкими плетенками. По стене, против двери, постлан был узкий матрас и покрыт полотнищем тонкого ковра, в роде тех, какими устилают лестницы. Подушка в шелковых наволочках, по восточному, лежала на матрасе стоймя к стене, так что образовалось что-то в роде низенькой софы, и по середине ее сидела я, а вокруг меня хозяйки. Против нас, по обеим сторонам двери, были такие же сиденья или диваны, на которых сидели и курили другие женщины и девушки. В краю комнаты, налево от меня, стояли два большие деревянные сундука, раскрашенные яркою красною краскою, с медными замками и петлями красивого рисунка. Позади сундуков, в стене, было широкое, большое углубление со сводом: там свалены были грудой матрасы и стеганые одеяла; зеркала (из Константинополя) в золоченых рамах висели по обе стороны этого углубления. По правую руку от меня, на другом конце комнаты, черные невольницы и прислужницы сидели на войлоке и нянчились с детьми и грудными младенцами, которые кричали и ссорились друг с другом. Они вели между собой суетливую болтовню: только по временам из нее прорывались восклицания громче обыкновенного. Пол в комнате был поднят дюймов на шесть выше площади двора; наравне с двором оставалось только маленькое пространство около двери, где женщины, входя в комнату, снимали свои высокие калоши или башмаки.

Верде и Хабиби сидели возле меня и ласково гладили меня по волосам и по лицу. Они удивлялись отчего нет на мне головного убора и никакого украшения на волосах. Младшая жена Сале-бека, по имени Гельве (это имя значит сладость), сидела у отворенной двери в грациозной позе. Она смотрела такою хорошенькою, лицо у нее было такое открытое и веселое (ей было всего шестнадцать лет), что я взяла [498] свой альбом срисовать портрет ее. Когда хозяйки мои увидели что я делаю, они очень удивились, потому что никогда не видывали как можно срисовывать лицо или что бы то ни было: и точно это противно мусульманскому закону. Они закричали: «О диво Божие! Ведь точно это лицо Гельве, вот ее глаза смотрят на нас, — и золотая монетка у ней на шее, и наргиле в руках у нее. О, какое диво!» И Гельве боязливо подошла посмотреть на рисунок, и спросила меня, отчего я ее срисовала, не оттого ли что она всех лучше. Я отвечала ей, что точно также стала бы рисовать всякую, кто бы сидел около двери, потому что туда солнце светит. Тогда и другие стали поочереди садиться на то место, и я еще сняла два портрета, только Гельве была без сравнения лучше всех. У ней был такой сладкий голос (а это не часто встречается у арабских женщин), манеры у ней были такие простые и открытые. На ней были желтые шелковые шаровары, с черною шелковою прошивкой с боку, а на голых ногах желтые туфли с острыми загнутыми кверху носками; черная бархатная курточка, прекрасно вышитая золотым снурком, и вместо пояса, ниже обыкновенного, обвязана шаль пурпурового красного и зеленого цвета. На шее нашивное ожерелье из золотых монет; на ее хорошенькой головке, кокетливо, набок, была надета маленькая шапочка красного сукна; а сверху, на шапочке, между золотыми дутыми шариками, висела длинная кисть. Голова у нее и красная шапочка, или торбуш, убраны были нитками из жемчуга, из золотых монет, алмазными и изумрудными кистями и маленькими пучками красных, желтых и фиолетовых неувядающих цветов, растущих на воде по горам Палестины. Большие черные глаза, брови густо выкрашенные, ресницы натертые углем по краям; на груди кое-где виднелись голубые пятна, на подбородке тоже; на лбу выведена голубая звездочка. Все хозяйки были более или менее разукрашены в том же роде; они изъявляли сильное желание также и меня раскрасить и нататуировать.

Я записала у себя в книжке имена всех женщин, детей их и прислужниц по-арабски, а описание наряда их по-английски. Оказалось, что Гельве родом из Кефр-Кара (Кефр-Кара — деревня, в которой останавливались путешественники по дороге в Аррабе.); [499] она принялась называть мне имена всех соседних деревень. Я объяснила им употребление своей карты и сказала, что взглянув на нее, могу узнать в какой стороне Сенур и другие города. Они принялись кричать хором: «О, диво Божие!», потому что не слыхивали как это может быть, чтобы женщина умела читать или писать. Они знали, что мужчины умеют: их же сыновья каждый день ходили в школу, где ученый дервиш обучал их читать вслух Коран и писать кое-как. Но женщинам казалось, что мальчикам дана особенная способность учиться и понимать таинство писанной речи. Даже Селим и Саид, маленькие проводники мои, удивлялись и говорили: «Машалла! Чужестранка эта умеет писать по-нашему!»

Около трех часов (по их счету девятый час) черные женщины, в длинных белых сорочках до полу, принесли обед. Сначала одна принесла низкую деревянную стойку, отделанную штучною работой из слоновой кости и из перламутра, и поставила на пол прямо против меня. Потом другая поставила на нее старинный круглый металлический поднос, на котором были вырезаны по-арабски изречения из Корана. Мне подали длинное полотенце, обшитое золотою нитью. После этих приготовлений я была рада поесть, потому что была очень голодна. Поднос скоро уставили вот какими кушаньями: маленькая сковорода с поджаренными яйцами, деревянная чашка с леббеком, то есть с простоквашей, чашка козьих сливок, блюдо густого крахмалистого киселя в роде блан-манже, подслащенного розовым сахаром, с миндалем и фисташками, большое блюдо рису вареного в коровьем масле и обложенного маленькими кусочками жареной баранины, блюдо орехов, сушеных фруктов, миндалю и лимонной корки в сахаре.

Возле меня стала черная девушка невольница, в коротеньких красных шароварах красного сукна и в краевой куртке, с браслетами на руках и на ногах; она держала серебряную чашку с водой наготове для меня, когда я вздумаю пить. Нигде не видать было ни ножа, ни даже ложки; не было никакой особенной чашки или посудины, которую я могла бы взять для своего особенного употребления. Я вымыла себе руки: надо было брать кушанье из которого-нибудь блюда, — брать широкою тоненькою хлебною лепешкой, с виду походившею на кусок кожи. Мои хозяйки скоро [500] увидели, что я не умею так есть, и достали мне большую кухонную деревянную ложку, над которою дети принялись смеяться от всей души. Я просила хозяек, чтоб и они со мной ели, но они никак не хотели послушать меня; однако ж позволили Селиму и Саиду есть со мною. Те сейчас свернули свои лепешки наподобие ложки и принялись с нами за молоко и за яйца; но когда дело дошло до рису и до мяса, просто брали то и другое пальцами. Во все время покуда я ела, хозяйки стояли все около меня и смотрели не нужно ли мне чего.

Когда я кончила, поднос отняли на середину комнаты, а передо мной поставили большую металлическую лохань с крышкой; в крышке было отверстие. Наверху лежал кусок мыла туземного приготовления; я стала мылить себе руки, а мне лили воду из какого-то странного серебряного кувшина, вроде старинного кофейника с длинным тонким, кривым горлышком. Струя воды, не перерываясь, падала мне на руки и потом стекала через крышку в лохань. Опять подали мне обшитое полотенце и воды выполоскать рот.

Все женщины (то есть три жены губернатора и три жены брата его Сале-бека) с детьми сели на полу на плетенках, вокруг подноса, и опуская пальцы все вместе, то в то, то в другое блюдо, скоро покончили простой обед. Приносили еще два-три блюда с рисом. Кончив есть, каждая вставала, умывала руки и полоскала рот. Потом обнесли крепкий кофе без сливок и без сахару. Затем прислужницы и невольницы собрались около подноса и стали доедать остатки с необыкновенною скоростью и жадностью, так что как раз не осталось и следов кушанья.

Старшим хозяйкам подали чубуки (трубки из красной глины, на чубуках из вишневого или жасминного дерева, с мундштуками из черного дерева), а остальным два или три наргиле, которые и передавались из рук в руки по очереди. Гельве, покуривши несколько минут, наклонила грациозно головку, положила руку на грудь, приложила себе ко лбу гибкую трубку и передала ее соседке: возле нее случилась именно вторая жена ее же мужа, Сале-бека. Так переходила трубка от одной к другой, не минуя даже прислужниц, и всякий раз повторялось: «Будь тебе в сладость.» Эта учтивая церемония строго соблюдается между [501] мусульманами даже в ближнем родстве. Мне кажется, что установленные формы приветствий, в обыкновенном обращении, помогают до некоторой степени поддерживать мир и доброе согласие в гаремах.

Для меня особенно был приготовлен наргиле, очень изящного вида, величиною почти в полтора фута. Стклянка его, прекрасно сделанная, светилась и блестела как хрусталь. Она была наполнена водой, в которой сверху плавали розовые листья. На верху этой стклянки с длинным горлышком, была массивная серебряная чашка, с горячими углями и с персидским табаком. Гибкая, змееобразная трубка, соединенная с сосудом, обтянута была красным бархатом и обвита золотою проволокой; трубка была сажени в полтора длиной: мундштук янтарный, обделанный рубинами и бирюзой. Дым проходил через воду, поднимая пузырьки и приводя в движение розовые листья, и потом тянулся в длинную трубку. Так ароматный дым охлаждался и очищался прежде чем доходил до моих губ.

Я заметила, что женщины стали перешептываться между собою; и вот Гельве подошла, села возле меня, и спросила: «Ты замужем?» Я сказала: «Нет». «Зачем же ты оставила отца и мать? Разве они не добры к тебе?» Я рассказала им, как они добры, и как мать учила меня говорить, читать и писать как на родном языке, так и на чужих. Я старалась дать им понятие о том, как в Англии родители воспитывают детей.

Верде сказала: — Гораздо лучше выйти замуж и жить дома чем ездить по разным местам; теперь, в военное время очень опасно ездить, и женщинам лучше сидеть дома.

Сит-Сара сказала: — Верде говорит правду; отчего ты не выйдешь замуж?

— Да здесь нет мужчин из моей стороны, — отвечала я, — как же мне выйти замуж?

На это Сара сказала: — Ты говоришь на нашем языке, как чужестранка, но приятно тебя слушать. Тебя возьмет Араб. Отчего тебе не выйти замуж за Араба?

Эти слова очень позабавили меня. Я отвечала: — Матери моей здесь нет; некому выбрать мне мужа. Как же мне тут выйти замуж? — Я воображала что по их понятию нечего будет отвечать на это, но Сит-Сара сказала мне: — Я буду тебе матерью, я приведу тебя к мужу. У меня брат [502] кади, первый судья в Наблусе; он ищет себе жены: у него только три. Он тебя станет любить, оттого что ты белая.

Я отвечала в шутку: — Спасибо, мать моя! Какие же мне теперь делать сборы, и когда я должна быть готова?

Сит-Сара подумала с минуту, и потом спросила: — А сколько верблюдов у твоего отца?

— У отца вовсе нет верблюдов. В моей стороне всего три или четыре живых верблюда, и держат их за диковину, в особенном доме в прекрасном саду; их стерегут и ходят за ними особые сторожа. Есть у нас еще несколько чучел верблюжьих в большом стеклянном доме.

На это все они громко засмеялись и закричали: — О, как чудно это!

— У твоего отца молодые оливки, — продолжала Сара, — много дают сбору?

— У отца моего вовсе нет оливковых деревьев. Этому они еще больше дивились.

— У твоего отца есть золото. Он даст тебе золота и дорогих камней и красный сундук доверху с платьями, с полотенцами, даст тебе шелковых подушек и красную деревянную колыбель и много-много мыла. Брат мой очень богат, он даст верблюдов отцу твоему на твою долю, и золотых монет.

Я увидела, что они решительно думают будто я говорю серьезно; они захлопали в ладоши, и одна запела веселую песню, в таком роде: «О, госпожа Мариам, дочь дальнего края, живи с нами, нам будет радость! Тебя станут любить больше всех женщин в доме моего брата! Ты будешь ему царицей и первою утехой! Твое лицо точно ясный месяц, и слова твои ценны как жемчуг! О, госпожа Мариам, дочь дальнего края, живи с нами, и нам будет радость!»

Тут все женщины встали и сомкнулись в круг, цепью схватившись за руки. Сначала стали они тихо двигаться кружком, мерною поступью, под монотонный напев; а прислужницы и дети, сидя на полу, били в такт руками. Вот что они пели: «Станем петь, станем плясать; он глядит на вас в решеточку, он серебряным дождем обольет нас, обольет нас дождем золотым! Станем петь, [503] станем плясать, громче, громче, скорее, скорей! Он услышит, как дружно мы поем, как мы весело идем в пляске. Станем петь, станем плясать; громче, громче, скорей и скорей! Он серебряным дождем обольет нас, обольет нас дождем золотым!»

И так далее, все те же слова пели они, и пляска становилась все быстрее и быстрее, но шла все в такт без перерыву. Наконец они утомились и сели. Пока они отдыхали, я им рассказывала как проводила время в Гаифе, и старалась дать им понятие о домашней жизни в Лондоне, как можно жить без верблюдов и без оливковых деревьев. Они спрашивали, танцуют ли в Англии, и были поражены, услышав, что там мужчины танцуют с женщинами вместе.

Солнце уже садилось, когда маленький Селим пришел сказать, что брат зовет меня, и повел меня к нему. Он сидел в комнате со сводами; около него разные эффенди и мусульманские владельцы. Они стали меня спрашивать, неужели я не боюсь ездить в таком краю, где теперь беспрестанные грабежи и побоища. Я отвечала: «Не боюсь; до сих пор я испытала, что в здешнем краю все очень приветливы к иностранцам.» На это они сказали: «Да управит Аллах ровный путь перед тобою!»

Для мужчин принесли в диван ужинать, а я воротилась в гарем. Он принял веселый, светлый вид от маленьких красных глиняных ламп, расставленных в нишах по стенам; посреди комнаты, на низком стуле, стоял большой фонарь. женщины удивлялись как я решилась ходить на мужскую половину. Я объяснила им, что в Англии такой общий обычай, что женщины с мужчинами у нас постоянно сходятся, что мы гуляем, ездим верхом и катаемся всегда без покрывала. Они чрезвычайно удивились этому. Я прибавила еще: «нами управляет султанша, которую зовут Нассара (Виктория, победа), и ее так почитают и любят подданные, что когда она показывается на улице, народ зовет громко и радостно: «Боже, сохрани нашу государыню!» А у нее лицо сияет от удовольствия, она ласково смотрит во все стороны и кланяется одинаково богатому и бедному. А в особенные дни знатные и ученые люди и чиновники допускаются к ней и [504] целуют у ней руку.» «О как дивно!» закричали они, и Сара спросила: «Ваша султанша — девушка?» Я отвечала: «Нет, она замужем, а принц, ее муж, нисколько не вступается в правление.» Тут как будто вдруг все для них объяснилось: мои слова навели их на такую мысль будто в Англии всем управляют женщины, и занимают положение выше мужчин. Я не в силах была потом совершенно разубедить их в этом; они все возражали: «ваша султанша разве могла бы удержать власть в руках своих, когда бы она не была сильнее и умнее мужчин.» Одна спросила: «брат твой, консул, умеет писать?» Я старалась дать им самое выгодное понятие о мужчинах своей родины, но не думаю, чтоб успела вполне, и они все представляли себе наших женщин выше и сильнее мужчин.

Ужин был тот же, что и обед, и в том же порядке; только прибавлено еще блюдо маленьких зеленоватых сосисок. Они были сделаны из мяса с рисом, завернуты в листья, обжарены в масле, и очень вкусны. Асме, очень красивая девочка, лет восьми (старшая дочь Сале-бека), и Селим ели со мною; но хозяйки стояли вокруг. Я рассказывала им, как в Англии сидят на стульях, за высоким столом, и едят с особенных тарелок, ножами, вилками и ложками, мужчины вмести с женщинами. Они только повторяли: «О, как дивно!» потому что и не слыхивали, как может женщина есть в присутствии мужчины, хотя бы то был муж или отец ее.

После ужина стали говорить о войне. Они говорили, как боятся за двух старших сыновей, которые, всего на шестнадцатом или на семнадцатом году, должны постоянно быть на войне, в горах, и участвовать во всех стычках. Оба мальчика не раз уже бывали слегка ранены, и матери каждый день того и ждали, что услышат о их смерти.

Потом они запели песню о губернаторе Магоммеде, который был на ту пору в отсутствии из города. (Иностранцам, замечает автор, очень трудно понимать арабские песни. Покуда женщины пели, я могла уловить почти один только смысл и сюжет того что пелось. Гельве, по просьбе моей, объясняла мне слова простою речью и знаками, и уже через год, в Гаифе, при помощи ее, я могла вникнуть в слова песен настолько, чтобы передать их по-английски.) [505] Черные невольницы стали плясать в одиночку и в некотором расстоянии друг от друга. Они тихо и грациозно поднимали руки над головой, выгибаясь всем телом вперед; потом вдруг поднимали голову и выпрямлялись во весь рост, держа руки высоко. Члены их казались очень гибки, и они, по-видимому, плясали с наслаждением; но я нашла, что пляска эта не красива и не оживлена. Они пели песню также о красавице своего края, у которой зубы как молния. Я спела, по просьбе хозяек, несколько английских песен и показала им несколько фигур и па из наших западных танцев. Их очень позабавил испанский вальс, который я танцевала тихо с воображаемым кавалером: они захлопали в ладоши и стали мне бить такт.

Я очень утомилась и попросила Сит-Сару как-нибудь уложить меня. Но она сказала: «Пойдем на террасу; дождь прошел, звезды светят. Пойдем, о, дочь моя! А комнату сейчас уберут.» Мы пробрались на гаремную террасу, вместе с Гельве. Вокруг, по высотам, горели сторожевые огни, и через крупные отверстия в ограде можно было смотреть вниз и видеть как двигался народ по улице; слуги шли впереди и несли фонари перед господами. А в темно-пурпуровой глубине неба сияли яркие звезды.

Меня повели через двор в четвероугольную комнату, и представили четвертой, самой молоденькой жене губернатора. Прежде того я и не слыхала о ней. Она окружена была своими женщинами и прислужницами, и сидела на матрасе, обставленном поддержками и покрытом шелковым шитым одеялом. Головной убор на ней, был украшен дорогими каменьями, розами и неувядающими цветами, а фиолетовая бархатная куртка ее покрыта богатым шитьем. Щеки были сильно нарумянены и брови выкрашены, ресницы только что были натерты углем, а руки — генною (Генна — растение, которого желтый сок употребляется на составление краски для женского туалета на Востоке.). Она вынула из-под тяжелых одеял маленькую спеленатую фигурку и подала мне на руки. Это был новорожденный сын ее. Ему было всего семь дней, и отец еще не видал его. Мать ждала его в этот день и рассчитывала, что в эту ночь в первый раз подаст ему на руки [506] ребенка, но он еще не воротился в Аррабе. (Раньше недели после родов отец, по мусульманскому обычаю, не видит ни новорожденного, ни матери, а восьмой день считается днем ликования и поздравлений. По этому случаю обыкновенно нанимают особенных певиц).

Приготовили мне кофе и подали наргиле; но я не долго оставалась с молодою матерью и ее ребенком, потому что комната была ужасно натоплена, и я едва могла дышать от жару. Большая жаровня с раскаленными угольями стояла у двери; воздух и все вещи в комнате были как будто пропитаны тяжелым запахом мускусу. Даже кофе и дым наргиле сильно отзывались мускусом. Я была очень довольна когда опять очутилась на террасе, под звездным небом и на свежем воздухе.

Вернувшись в большую комнату, я нашла, что ее уже убрали, и очень чисто. В одном углу положено было пять матрасов, один на другом, с красною шелковою подушкой и с ситцевым одеялом стеганым на вате, — постель для меня. Я было обрадовалась, подумавши, что останусь одна в комнате. Но скоро надежда моя пропала, потому что на полу постлали еще семь постелей, на каждую по одному только матрасу, тоже с подушкой и со стеганым одеялом. (У мусульман, когда хозяин хочет оказать большую честь своему гостю, ему стелются на ночь несколько матрасов слоями, и какова гостю честь, столько и матрасов. Пять матрасов — уже великая честь; но брат говорил мне, что ему постлали было семь.)

Итак все мои хозяйки со всеми детьми, прислужницами и невольницами, должны были спать в одной комнате со мною! Из углубления в стене вынули две висячие зыбки (гамаки), длиной фута в три, и привесили на веревках к кольцам, вбитым в потолок. Зыбки эти сплетены из крепких пальмовых листвяных стеблей и обтянуты толстою парусиной. Сюда положили двоих спеленатых ребят и привязали, на всякий случай, крест-на-крест веревкой из пальмовых волокон, прикрепленною к углам висячки; потом, в середине, поднявши кверху четыре конца веревки фута на три, связали их в узел и прикрепили к тем веревкам, на которых висела эта колыбель. Так четыре угловые веревки образовали основу, на которой, в виде палатки [507] или полога, развешен был кусок кисеи для защиты детей от москитов.

Покуда я раздевалась, женщины с любопытством наблюдали за мной; когда я надела ночную кофту, они очень удивились, и все закричали: «Куда ты собираешься идти? Что хочешь делать? Отчего ты надела белое платье?» Сами они не меняют платья на ночь, и как есть, в своих ярких цветных платьях, в одну минуту готовы были лечь в постель; но все еще стояли около меня, покуда я не сказала: «Спокойной ночи»; тут все они поцеловали меня и пожелали мне хороших снов. Тогда я стала на колени; потом, не говоря больше ни слова, легла в постель и обернулась лицом к стене, думая о странном дне, который провела в этом месте. Я старалась поскорее заснуть, хотя слышала как они около меня шептались. Не более пяти минут пролежала голова моя на мягкой красной шелковой подушке, как я почувствовала, что чья-то рука гладит меня по лбу и услышала очень тихий и нежный голос: «Са хабиби!» то есть, «дорогая моя!» Я подождала немного, и опять почувствовала как чья-то рука гладила меня по лицу. Кто-то поцеловал меня в лоб, и я опять услышала тот же голос: «Мариам, поговори с нами! Поговори, Мариам, милая!» Дольше нельзя было выдержать; я обернулась и увидела Гельве, хорошенькую жену Сале-бека: ее лицо наклонилось к моему лицу. Я сказала: «Что, сладость моя? чего ты хочешь от меня?» Она отвечала: «Что такое ты сейчас делала, когда становилась на колени и закрыла лицо обеими руками?» Я села на постель и сказала серьезным тоном: «Я говорила с Богом, Гельве!» — «Что ты Ему говорила?» спросила она. Я отвечала: «Я хочу спать, а Бог никогда не засыпает. Я просила Его, чтоб Он сохранил меня, чтоб Он дал мне уснуть с мыслью о том, что Он никогда не засыпает, и проснуться с мыслью об Его присутствии. Я слаба, а Бог всемогущ. Я просила Его, чтоб Он меня укрепил Своею силой.» В это время уже все женщины сели около меня на постель, и невольницы тоже подошли и стали кругом. Я сказала им, что не знаю их языка настолько, чтобы выразить им все что у меня на мысли. Но я успела уже выучить [508] наизусть по-арабски молитву Господню, и тихо повторила им ее от слова до слова. Когда я начала: «Отче наш иже еси на небесах», Гельве прервала меня: «Ты говорила ведь, что отец твой в Лондоне?» Я отвечала ей: «У меня два отца, Гельве! Один в Лондоне: он не знает что я здесь и не узнает пока я не напишу и не расскажу ему; и другой — Отец небесный, Он всегда со мною, Он здесь теперь, и видит нас и слышит! Он и вам отец тоже. Он нас научает отличать добро от зла, если мы Его слушаем и Ему повинуемся.»

На минуту настало совершенное молчание. Все они, казалось, были поражены, как будто почувствовали, что с ними присутствует какая-то невидимая сила. Наконец Гельве спросила: «Ну, что ты еще сказала? Я продолжала молитву Господню, и когда дошла до слов: «Хлеб наш насущный дождь нам днесь», они спросили: «Разве ты не умеешь сама себе изготовить хлеб?» Слова: «Остави нам долги наши, как и мы оставляем должникам нашим», выходят особенно выразительно на арабском языке, и одна из старших, женщина сурового и непреклонного вида, услышавши эти слова, сказала: «Неужели ты должна эти слова говорить каждый день?» — как будто ей пришло на мысль, что трудно иногда исполнить то о чем в тех словах сказано. Спросили они еще: «Ты мусульманка ли?» Я отвечала: «Я не называюсь мусульманкою. Но я сестра ваша. Тот же Бог, что создал вас, и меня создал, Единый Бог, Бог всех людей, Он мне Отец и вам Отец.» Тут они спросили, знаю ли я Коран, и очень удивились, услыхавши, что я читала его. Подали мне четки и сказали: «Знаешь ли ты, что это такое?» Я повторила им медленно и со вниманием самые значительные и понятные свойства Божии по четкам.» (В пояснение этих слов, приводим из другого места в книге следующий любопытный рассказ:

«Однажды, в воскресенье, говорит автор, описывая жизнь свою в Гаифе, мусульманин, известный по своей учености и пользовавшийся общим уважением, просил позволения присутствовать при нашем богослужении. Мы охотно приняли его, и он с нашим служебником (prayerbook) в руках, следил внимательно за каждым словом службы, с необыкновенным интересом или, лучше сказать, любопытством. Он оставил даже на время свои янтарные четки. Однако ж по окончании молитвы четки тотчас появились в руках у него, и быстро задвигались между красивыми и совершенно опрятными пальцами. Мусульманин чувствует себя как-то неловко, когда у него нет в одной руке трубки, а в другой четок.

«Когда все христиане вышли, я спросила у него: — Позвольте спросить, превосходительный, для чего у вас употребляются четки: просто это игрушка, занятие для пальцев, или это служит вам для счета молитвам и возглашениям?

«Он, нисколько не колеблясь, тотчас же объяснил мне употребление четок. Вот что сказал он мне: — Принадлежности или особенные свойства Божества весьма многообразны; но есть в их числе девяносто девять, которые все должны знать наизусть и держать в уме постоянно. Вот эти четки состоят из 33 косточек, что выходит на три поворота 99; по этим косточкам мы считаем свойства Божии. — Тут он взял четки у меня из рук и, перебирая пальцами косточку за косточкой, стал повторять с особенною медленностью и с важным видом: — Бог создатель — Бог промыслитель — Бог всеблагий — Бог избавитель — Бог превечный — Бог вездесущий — Бог всевидящий — Бог всемилостивый — Бог всемогущий — Бог Царь царствующих — и так далее, пока четки обернулись у него по пальцам три раза; они состояли из 33 больших яйцеобразных зерен темноватого янтаря. Он принял на себя труд все пояснить мне, заметив как я этим интересуюсь.

«Я сказала: — Теперь, когда вы, превосходительный, объяснили мне торжественные и прекрасные слова этих четок, я желала бы, чтобы никто не произносил их скороговоркой и без мысли. — Он отвечал: — Правда твоя, сестра моя! К Богу надо приближаться с благоговением. — Но я могла заметить и на нем, что ему самому было гораздо труднее произносить свойства Божии с расстановкой чем скоро проговорить их, как обыкновенно все делают. Помолчав немного, он сказал: — Всякому человеку, у кого душа не злая и не лживая, приписано особенно одно из этих божественных свойств, и действует на жизнь его. Если сосчитать число рождения каждого человека с его именем, то можно открыть, какое свойство ему приписано. — В виде примера он вычислил мое имя, и с тех пор всегда называл меня: Мариам-заступница. Я спрашивала его, в каком смысле приписывается Богу свойство заступника или посредника. Он видел в том просто выражение благости, милосердия, готовность прощать. (Другой мусульманский учитель говорил мне, что это означает милость в правосудии Божественном). Он признавался мне, что не считает важным делом посты, обряды и церемонии. Он был такого мнения, что довольно исполнять свой долг в отношении к людям и носить в сердце благодарность к Богу; но вот что сказал он при этом: — Когда бы я не соблюдал постов и праздников и не совершал бы положенных омовений и молитв по три раза в день, голос мой не имел бы никакого весу в меджлисе (в совете), и я потерял бы все свое значение. — Он уверял меня, что не мало есть просвещенных мусульман, которые также как он думают об этом, но таят мысли своего сердца.

«Брат мой, прибавляет автор, почти никогда не говорил с мусульманами о религии, и мне советовал быть осторожною в таких речах; и я никогда не касалась этого предмета в разговоре ни прямо, ни стороною, разве случалось мне встретить человека с высоким умом и понятиями; но и тут говорила я очень осторожно, и всегда старалась весть речь так, чтобы в ней слышалась только любознательность, но никак не учительство или прозелитизм. И мне постоянно отвечали охотно и с любезностью, хотя и не всегда удовлетворительно. Я видела, что вопросы мои не смущают и не задевают никого, потому что те самые люди, которых я об этом расспрашивала, всего охотнее потом со мной сходились и вступали в разговор, вероятно потому что такой разговор с женщиной интересовал их самих как необыкновенное явление.») [509] Все они закричали в один голос: «Машалла! Английская девушка — правоверная!» Вокруг стояли впечатлительные, восприимчивые Абиссинки-невольницы, и они в один голос сказали: «Да она просто ангел!»

У мусульман, как у мужчин так и у женщин, постоянно на устах имя Божие, «Аллах»; но у них нет, по-видимому, живого представления о силе Божией и о присутствии Божием, нет сознательной мысли о духовном общении с Богом. Обыкновенными приветствиями при встрече и прощании служат у них трогательные и прекрасные слова молитвы и хваления; поэтическое чутье и восточная натура их помогают им прибирать такие слова на каждый случай. Но мне казалось, что эти приветствия их все-таки служат только, по мере надобности, выражением учтивости, почтения, [510] благоволения или нежного чувства. Точно так как старинное английское: Господь с тобою! потеряло свое первоначальное значение, превратившись в известное присловье good-bye. Мусульманские возглашения перед обедом и после обеда, и время омовений, стали теперь просто внешними обращениями к себе, без мысли об отношении к высшей невидимой силе. А положенные по обряду ежедневные молитвы, которые мужчины исполняют с такою строгостью, а женщины постоянно опускают, — превратились в одну формальную обрядность, хотя слова этих молитв часто поражают высокою красотой.

Если это впечатление меня не обманывает, оно объяснит и то, почему так поражены были женщины, когда отвечая на вопрос Гельве, я сказала просто и серьезно: «Я говорила с Богом». Это понятие им и на мысль не приходило, [511] и они невольно должны были подумать, что я верю, что слова мои действительно будут услышаны. Напротив, когда бы я отвечала им обычною фразой, например сказала бы: «я молилась», или: «я стояла на молитве», то по всей вероятности это далеко не так поразило бы их, хотя они и подивились бы, что Френджи тоже Богу молится. Одна из женщин заметила, что ни один народ, кроме мусульман, не молится истинному Богу.

Поговоривши с ними еще несколько времени и ответивши, как могла, яснее на их серьезные, но робкие и детские вопросы, я еще раз пожелала им спокойной ночи. Они поцеловали меня и оправили мою подушку. Но, хоть я физически утомилась, дух мой был так возбужден и заинтересован, что я не могла скоро заснуть. Я смотрела на женщин как они лежали под пестрыми одеялами, головой на низких шелковых подушках. Фонарь на табурете посреди комнаты освещал монеты и камни на их головных уборах. Иногда закричит ребенок: встанет мать или невольница убаюкать его, покормить грудью, не вынимая из зыбки. Мать подходила, невольница наклоняла к ней зыбку на несколько минут, и потом все опять погружалось в молчание. В комнате было жарко, воздух спертый, и у иных во время сна разгорались щеки. Наконец и я заснула.

Проснувшись утром, я увидела что все постели уже убраны. Гельве и Сара стояли возле моей, как будто в ожидании пока я проснусь. Кучка мальчиков толпилась у дверей, при блеске солнечного света, который дверями входил в комнату. Прислужницы и невольницы болтали друг с другом, убирая матрасы в кладовое место. Ребятишки шумели и ссорились. На полу сидела черная невольница и растирала в мраморной ступке только что изжаренные кофейные зерна; по всей комнате пахло кофейным ароматом. Мне показалось, что ступка выделана была из старой капители; она была украшена изящною резьбой и походила на древнюю римскую работу. Другая девушка готовила для детей кашку из хлеба, молока, сахару и оливкового масла.

Гельве, увидев что я проснулась, отослала мальчиков чтобы не загораживали двери, и в комнату вошло несколько женщин закутанных в белые балахоны (они дожидались на дворе за дверьми). Это соседки приходили с [512] поздравлением к молодой родильнице, у которой я была накануне, и их зазвали послушать, как говорит с Богом английская девушка.

Платье мое разглядывали с большим любопытством, и явилось множество совершенно лишних для меня помощниц в туалете. Когда я оделась, Гельве сказала: «теперь, Мариам, милая, говори с Богом, чтобы слышали и эти женщины, наши соседки.»

Я стала на колени и сказала: «Бог Единый, истинный Бог, всем Отец и всем Создатель; кто ищет Его по правде, по правде найдет Его.» Потом, как можно короче и проще, я произнесла молитву, чтобы Бог сохранил нас в постоянном памятовании о Нем; чтобы мы ощущали Его присутствие; чтоб Он написал закон Свой у нас в сердцах и научил нас всем умом и всею волей искать в чем воля Его о нас, и во всем исполнять ее, чтобы дал нам дух и силу любить Его крепче и крепче верною и благоговейною любовью, и со всеми людьми жить в мире.

Помолчав несколько, я спросила: «Скажете вы аминь на эту молитву?» Они колебались, но Гельве закричала: Амин! Амин! и все разом повторили это слово вслед за нею.

Тут Сара сказала: «говори еще, о, дочь моя, говори о хлебе». И я повторила молитву Господню, и по просьбе их объяснила им каждое слово (как сама разумею). Еще задавали они мне несколько очень любопытных и смышленых вопросов, и стали просить меня чтобы я навсегда с ними осталась; но в то время как я пила кофе со сливками и с горячим хлебом, один из мальчиков принес мне записку от брата. Брат писал, чтоб я как можно скорее шла к нему в диван, так как он через полчаса готов будет в дорогу. Итак Сара принесла мне мой дорожный плащ, который между тем высушили и расправили, с сожалением простилась я с своими друзьями в гареме. Они твердили мне вслед: «Иди в мире и возвращайся назад к вам, о, Мариам, дорогая наша!» [513]

______

Мисс Роджерс не уклонялась от свидания и разговоров с мужчинами. Но однажды, когда ей показалось, что свобода ее может показаться соблазнительною для мужчин, вот какой разговор имела она с мужчинами мусульманами о женщинах.

«Однажды когда собралось к нам несколько мусульман, друзей наших, я сказала, что хочу предложить им важный вопрос. Сначала я объяснила, что ни обычаи моего края, ни голос совести не запрещают мне видеть лицом к лицу кого бы то ни было из своих ближних. Напротив, меня с детства учили любить каждого и помнить, что все мы одного рода, дети Божии, и сотворены по Его воле. Затем я спросила: — Есть ли у вас в священном законе обязательное правило, которое запрещало бы вам видеть женщин не из своей семьи и вступать в обращение с ними? Если такой закон есть у вас, я не стану подавать вам повода нарушать его, и напротив, помогу вам его исполнить и не буду к вам показываться. — Они не ожидали моего вопроса, но положительно отвечали мне, что у них нет такого закона, а только правило обычая побуждает их держать взаперти своих женщин. Могаммед-бек сказал, что их женщины вовсе не годятся для общества, и совсем не умели бы держать себя при посторонних. «Если бы мы дали им свободу, они не умели бы ею воспользоваться. У них головы деревянные. Они на тебя не похожи. Когда ты говоришь, мы перестаем думать, что ты девушка; и нам кажется, что мы слушаем шейха. Жить в обществе, ведь для этого надо уменье и разум. А у наших жен и дочерей нет ни того, ни другого. Дай им разум, тогда и мы дадим им свободу.»

В другой раз мисс Роджерс говорила о том же с мужем своей любимицы Гельве, Сале-беком, который смотрел на вопрос о положении женщины полуевропейским взглядом, оставаясь при всех условиях своего быта. «Он был такого мнения, говорит автор, что образованность целой страны много зависит от характера и положения женщин; у него были либеральные и просвещенные понятия о благотворном значении женского образования и свободного положения женщины в обществе; но сам он не знал как приступить к преобразованию, и замечал очень благоразумно, что всякий крутой поворот в этом деле был бы весьма опасен и произвел бы более зла чем добра. Об этом предмете я сама глубоко и серьезно [514] размышляла, и нашла, что чрезвычайно трудно придти к какому-нибудь практическому заключению.»

В книге есть страницы интересные не только для любознательного читателя, но и для специалиста занимающегося изучением Востока. Вот, например, описание арабского обычая имеющего юридическое значение: мистрисс Финн, жена британского консула в Иерусалиме, купила часть земли для тамошнего «общества распространения земледелия» у арабского шейха: вот каким образом совершился акт продажи. Местом сделки была контора консульства.

«Мистрисс Финн выступила вперед, стала между мужчинами и спросила: — Шейх, согласен ты продать? Шейх Саф отвечал: — Я согласен продать, миледи; ты согласна ли купить? — На это мистрисс Финн сказала: — Я покупаю, шейх! Тогда, заготовленный заранее письменный акт тут же был прочтен и скреплен подписью и печатью; и сто пятьдесят червонцев медленно, монета за монетою, отсчитаны в руку шейху. Он принимал деньги с величайшею важностью и, по-видимому, с равнодушным видом; но другие, подначальные ему, Арабы смотрели на деньги жадными, ястребиными глазами. За тем, надо было взять в руку пригоршню мелкой монеты и бросить на пол. Разумеется, вся публика бросилась подбирать, и ни одна монета не пропала. Все это делается для того чтобы нельзя было определить в точности, какая именно сумма заплачена за именье. Без этой предосторожности сделка с арабским племенем может оказаться ничтожною, так как по правилу покупщик обязан возвратить имение продавцу или законному собственнику по первому требование, как скоро он внесет сполна всю сумму заплаченную за имение.» (Не имеют ли подобного значения те дополнительные условия о «па-полнке», которые так часто встречаются в старинных русских купчих?)

Очень любопытен рассказ о потомках древних Самарян, которые еще держатся до сих пор в Наблусе (древний Сихем), сохраняя во всей строгости свои особенные верования и обряды, и ревниво удерживая за собою тот характер замкнутого племени, который принадлежал ему в древней Иудее. Посреди разноплеменного населения в Наблусе, Самаряне уживаются со всеми, хотя и не со всеми [515] одинаково. Европейцы-протестанты благоволят к ним и охотно с ними сходятся, так же как и христиане православные, и многие из мусульман. Но ближайшие их соседи, Евреи, остаются до сих пор верны слову: «не прикасаются Жидове Самарянам.» Евреи терпеть не могут Самарян, обвиняют их в ереси, даже в идолопоклонстве, уверяют, будто они кланяются голубям, и избегают их всячески. А Самаряне, с своей стороны, уверяют, что Иудеи оставили закон Моисеев, отступили от чистоты в жизни и в богослужении, и следуют Талмуду. Они полагают начало отделения своего от Иудеев в эпоху Илии Первосвященника, который, по мнению их, был незаконным похитителем власти, потому что был из чуждого, не священнического рода (Известно, что по разорении Ассириянами царства Израильского в области его осталась часть прежних жителей, Ефремова и Манассина колена, которые смешивались с племенами выселенными туда же из Вавилона, Сирии и Месопотамии, на место выведенных из родины туземцев, и получили потом от Греков название Самарян, по Самарии; переселенцы принесли с собою обычаи и понятия идолопоклонства, так что в самих оставшихся на месте Израильтянах запуталось понятие о еврейском законе, и религия их получила потом значение раскола самарянского. Когда, по возвращении Иудеев из плена вавилонского, началось строение храма, Самаряне тоже хотели принять в нем участие; но Иудеи не согласились допустить их, потому что считали их за нечистых и за раскольников; следствием этого были известные по библейскому рассказу происки Самарян помешать строению храма и взаимная ненависть Иудеев и Самарян никогда не прекращавшаяся.). Мусульмане, с своей стороны, всегда особенно преследовали Самарян, и это преследование было, конечно, одною из главных причин того, что население небольшой общины постоянно уменьшалось. В XVII столетии у Самарян были еще цветущие поселения в Египте, но в XVIII поселения эти уже исчезли, а в начале нынешнего столетия Наблус и Яффа были единственными местами поселения Самарян, и в 1811 году Сильвестр де-Саси, по собранным сведениям, полагал всего только 30 семейств во всем населении самарянском; а в 1856 году, вся община состояла из 196 человек. В 1842 году Самаряне подвергались сильному гонению за то что отказались перейти в мусульманство, и магометанские улемы грозили перебить их всех до одного, на том основания, что они будто бы не имеют никакой веры и даже не признают ни [516] одной из пяти вдохновенных святых книг. Этих книг, по верованию мусульман, пять: Закон Моисеев, Псалмы, Пророки, Евангелие и Коран; только ту веру терпят мусульмане, которая признает одну из этих книг священною. Самаряне, узнав об этом, стали доказывать, что веруют в Пятикнижие и показывали свою книгу, но мусульмане не хотели верить, потому что не понимают по-самарянски. Пришлось обратиться к главному раввину Иудеев иерусалимских, который считается представителем и главою иудейского закона, и раввин дал от себя письменное удостоверение, «что самарянское племя составляет отрасль сынов Израиля признающих истину Торы, то есть Пятикнижия; и тогда только, благодаря этому удостоверению, а главное при помощи подарков, гонение приостановилось. Теперь главную защиту свою Самаряне видят в английском правительстве и в той силе, которую оно имеет на Востоке; они считают себя под особым покровительством Англичан, которых участием с недавнего времени пользуются. Лорд Кларендон формальными инструкциями поручил британским консулам в Палестине защищать Самарян, в случае нужды. Лорду Стратфорду де-Реклифу поручено было особенно ходатайствовать за них перед Портою. Вследствие того, английское имя особенно популярно между Самарянами. Проживая в Наблусе, вместе с братом, который послан был туда для разведок и наблюдений за смутами тревожившими этот край, мисс Роджерс и здесь умела поставить себя в свободные отношения ко всем классам разноплеменного общества. Самаритяне больше всего интересовали ее в Наблусе, и со многими из них она виделась ежедневно. Почти каждое утро приходил к ней священник Амран, глава самаритянской общины, которого она описывает умным, ученым и вежливым человеком, и от него-то получала она сведения о его племени. Вся община состояла в то время из 196 человек, а Наблус одно только место, где живут Самаритяне. В городе они занимают отдельный квартал.

«Квартал самарянский — рассказывает мисс Роджерс, — состоит из неправильной группы двухэтажных домов, в самой населенной части города. Мы шли по узким переулкам с выбеленными стенами, потом по кривой, непокрытой, крутой каменной лестнице, и пришли на [517] открытый двор; густое, большое лимонное дерево росло у самой двери; здесь сняли мы башмаки: передо мною был вход в синагогу. Это старинное здание со сводом, без всяких украшений, очень простого вида. Амран представил меня главному священнику, старику отцу своему, по имени Селаме, тому самому, который в 1808 году вел переписку с бароном де-Саси. Он принял меня очень любезно... Сидя на циновке разостланной на каменном полу, я слушала медленную и торжественную речь старика священника. На нем был широкий голубой кафтан, с красною тесьмой по краям, а под низом был еще надет атласный полосатый кумбаз, в роде халата: большой тюрбан весь белый, и длинная борода тоже вся белая. Он обратил мое внимание на занавес в синагоге: четырехугольное полотнище из белой камки, украшенное множеством нашивок из красной, пурпуровой и зеленой материи, очень фигурно и изящно расположенных. По его мнению, этой занавеси было лет шестьсот или семьсот, но мне показалось, что разве в половину. Я срисовала себе фигуры; потом священник Амран отдернул занавес: за нею открылась глубокая ниша, где хранится свиток закона. Тут встал отец его, и дрожащими руками вынул из ниши знаменитый список Торы или Пятикнижие, который писан, по преданию, Ависуем, сыном Финеаса, сына Елеазарова и внука Ааронова (В другом месте мисс Роджерс говорит об исследованиях известного Левисона в старинной самарянской письменности. «Русское правительство и русские ревнители из частных людей употребляют все усилия для того чтобы разработать восточные хранилища старинных сирийских рукописей. Им удалось выпросить и у Самарян несколько драгоценнейших списков Пятикнижия. С одного из этих списков снят был снимок и налитографирован в Иерусалиме (в 1861 г.) доктором Левисоном, который ревностно занимается изучением самарянской литературы: он дошел до того, что может читать не хуже самого Амрана Левита на старинном языке самарянском, который мало кому доступен. Вероятно, доктор Левисон когда-нибудь обнародует открытые им варианты Моисеева закона по самарянскому и еврейскому тексту: говорят, что им открыты такие варианты, которых до сих пор не знали комментаторы.»

Из позднейших известий видно, что доктор Левисон продолжает ревностно заниматься своим трудом. В сочинении о Палестине, весьма недавно изданном в Лондоне английскою путешественницей леди Тобин (The Land of Inheritance) есть любопытный рассказ о разговоре, который имела она с Левисоном об этом предмете. По словам Левисона, в еврейских списках, сравнительно с самарянским, вовсе опущены многие поразительные, по своей ясности, пророчества о пришествии Мессии, и одно из этих пророчеств следует непосредственно за объявлением закона на горе Синайской.

В одном из последних номеров журнала Athenaem есть известие о заседании лондонского сиро-египетского общества (13 января 1863 г.), в котором г. Милльс читал записку о списке с самарянского экземпляра Пятикнижия. Г. Милльс прожил несколько месяцев у Самарян в Наблусе, в 1860 году, и видел самый древний список их закона, хранящийся в синагоге. Список предъявленный им собранию снят с экземпляра относящегося к XIV столетию. Г. Милльс подробно характеризовал особенные принадлежности самарянских списков закона и необыкновенную точность, с которою они делаются.). Он хранится в серебряном [518] вызолоченом ковчеге, цилиндрической формы; ковчег раскрывается посередине на петлях, и на краевой атласной пелене, которою он покрыт, вышиты золотом еврейские надписи. Благоговейно положил старик на место драгоценный список, и потом показал мне несколько позднейших списков Пятикнижия, писанных иные самарянскими, другие арабскими буквами, печатную книгу псалмов и гимнов, несколько толковых книг на закон, разных веков, историю самарянской общины от Исхода до Магомета, и очень любопытную рукопись, называемую у них книгою Иисуса Навина, которая начинается с описания похода соглядатаев, посланных Моисеем в Обетованную Землю, и оканчивается баснословным описанием жизни и подвигов Александра Македонского. По-видимому, эта книга у них любимая. Она писана по-арабски, но собственные имена и некоторые слова выставлены в ней на самарянском наречии; мне сказывали, что она сирийского, а не еврейского происхождения. Я привезла в Англию список с этой замечательной книги.»

Самарянская община произвела на мисс Роджерс самое благоприятное впечатление. Мужчины по большей части красивы, высокого роста, крепкого сложения и отличаются умом, но очень немногие умеют читать и писать. Женщины скромного нрава, а дети очень красивы и понятливы, и чрезвычайно живы. Ей сказывали, что Самаряне очень долго живут и не подвергаются эпидемическим болезням, появляющимся иногда в Наблусе. Может быть причиной этому — простота их жизни и их изысканная опрятность. [519] Обрядовый закон Моисеев они соблюдают строго. Три раза в год отправляются они в торжественной процессии на вершину горы Гаризин, и подымаясь, произносят тексты из закона; они и до сих пор все также с гордостью объявляют богомольцам и путешественникам: «Отцы наши в горе сей служиша.» Гора теперь называется Джебель-Эль-Тор.

За исключением Пятикнижия они не признают других книг Библии. Говорят, что все остальные книги — поддельные, а 17-ю главу 2 книги Царств (По нашему расположению Библии, 17 глава 4 Книги Царств. Здесь описано происхождение самарянской ереси в бывшем царстве Израильском.) считают напраслиной, выдуманною на них врагами-Иудеями, а Иудеи с своей стороны уверяют, что Самаряне отвергают эту главу, так как она против них свидетельствует.

Самаряне считают себя чадами Ефрема и Манассии и уверяют, что священник их происходит по прямой линии от той отрасли Левиина колена, которою совершалось у них богослужение непрерывно во все поколения. Священник Амран с грустью говорил мне: «Увы! у меня нет сына! Некого мне учить священному языку, некому помогать мне в богослужении, некому наследовать после меня священство. Не дай мне, Боже, быть последним в своем роде, и оставить народ свой без священника.»

Великое было горе Самарянам, когда, несколько лет тому назад, умер последний мужеский представитель рода Ааронова. То был последний из их наследственных первосвященников, и некому стало приносить жертву за народ. Теперь они должны довольствоваться в богослужении только теми обрядами, которые могут быть, по закону, совершаемы священником Амраном и отцом его, представителями колена Левиина (см. книгу Чисел, гл. 3 ст. 5 и гл. 18). По смыслу этих текстов, мисс Роджерс легко могла себе представить, каково было отчаяние Самарян, когда они хоронили последнего из помазанных сынов Аарона, и остались без первосвященника и без «жертвы о грехе» народа.

В дни «опресноков» Самаряне живут в кущах или шалашах, на горе, развалин своего древнего храма. «В пятнадцатый день первого месяца» целая община, — [520] мужчины, женщины и дети, кроме тех только, кто на этот раз считается по закону нечистым, — все собираются вместе: священник становится на обломках стены и читает торжественным и выразительным голосом одушевленный рассказ Библии об Исходе. Между тем заранее готовят ров, футов в десять длиной и фута в два шириной; во рву раскладывают огонь и ставят на огонь два котла с водою. Другой ров, в виде колодца, служит вместо печи. Сюда приводят агнцев, сколько нужно для целой общины, обыкновенно семь агнцев. На заходе солнечном, семеро мужчин в белой одежде, берут каждый по агнцу и заколают их разом, в одно и то же время, произнося положенные слова молитвы. Потом каждый член общины погружает руки в кровь издыхающей жертвы, и мажет себе лоб кровью. Руно обливают кипятком, чтобы шерсть тотчас отстала от кожи, и обдирают жертвы с большим старанием, тщательно осматривая каждую, нет ли в ней порока. Правое плечо и поджилки вырезываются и сожигаются на жертвенном огне вместе с шерстью. Потом сажают семерых агнцев на вертел и ставят в печь в вольный дух; поверх печи кладется решетка покрытая дерном, чтобы держала жар. Через несколько часов после заката солнечного печь раскрывают, и все Самаряне, «опоясав чресла своя и с посохами в руках», поспешно и с алчностью едят жертвенное мясо. Потом заботливо собирают все остатки и сожигают в одной куче, чтобы ничего не осталось на утро.

Праздник Кущей также празднуется «в горе сей». Он приходится в начале осени, когда особенно приятно и прохладно жить в шалашах. Народ берет ветви «с ровных деревьев», например дубовые, строит шалаши покрывая их плетевом из ивняку, гибких пальмовых стеблей, лимонными и апельсинными ветвями, оставляя на них и гладкий блестящий лист и зеленые плоды. Семь дней народ живет здесь, радуясь и восхваляя Бога.

Случалось, что Самаряне, к великому своему горю, бывали принуждены праздновать свои праздники в другом месте и тайно, скрываясь от фанатического преследования наблусских мусульман. Но священник Амран говорил мисс Роджерс: «Теперь мы знаем, что за нас Англичане сказали свое слово, [321] и уже не боимся. И в этот год, несмотря на междуусобную войну, мы заколем пасхального агнца на той горе, где кланялись отцы наши.»

Самаряне составляют как будто одну семью. Народ смотрит на своего наследственного священника как на отца или вождя свыше поставленного, и священник, по-видимому, знает в подробности историю и характер каждого члена своей общины. Он и державец, и судья, и врач, и учитель, и советник, и друг всех и каждого. В Самарянах вовсе не заметно сильного религиозного одушевления, хотя они, конечно, чтят благоговейно свою теологическую систему и все что к ней относится, и особенно чествуют место древнего храма на горе, где кланялись отцы их; придают важное значение обрядам и особенно законам относящимся до брака, до пищи и до омовения. Они строго соблюдают субботу, в смысле материальном, без малейшего признака духовного благочестия. Богослужение у них шумное, и в нем, на взгляд, не заметно даже наружного благоговения. Они не избегают дружественных и торговых сношений с чужестранцами, но ни коим образом не вступают с ними в брак. Однако община их не велика, и потому в браках между собою нередко встречаются у них серьезные затруднения. В таких случаях прибегают к совету священника, и он, либо старик Селаме, отец его, одни имеют власть совершать брак: без их согласия ни один брак состояться не может. «Теперь, говорил нашей путешественнице священник, у нас гораздо больше женихов чем невест. Невесты наши все малолетные, и это немало дает мне заботы. Почти все наши невесты обручены уже в ту пору когда они говорить еще не умели, а как им будет одиннадцать либо двенадцать лет, то и выдают их замуж.» Мисс Роджерс приводит известные ей случаи браков. Один жених, обрученный с невестой когда она была еще в колыбели, должен был ехать в Европу когда невеста его пришла в возраст. Священник не позволил ей ждать, но в отсутствие жениха выдал ее за другого, за вдовца, а семилетнюю дочь этого вдовца назначил в невесты бывшему жениху ее мачехи.

Все интересно в книге мисс Роджерс, но едва ли не самыми интересными для большинства русских читателей покажутся в ней те страницы, которые относятся к объяснению знакомых каждому библейских сцен, событий и [522] текстов, — тою обстановкой, посреди которой автор вспоминал о них с одушевлением. Некоторые из этих объяснений и описаний отличаются такою простотой и изяществом и придают такую живость и свежесть впечатлению читателя знакомого с Библией, что, мы надеемся, читатели наши не посетуют на нас, если мы их выпишем.

Вот, например, описание ночи, которую мисс Роджерс провела в деревне Кофр-Кара, по дороге в город Аррабе, куда она ехала с своим братом.

«В деревне был всего один каменный дом, и в этот дом привели нас. Мы с радостью сошли с лошадей прямо в отворенных дверях, откуда виднелось пламя огня разложенного в комнате. Весь дом состоял из одной высокой комнаты, футов в восемнадцать в квадрате. Потолок из тяжелых брусьев и древесных ветвей, закоптевших от дыму, держался на двух широких арках. Стены были сложены из грубо обтесанных каменьев без всякой замазки. В самых дверях стояли осел и пара волов, и я скоро приметила, что более трех четвертей пространства в комнате оставлено было для скота; здесь был пол земляной, вровень с землею, отчасти устланный соломой. А нас заставили подняться по двум ступенькам на помост, устланный обрывками старых ковров и рогож; тут сидели три старика очень почтенного вида (один слепой) и курили. Они встали, поклонились нам и опять в молчании взялись за свои трубки. На них были широкие белые тюрбаны и платье темного цвета. Бороды у них были длинные, густые, седые. Они были босы, потому что оставили свои красные туфли внизу, у помоста. Шейх вынул из углубления в стене несколько рогожек и подушек, и разостлал их для нас на полу. Между тем привели и развьючили мула, обеих лошадей наших расседлали и привязали в нижней части комнаты. Шейх просил нельзя ли оставить тут и его волов, потому что ночь была сырая. Брат согласился, но просил не приводить еще скота и пристроить где-нибудь в другом месте наших служительских лошадей. Почти на середине помоста ярко горел огонь на костре из поленьев, терновника и смолистого хвойного кустарника. Вровень с помостом, у самого края, в камне было выдолблено трое яслей, [523] каждые фута в три. Могаммед, наш грум, наполнил эти ясли ячменем, и усталые животные принялись за свой ужин...

«В комнате не было для дыму другого выхода кроме отверстия над дверями, так что с первого раза было трудно различить очертания. Заметны были какие-то странные, неправильные выступы и ниши, и углубления, в которых лежали кучей матрасы и наставлены были кувшины и кухонная посуда. Стены, все закоптевшие от дыму, обмазаны были глиной.

«...Я начинала засыпать, но большая кошка тихо и осторожно ступила мне на голову и прервала мою тревожную дремоту. Я поднялась и посмотрела кругом: была полночь, горела еще лампа, и при ее свете можно было различить в комнате странные группы и фигуры. Прежде всего взгляд мой остановился на Африканце-скороходе, огромного роста. Он стоял, выпрямившись во весь рост и прислонившись к стене спиною. Руки у него были сложены, и открытые глаза смотрели неподвижным взором; он был недвижим как статуя. От белого тюрбана и от блеска открытых глаз, голова его бросалась в глаза прежде всех других предметов в комнате. Брат мой покойно спал на матрасе неподалеку от меня, а за ним Араб, секретарь его, храпел под тяжелым стеганым одеялом. Вооруженный проводник наш и кавас, закутавшись в плащи и ковры свои, лежали у стены, головами на седлах, вместо подушек. Дальше, погонщик мулов растянулся на наших чемоданах, а грум наш Могаммед на куче сена, возле лошадей тут же привязанных. В комнате было душно: воздух был тяжел и пропитан табачным дымом; ни одного окошка, только пять небольших круглых отверстия над дверью. В стенах, два большие овальные углубления для матрасов, кувшинов и т.п., и еще в дальнем конце комнаты углубление, куда были свалены кучей наши седла и сбруи. В каменной стене, возле меня, опускная дверь в хлебный амбар. Мне было слышно как там, за дверью, скребли и возились крысы и мыши, и серая кошка то и дело приходила садиться ко мне на подушку. Я поднялась и села; лошадь моя проснулась, заржала и встряхнулась; она пошла бы ходить на привязи и перебудила бы всех остальных, особенно осла. Грум наш встал; поправил светильню, сказал [524] несколько слов любимой лошади чтоб ее успокоить, потом снова завернулся в свою верблюжину и растянулся на куче сена. Немного спустя, опять водворились вокруг меня сон и молчание; но я не могла заснуть. Таинственная фигура черного Африканца совершенно приковала меня к себе, долго я не могла отвести от него глаз, а он не двигался ни одним мускулом, не мигнул ни разу большими блестящими глазами. Я не могла понять, спит он или не спит, хоть все смотрела на него как намагнитизированная (После мисс Роджерс узнала, что этот человек, от застарелой привычки к опиуму, спал всегда, стоя или сидя, с открытыми глазами.). Я положила голову на подушку, не переставая думать. Вдруг поразила меня мысль, что должно быть в таком точно доме Христос родился. Тогда была зима, и по повелению Августа кесаря, Иосиф, плотник из рода Давидова, пришел из Галилеи, из города Назарета, в Иудею, в град Давидов называемый Вифлеемом, записаться в список с Мариею, своею обрученною женою.

«Я представила себе как Иосиф заботливо искал для нее места и пристанища после долгого пути. Все комнаты для гостей были наполнены народом, и не было места в гостинице. Та часть комнаты, где настлан высокий помост, вся была уже занята пришельцами, которые, подобно им, приехали записываться. Но Иосиф с Марией могли найти себе убежище от холода в нижней части комнаты. Я могла представить себе, как они поместились между скотом привязанным к стене, и грелись у огня, который недалеко от них, на высоком помосте, разложен был из поленьев и трескучего терновника (Терн в древности служил самым употребительным топливом в Палестине, как видно из многих мест Ветхого Завета; точно так же и теперь, говорит мисс Роджерс, треск сухого терновника на огне слышится в этом краю повсюду.).

«И когда они были там, наступило время родить ей. И родила сына своего первенца, и спеленала его, и положила его в ясли.» А ясли были тут же, возле нее, выдолбленные в стене и наполненные мягким зимним сеном. Я подняла голову, заглянула в одни из таких яслей, и увидела как было естественно употребить их вместо колыбели для [525] новорожденного младенца. И величина их, и форма, и мягкая подстилка, и близость к огню, который среди зимы всегда горит в этом месте, все это должно было тотчас же дать эту мысль матери на Востоке. Я заснула, воображая всю эту сцену «младенца спеленатого лежащего в яслях», и как Иосиф с Марией радостно сидят над ним и чужеземцы с пастухами славят и благословляют его рождение.»

Мисс Роджерс не пропускает случая оживить в памяти читателя ту или другую сцену библейской истории, когда ей приходится встречать в Палестине предметы, которые для нее самой оживляют обстановку знакомого события. В Вифлееме, в доме у одного Араба резчика, путешественница, описывая молодую мать с новорожденным ребенком, и другую, старую хозяйку дома, останавливается на покрывале, которое было на одной из них.

«На старшей хозяйке была надета плотная сорочка из синего холста, и из-под широких висячих рукавов виднелись татуированные и покрытые браслетами руки. На голове у ней было надето длинное, белое, полотняное покрывало; оно падало с головы на плечи, и покрывало всю ее до босых ног грациозными складками. Я подумала, что, конечно, в таком покрывале, Руфь, молодая вдова Моавитянка, за три тысячи лет назад подбиравшая колосья в этих самых полях под Вифлеемом, понесла домой шесть мер ячменя, которые дал ей родственник ее Вооз, в то время сильный и богатый человек в Вифлееме Иудейском: «Подай покрывало, которое на тебе, и держи его, и когда она держала покрывало, «он отмерил ей шесть мер ячменя и возложил на нее, и она пошла в город.»... Слуги наши пришли с лошадьми, — продолжает далее автор, — и мы оставили лавку вифлеемского резчика. Прощальные слова его: «Мир Божий с тобою, мой благодетель», и ответ моего брата: «Божие благословение на тебе и на доме твоем», напомнили мне взаимные приветствия Вооза и работников его, которые много веков тому назад слышались на одном из этих полей (Автор часто останавливается на восточных приветствиях: они и теперь отличаются тою же простотой и тем торжественным тоном, которым проникнуты беседные речи в Библии. «Иногда, говорит мисс Роджерс, речи людей приходивших просить покровительства у меня и у моего брата казались мне будто текстами из Ветхого Завета. Одна старуха-мусульманка, с заботливым, изнуренным лицом, подошла ко мне, поклонилась, и сказала: «И если я нашла благодать пред лицом твоим, скажи за меня слово господину моему, твоему брату, чтобы взял сына моего в службу к себе; скажи, молю тебя, скажи слово за моего сына, ибо он один у меня сын, и сама я вдова.»). У подошвы этого холма, в [526] эту минуту, мы могли видеть как на полях этих работали волы, вымолачивая на току хлебные зерна. Мы подходили к тому самому месту, с которым тамошнее предание связывает имена Руфи и Вооза; но для меня довольно было и того, что где-нибудь, в этой обширной и плодоносной равнине, они встретились, и что Вифлеем был тот самый город, в котором Руфь радовалась рождению сына своего первенца, где горе Ноеммини обратилось в радость, и «женщины, соседки ее, вместе с нею радовались.» Вокруг нас были небольшие группы мужчин и женщин с детьми; иные смотрели за мулами и волами на молотьбе; другие подбирали колосья и пололи траву на соседних полях; самые деятельные суетливо нагружали верблюдов мешками с зерном. Вглядываясь в эту картину живой деятельности и припоминая все впечатления того утра, я могла вполне осуществить в своей мысли прекрасную историю Руфи.»

Здесь же, в Вифлееме, описывая дом Араба-хозяина, и устройство матрасов и постелей, автор делает следующее интересное замечание: «Такую постель очень удобно мог взять с собой капернаумский больной, когда Христос сказал ему: Встань, возьми одр твой и иди в дом твой (Марк. гл. 2.). И если дома в Капернауме в то время была также построены как теперь строятся по большей части городские дома в Палестине, то раскрытие кровли, о котором говорит 4-й стих той же главы, очень удобно объясняется. Внутренний двор в доме бывает обыкновенно гораздо обширнее окружающих его комнат, и здесь на дворе ставятся с каждой стороны мостки или каменные скамьи, покрытые коврами и подушками, вместо диванов, для сиденья днем и для спанья ночью. На такой двор мог удалиться Иисус от напора прибывавшей толпы; и можно себе представить как он стоял там: вокруг него народ глядит и слушает в изумлении, а на диванах сидят хитрые книжники и смотрят презрительно; все [527] закрыты от зноя солнечного навесом из рогожек или парусины; такие навесы обыкновенно вешаются на прочном стане из досок и ветвей древесных. Когда друзья принесли больного в дом где учил Христос, и «не могли дойти до Него за множеством народа», очень, натурально что они взошли на кровельную террасу и раскрыли кровлю двора, то есть сняли навес, проломали решетчатый стан и спустили вниз постель, на которой лежал расслабленный; разумеется, если бы проломали обыкновенную крышу, то деревянные балки, земля и камни, которые обыкновенно насыпаются на потолок, — все это провалилось бы вниз и могло бы придавить народ в комнате.» Кровли палестинские часто подавали повод автору к интересным и совершенно простым сближениям с известными местами Библии. Так в Иерусалиме, говоря о кровельных террасах, которые всегда окружены стенкою или парапетом, мисс Роджерс указывает на связь этого древнего палестинского обычая с словами закона: «Когда ты строишь новый дом, станови ограду на кровле твоей, чтобы не сотворить убийства в дому твоем, если кто упадет оттуда». (Второз. XXII. 8.) Вот еще интересное место, которым объясняется устройство крыш на Востоке и вместе с тем известные выражения Библии о птицах на кровле, и о траве, растущей на крышах («на здех», по славянскому переводу). Описывая прогулку в окрестностях Гаифы, автор говорит: «Мы посмотрели вниз на город; на верхушках кровель тысячами сидели птички, большею частью воробьиной породы. Плоские крыши составлены из массивных деревянных балок, на которых держится частый переплет из досок, жердей и хворостин, гладко и крепко убитый землею с мелкими камешками. В ожидании зимних дождей, кровли были покрыты новым слоем этого цемента из свежей земли, взятой с вольного поля и перемешанной с соломою. Свежая полевая земля, обильная остатками трав, ростков и диких семян, натурально привлекала птичек, и глядя как они тут чирикали и прыгали, я поняла настоящий смысл выражения псалмов «о птице или воробье на кровле». Дальше автор говорит еще, описывая весну в Гаифе: «После обеда я пошла на горку где в изобилии цвели нарциссы, мешаясь с дикими гиацинтами; с утеса на утес прыгали козлы, наслаждаясь богатым пастбищем. [528] Вид города совершенно изменился: на земляных кровлях, недавно насыпанных, проросла свежая зеленая трава, так что каждая крыша имела вид дерновой площадки; на иных крышах даже паслись овцы и козлята. Но эти зеленые кровли редко бывают в состоянии защитить от дождя; мы часто слыхали как соседи жаловались, что дождь потоками врывается в комнаты, и меня самое иногда неожиданно будили ночью такие сюрпризы. От времени до времени прибавляют свежей земли и укатывают крышу тяжелым камнем вроде садового катка. Такой камень обыкновенно и держат всегда на самой крыше... Чрезвычайно красиво смотрелись сады и огороды. Миндальные деревья были все в цветах; лимонные покрыты плодами. Зимние дожди миновались: «цветы явились на земле, время пения приспело птицам, и глас горлицы слышен в земле нашей.» И потом еще раз изменился вид Гаифы; последние дни, безоблачные и знойные, почти вовсе завялили и сожгли «траву на кровлях», так что не осталось зеленого места. Ребята собирали сено с коротеньких пожелтевших былинок, но мало чего было собрать, потому что траве не было времени войти в рост и вынести семя, и сбор сена на кровлях имел вид простой детской забавы.» И здесь автор приводит слово псалма 128: «Как трава на кровлях, которая не быв исторгнута, засыхает, которою жнец не наполнит руки своей и вяжущей снопы не наполнит горсти.»

Вот еще страница из описания похорон и обычного плача в доме у одного богатого жителя Гаифы, Сакали, Араба православного:

«Калиль, старик, отец покойного, был очень огорчен, а вдова совсем убита горем; горе придавило, ошеломило ее; она не в силах была плакать. «Призовите плакальщиц и пусть придут, и жен искусных — пусть голосят. И пусть поспешат они и приимут плач за вас, и да изведут очи ваши слезы и вежды ваши да излиют воду.» (Иерем. IX. 18.) И вот настали семь дней плача в доме Сакали.

«Я пришла к плакальщицам уже на третий день. Только что вошла я в дом, как услышала свирельщиков и людей в смятении (сопцы и народ молвящ, Матф. IX. 24.). Меня привели в большую, длинную комнату. С обеих сторон сидели рядами женщины; в середине оставлено было [529] пустое пространство; тут сидела вдова и двое младших детей у ее ног. Волосы у нее были распущены, голова без покрывала, ресницы вспухли от слез, и бледное от бессонных ночей лицо; казалось, она вдруг состарилась. Платье на ней было разодрано и в беспорядке; она не ложилась, и не раздевалась с тех пор как услышала о смерти мужа. Она поцеловала меня со страстною горячностью, и сказала: — Плачь обо мне; умер он, умер! Потом показывая на детей: — Плачь о них; они сироты без отца. Я села около нее. Трехлетний ребенок приполз ко мне на колени и шептал: — Умер отец! потом закрыл себе глаза крепко, зажал их пальчиками и говорил: — Вот так умер, ничего не видит.

«Плач, который приутих было несколько с моим приходом, поднялся снова еще сильнее. Все женщины были в самых блестящих нарядах; всего чаще встречался малиновый шелковый фон с белыми полосами. Много было женщин из Назарета и из деревень. Они сняли покрывала и распустили волосы. По виду они были в страшном волнении, и у всех глаза вспухшие, красные; в комнате было очень душно, потому что вдова с главными плакальщицами сидела здесь безвыходно три дня и две ночи, не давая себе ни минуты отдыху; они принимали гостей, приходивших плакать вместе с ними. Комната всегда была полна: одни уходили, приходили другие. При мне было семьдесят три плакальщицы, не считая детей, которые бродили тут же беспрестанно.

«Женщины сидели на полу, покрытом рогожками, в шесть рядов: три ряда направо и три налево. Все они в такт хлопали ладонью или били рукой в грудь, под звуки монотонной мелодии, которую сами потихоньку пели. Первый стих начинал левый ряд; запевалой была у них одна знаменитая наемная плакальщица. Им отвечал другой ряд, правый, еще более низким и жалобным тоном. Потом продолжали первые и т.д. до последнего стиха, который все пели хором, и затем начинались новые стихи тем же порядком. После пения все встали и крикнули из всех сил, производя какие-то дрожащие звуки гортанью в течение 3-4 минут; а вдова, стоя на коленях, качалась всем телом то вперед, то назад, присоединяясь к дикому хору слабым, едва слышным голосом. [530]

«Иные женщины сели после того на пол в совершенном изнеможении, иные ушли, а новые гостьи из Акки заняли их место. Тут свирельщица начала потихоньку ударять в тамбурик, и все собрание захлопало в такт руками, припевая слова песни: «Увы! его нет! Он был храбр, он был добр! Увы! нет его!» и проч. Встали три женщины с обнаженными саблями в руках и стали футов на семь, на восемь друг от друга. Они начали пляску, двигаясь медленно и грациозно, опустив голову и склоняя к земле свои сабли. Каждая держалась своего круга, не сходясь с другою. Но мало-по-малу громче становились звуки тамбурина, и хлопанье, и пение; танцовщицы быстрее задвигались, закинули головы назад, смотря вверх страстным взглядом, и как будто устремляясь к небу. Они подняли свои сабли и стали махать ими, и по мере того как разгоралась дикая пляска, блистала яркая сталь, и глаза сверкали новым огнем. Танцовщицы падали от истощения сил; тотчас другие становились на их место.

«Все это продолжалось семь дней и семь ночей. Наемные плакальщицы постоянно наблюдали за тем чтобы поддерживалось возбуждение, так что пляска сменялась плачевным пением, и пение пляскою, а промежутки наполнялись дикими истерическими рыданиями и криками. Я пробыла в комнате около двух часов, и потом смотрела несколько раз на эту сцену из верхнего окошка. Я могла заметить, что главная заправщица производит сильное действие на все собрание; только начинала она голосить каким-то особенным, диким тоном, как уже у многих показывались слезы и поднимались истерические движения. Есть девушки с каким-то болезненным расположением к сильным ощущениям этого рода: они славятся тем, что могут по произволу впадать в припадки неудержимого рыдания. Настоящие плакальщицы и записные любительницы, принимающие участие в этих сценах, чувствуют себя после того дурно и несколько времени не могут оправиться, но простые гостьи-дилетантки, нисколько, по-видимому, не страдают от усталости или волнения.»

Книга мисс Роджерс так интересна, с первой страницы до последней, что продолжать еще выписки значило бы переводить целую книгу. Но и того что мы привели, кажется, достаточно для оправдания нашего мнения о книге [531] перед читателем. Вот однако же еще одна интересная страница:

«Мы шли к пескам через кладбище; солнце уже село. Позади нас, в довольно далеком расстоянии, остался народ, гулявший около городских ворот, и курильщики, сидевшие у колодца и у сада: вдруг увидели мы сквозь сумерки, что к нам подходит какой-то черный человек массивного вида, опоясанный грубою тряпкой; в руках у него была дубина или, лучше сказать, целый ствол молодого дерева, даже не совсем обрубленный, с двумя-тремя кривыми ветками. Человек был высокого роста, но дубина была гораздо выше его; он шел нетвердою поступью, и мы скоро признали в нем помешанного Африканца, на которого недавно еще жаловались губернатору некоторые из Европейцев, что он ходит по улицам Гаифы почти совсем голый: вследствие этих жалоб, его прогнали из города. Мы прошли мимо, и он пошел вслед за нами, бормоча что-то про себя и издавая странные звуки. Не очень приятно было иметь такого спутника. Мы круто повернули лицом к нему и пошли назад к городу: обернулся и он, и пошел перед нами. Мы были еще между гробницами: темнота быстро увеличивалась, и кладбище казалось самым неприятным местом, самым голым и безотрадным; вокруг нас были гробницы всех веков, одни вовсе в развалинах, лежавших кучами странного безобразного вида, другие кое-где закрыты низкими, темными дубками; местами виднелась свежая, только что выбеленная гробница, и в темноте светилась будто собственным светом. Черный человек не провожал нас далее черты этой смертной обители. Я оглянулась, и увидавши его, как он стоял между гробами покачиваясь и помахивая своим скипетром, не могла не вспомнить как описывается в Евангелии человек, которого встретил Христос на берегу Галилейского озера «иже имяше бесы от лет многих и в ризу не облачашеся и во храме не живяше, но во гробех» (Лук. VIII. 27). Я не считаю бедного помешанного Африканца за одержимого бесами; но мне казалось очень возможно, что на него вдруг нападет злобный дух, и я очень была рада, что мы наконец очутились далеко от него и в безопасности за городскими воротами.» [532]


II.

Вторая книга, которой заглавие выписано во главе статьи (Из Святой Земли, Тишендорфа), совсем не похожа, по содержанию, на первую. В той — простая девица, оставляя в стороне знаменитости и древности края, обращала свое внимание исключительно на природу и жителей; а в этой, ученый лейпцигский профессор Тишендорф касается того и другого только мимоходом, и весь свой рассказ посвящает знаменитостям и древностям Востока и Палестины. Главный предмет книги, которому остальные части ее служат принадлежностью и рамкой, есть знаменитое открытие, сделанное автором в синайском монастыре Св. Екатерины, открытие, о котором до сих пор еще не перестают говорить в ученом мире как о последнем и самом драгоценном приобретении христианской археологии. Историю и значение этого открытия сам автор рассказал уже ученому миру два года тому назад в особой брошюре (Notitia editionis Codicis Bibliorum Sinaitici auspiciis Imperatoris Alexandri II susceptae. Accedit catalogus codicum nuper ex oriente Petropolin perlatorum. Lipsiae, 1860.). Теперь он рассказывает ее образованному читателю и присоединяет к ней описание своего последнего путешествия по Востоку в 1859 году и тех древностей, которые довелось ему на этот раз вновь увидать и подвергнуть новому исследованию.

Обратимся сначала к этому открытию. Еще в первую поездку свою на Восток, в 1844 году, Тишендорф напал в монастыре Св. Екатерины на следы того сокровища, которое теперь удалось ему вполне приобрести для науки и для России. Роясь в обширной монастырской библиотеке, отыскал он в углу корзину с обрывками и клочками старых рукописей, которые назначались уже к уничтожению. В этой корзине, к великому его изумлению, попалось несколько пергаментных листков библейского текста, в которых он признал сразу список величайшей древности. [533] Часть этих листков Тишендорф выпросил у монахов, позаботившись о сбережении остальных. Эти отрывки привез он тогда же в свое отечество; они хранятся и теперь в библиотеке Лейпцигского университета, под названием: Codex Frederico-Augustanus, по имени короля саксонского, а литографированный снимок с них издан в Лейпциге. Но остальные листы драгоценной рукописи не давали покоя ученому исследователю. Не успев достать их перепискою, он решился в 1853 году еще раз съездить за ними в монастырь, но уже не нашел их: по всему вероятию надобно было предполагать, что кто-нибудь успел уже прежде увесть их в Европу; пришлось по необходимости ограничиться тем, что Тишендорф успел списать в прежнюю свою поездку. Но в 1859 году он отправился в третий раз в те же края, по поручению русского правительства, для исследования христианских древностей на Востоке, и на этот раз неожиданно отыскал сокровище, в котором уже отчаялся. Окончив свои занятия в библиотеке Синайского монастыря, он собрался уже в обратный путь; но за два дня до отъезда случилось ему разговориться о списках Ветхого Завета, с монастырским экономом. К слову эконом заметил, что у него есть старый список текста 70 толковников, и достал в углу своей кельи рукопись завернутую в красное сукно. Развязав узел, Тишендорф с изумлением и восторгом нашел в нем те самые листы, которые в 1844 году открыл он в старой корзине. Всего было здесь 346 листов большого формата. В руках у счастливого ученого находилось сокровище, которому он один вполне понимал цену, — почти совсем полный текст Ветхого Завета, с Новым Заветом, Посланием Варнавы и Пастырем Ерма. На первый раз Тишендорф не смел и думать о приобретении рукописи: все его желания ограничивались возможностью списать его; в монастыре не имелось для этого средств и даже не от кого было получить разрешение на вывоз драгоценной рукописи из монастыря, потому что все монастырские власти отправились в Каир, чтоб оттуда ехать на выбор нового константинопольского патриарха. Поспешил и он туда же, и скоро успел выхлопотать себе разрешение. Рукопись привезли ему из монастыря прямо в Каир на почтовом дромадере. Ровно два месяца просидел он над ней, почти не отрываясь от места, [534] наблюдая за перепиской, которую приняли на себя в Каире два отысканные Тишендорфом Немца, медик и аптекарь. Переписка сопряжена была с величайшими затруднениями и требовала беспрерывного надзора и указания. Не говоря уже о трудности разбирать во многих местах буквы, побелевшие от времени, величайшая трудность состояла в восстановлении всех тех мест, которые в первоначальном тексте были изменены позднейшими справщиками; а таких отметок на иной странице приходилось до ста, в целом же тексте не менее 15.000 отметок сделанных справщиками. Притом, рукопись была, как видно, в руках по крайней мере шести справщиков, работавших над нею по крайней мере тысячу лет тому назад; каждый из них писал на свой лад, и своим почерком, и нередко один исправлял то что прежде него написано было другим.

Между тем весть об открытом сокровище привлекла охотников и соревнователей. В Синайский монастырь являлся уже молодой ученый, из Англичан, спрашивал рукопись, и еще не видав ее, уже предлагал за нее большие деньги. Но монастырский игумен отвечал Тишендорфу, что монастырь готов поднести рукопись в дар православному императору Александру, но не согласен расстаться с нею за английское золото. Тишендорф рассказывал далее, как удалось ему осуществить эту мысль, и осенью, в 1859-м году, привезти драгоценную рукопись в Россию. В том же году начались приготовительные работы к великолепному изданию ее. Оно окончено, как известно, летом прошлого 1862 года, под руководством самого Тишендорфа, в 4-х томах, in folio, напечатанных in fac-simile, со всею типографскою роскошью, какая только возможна. По общему отзыву, это образцовое дипломатико-критическое издание. [535]

(Заглавие его: Bibliorum Codex Sinaiticus Petropolitanus. Edidit Constantinus Tischendorff. Petropoli. Напечатано всего 300 экземпляров, из коих 200 предполагается разослать в дар публичным библиотекам. В продажу издание это, кажется, не поступало. Английский журнал Athenaeum (31 января 1863 г.) сообщает, что самому Тишендорфу подарено 100 экземпляров, и что по поручению его первые 10 экземпляров продавались в Лондоне по 25 фунтов, а остальные 90 продаются теперь по 34 фунта 10 шилл.

Это великолепное издание содержит в себе, кроме текста, предисловие автора, комментарий ко всем вариантам старинных справщиков и двадцать одну таблицу с образцами вариантов снятыми en fac-simile. Изготовляется и дешевое издание обыкновенным греческим шрифтом.

Между тем в литературе началась полемика о почерке оригинального списка, возбужденная известным Греком Симонидом: он утверждает, что этот список им самим подделан несколько лет тому назад; но, как ни искусен Симонид в подлогах, в этом показании никто из серьезных представителей науки не в состоянии поверить ему: притом ему давно уже все перестали верить. В русской литературе возникла по поводу Синайской Библии своего рода полемика. Недавно о. архимандрит Порфирий, живший довольно долго на Востоке и известный своим путешествием на Синай и сочинениями о синайских древностях, издал брошюру, направленную против Тишендорфова открытия, под заглавием: Мнение о синайской рукописи, содержащей в себе Ветхий Завет не полный и весь Новый Завет, с посланием Св. Апостола Варнавы и книгою Ермы. Горячая критика о. Порфирия направлена не против подлинности списка, который он прежде Тишендорфа видел и о котором писал в своих сочинениях о Синае. О. Порфирий нападает на него с другой стороны: он называет этот список еретическим, противоречащим во многих местах принятому православною церковью учению о догматах веры. Мнение это основано на том, что в синайском списке выпущены некоторые, весьма немногие впрочем тексты и речения, которые содержатся в каноническом тексте Нового Завета.

Защитником синайского текста против нападения о. Порфирия явился недавно ученый автор Путешествия ко Святым Местам и к семи, церквам Малой Азии, А. С. Норов. В начале текущего года он издал брошюру под заглавием: Защита Синайской рукописи Библии от нападений о. архим. Порфирия Успенского. Спб. 1863. Приводя все обвинительные пункты о. Порфирия, А. С. Норов опровергает их, как нам кажется, весьма убедительно. Некоторые выпуски текстов и слов, встречаемые не в одном Синайском, но и во всех древнейших списках, нисколько еще не доказывают умышленного искажения текста. Г. Норов весьма справедливо замечает, что авторитет текста канонического основывается исключительно на авторитете церкви, а не на авторитете того или другого списка: это единственно правильная точка зрения. Ни один из существующих древних кодексов Св. Писания, говорит автор, не может быть назван исключительно католическим, но все эти кодексы вместе послужили к основанию текста, принятого церковью. На Востоке не делают строгого различия в печатных текстах, которые не искажены намеренно. Римская церковь приняла перевод Бл. Иеронима, составленный на основании разных текстов. У нас в России принят церковью перевод славянский, и тексты, с которыми он более или менее согласен. Если назвать текст синайский еретичным, в котором встречаются многие описки и некоторые пропуски, то должно признать таковыми же все важнейшие кодексы без исключения. Уже одно это соображение уничтожает все нападения о. архим. Порфирия.» Далее сказано: «Тишендорф опроверг коренным образом мнение о. архим. Порфирия, относившего рукопись синайскую к концу V века, приведя буквально его доводы; но сего не сделал о. архимандрит: он не привел, в своих нападениях на рукопись синайскую, опровержений Тишендорфа, а представил публике одни свои доводы.»)

Чтобы понять важность открытия сделанного Тишендорфом, необходимо припомнить, что восстановление библейского текста, во всей чистоте его, дело далеко еще не оконченное. Каждый имеет возможность пользоваться книгами Библии, составляющими священный канон; но текст его основан на списках, а списки эти, особенно списки Нового Завета, требовали тщательной поверки; ибо при переписке, начавшейся с первого века, первоначальный текст подвергался ошибкам и искажениям от небрежения, невежества и непонятливости переписчиков. Ошибки были тем более возможны, что в древних списках буква ставилась за буквою, без пробелов между словами и без знаков препинания; притом немало было и таких переписчиков, которые из неуместной ревности изменяли выражения, делали прибавки и объяснения, и старались согласовать те места, в которых думали видеть противоречие. Действительно, если сравнить все имеющиеся в библиотеках старые греческие списки Нового Завета между собою и со старыми сирскими, [536] коптскими, латинскими, готскими переводами греческого текста, оказывается в них такое разнообразие вариантов, что весьма немного найдешь стихов с твердым и согласным текстом, но весьма часто на один стих приходится по 10 и более вариантов. С XVI столетия появились печатные книги, но печать не поправила дела, потому что печатное издание держалось либо одного из многих списков, либо руководствовалось несколькими списками, причем выборкою и согласованием текста распоряжались нередко люди вовсе к этому делу неспособные и не имевшие в нем решительного авторитета. Сначала при печатании выбирали в руководство те списки, которые, при взаимном сравнении, представляли наименее разностей; но в последнее время стали отдавать предпочтение исключительно древнейшим спискам, и со второй четверти нынешнего столетия началась деятельная работа очищения библейского текста по древнейшим спискам. Одним из главных двигателей этого дела был Тишендорф. с 1839 года издал он одно за [537] другим семь исправленных изданий греческого текста Нового Завета по древнейшим спискам. В этой работе, руководило им, по словам его, то убеждение, что в священном тексте, составляющем основание христианской религии, ни одно слово, ни одна форма выражения, ни один оборот фразы не должны считаться - неважными или не стоящими самого строгого изучения. В этой критической работе он имел в виду одну цель — очистить первоначальный текст от всех позднейших прибавок и искажений, и восстановить его в том виде, в каком он вышел из-под руки священного писателя. Главным руководством в этой работе служили до сих пор три списка, относимые к IV-му и V-му веку: знаменитый ватиканский список, лондонский, известный под названием александрийского, и парижский, или палимпсест Ефрема Сирина (Палимпсестом называется список, в котором первоначальный текст вытерт на пергаменте и заменен другим текстом: это нередко делалось в древности, по недостатку материала для письма. На парижском списке был в V веке библейский текст; а в XII на место его появился текст творения Ефрема Сирина. В 30-х годах первоначальный текст был восстановлен химическими средствами, на что потребовалось не менее восьми лет работы, и в 1841 году Тишендорф разобрал его весь, за исключением весьма немногих мест.). Но ни один из этих списков не есть полный; парижский содержит в себе только более половины Нового Завета; в лондонском не достает всего первого Евангелия и двух глав последнего и почти всего второго послания к Коринфянам; а из ватиканского, самого древнего и самого важного списка, потеряно целых четыре послания, конец послания к Евреям и весь Апокалипсис.

И вот теперь Тишендорфом случайно открыт такой список, который древностью не уступает ватиканскому и, что всего важнее, по содержанию полнее всех древних списков (до X века), какие только доныне были известны. Ветхий Завет в нем содержит в себе большую часть книг составляющих полный канон. Не достает почти всех исторических книг Ветхого Завета; есть лишь несколько глав (IX-XI) первой Книги Царств. Полные книги начинаются с Товита; далее следуют: Иудифь, две книги маккавейские и пророки; из пророков не достает Езекииля, Даниила, Амоса, Михея и [538] Осии; далее идут Псалтирь, все книги Соломоновы, Сирах и Иов (Из недостающих книг, некоторые (именно несколько глав 1 кн. Царств и 2 кн. Ездры, Товита и Иеремии, и цельные книги Есфири и Неемии) содержатся в саксонском кодексе, который следует считать дополнением синайского.). Новый Завет совершенно полный, и кроме того, еще послание Варнавы и Пастыря Ерма (О Пастыре Ерма и об истории этой книги см. Правосл. Обозр. 1881 года, том 6. Там же помещен и перевод Пастыря. Тишендорф в своей книге приводит замечательный пример для объяснения важности открытых текстов Варнавы и Ерма. «Известно, говорит он, что в науке существует много разных мнений о том в какое время писано и стало известно в Церкви каждое из четырех Евангелий, и потому для нас чрезвычайно важны ссылки на текст Евангелия, встречаемые у древнейших писателей церковных. Послание Варнавы писано в первой четверти II века, — и в той части его, которая была известна только по латинскому переводу, давно уже внимание ученых исследователей обращено было на следующие слова: «Много званных, но мало избранных.» Если даже признать, что послание это принадлежит и не апостолу Варнаве, во всяком случае приведенные слова служат древнейшим свидетельством о перво-евангелии, тем более, что у Варнавы перед этими словами стоит «как написано», то есть ссылка на писание, а не на устную речь или предание. При всем том в подлинности этих слов сомневались: думали, что эти слова у Варнавы позднейшая вставка переводчика... Теперь синайский текст неоспоримо доказывает, что приведенные слова латинского перевода принадлежат не переводчику, а самому автору, ибо они встречаются и в оригинальном тексте. Таким образом, вопреки ожиданиям ученых, трудившихся над евангелиями в отрицательном смысле, подтверждается, что Евангелие от Матфея в первой четверти II века не только существовало, но имело каноническое значение в церкви.»). Последнее обстоятельство весьма важно: первая половина Варнавина послания до сих пор была известна только по весьма несовершенному латинскому переводу, а вторая — по позднейшим, весьма ненадежным греческим спискам. Подлинный текст Пастыря считался вовсе утраченным до 1855 года, когда открыл его Грек Симонид, приобретший такую печальную известность подделками старых рукописей; но этот текст Симонидов был очень подозрителен уже и потому, что был в связи с крайне подозрительным именем: теперь вновь открытый подлинный текст не подлежит уже никакому сомнению.

По тексту, синайский список всего ближе подходит к ватиканскому, но во многих местах разноречит с ним [539] и с другими списками, и замечательно, что многие из этих разноречий относятся именно к таким чтениям, о которых свидетельство находится у древнейших отцов церкви или у первых переводчиков Нового Завета: этим, без сомнения, утверждается авторитет подлинности целого текста. Мы сказали, что в этом главном пункте, — открытии рукописи — сосредоточивается описание поездки Тишендорфа; однако ж и само по себе, оно исполнено живого интереса, особливо для тех читателей, которым не чужды вопросы о древностях Египта и Палестины и близко знакомы имена освященные библейскою историей.

Путь немецкого ученого начался с Триеста. Отсюда морем достиг он Александрии и Каира, где начались приготовления к синайской экспедиции. До Суэса доехал он по новооткрытой железной дороге. Переезд от Суэса к Синаю, по пустыне, занимает самую обширную главу в книге, наполненную описанием и критическим исследованием мест, по которым пролегал путь, и где предание указывает пристанище Израильтян в пустыне. Автор останавливается особенно на вопросе о цели и значении знаменитых синайских надписей на горных утесах; но особенно интересно в этой главе исследование о манне, которая и теперь ежегодно собирается в одной местности с тамарисковых сучьев, в виде небольших блестящих шариков или росинок медового вкуса. Манна показывается только на сучьях, никогда на листьях; на солнце она тает и падает на землю, обыкновенно усеянную сухими листьями. В июне и в июле, ее собирают с сучьев и с земли в кожаные мешки. Она очень приятна на вкус, и едят ее вместо хлеба, но в продажу она редко идет, и то по дорогой цене, потому что весь сбор редко бывает больше 600 фунтов. Тишендорф приводит свидетельство древних и новых писателей об этом замечательном явлении, которое свойственно только тамарисковым деревьям этой местности. Естественная причина этого явления была загадкой до 1823 года, покуда Эренберг не занялся его исследованием: он открыл, что отложение медовых росинок на тамарисковых сучьях происходит от маленьких насекомых особой породы; насекомые прокусывают нежную оболочку сучьев, и затем, после дождя, из [540] скважинок, незаметных простому глазу, отлагается, круглыми шариками, сгущенный сок, образующий манну. В этой манне Тишендорф, с своей стороны, признает аналогию с библейскою манной, тем более замечательную, что и теперь манна появляется в этом краю исключительно в том самом месте (в пустыне Син, между Елимом и Синаем) где она падала по Библейскому сказанию, и именно в ту самую пору (в начале мая), когда начинала она падать у Израильтян. В других же местностях пустыни, хотя есть тамарисковые деревья, явление это не встречается.

Синайским горам посвящена особая глава. Тишендорф описывает восхождение свое на вершину Синайской горы и поразительное величие картин горной природы. Остановимся вместе с автором на вершине Синая и выпишем следующую одушевленную страницу.

«Едва ли можно на всем земном шаре найти картину подобную той, какая здесь вокруг представляется взору. Все кругом одна дикая, необыкновенно величественная пустыня утесов и камней. Куда ни взглянешь, повсюду голые, дикие, странно распавшиеся гранитные громады и ущелья, и между всем этим взор не отыщет никакой растительности, ни клочка леса, ни поля, ни зеленой равнины, ни даже серебряной ленты ручья. Все до одной черты этой картины суровы, но она потрясает душу своим необыкновенным величием. Обернется годовой круг — повсюду несет он с собою цвет и увядание; здесь ничто не цветет и ничто не вянет; как будто бы остановилось здесь время, как будто все настоящее поглощено здесь прошедшим, и все движение остановилось тут на одном великом мировом событии, и оно одно остается во всей своей цельности и святости. Невольно хочется сказать: здесь Господь в громах и молниях возвестил закон свой, и неумолимое «сотвориши» и «не сотвориши» все еще кажется вырезано железом на этих утесах. В давние времена благочестивые руки построили на вершине Синайской две часовни, христианскую и магометанскую: от них (остались еще развалины. Но едва ли нуждается здесь в этом напоминании благоговейное чувство: сама гора представляется алтарем воздвигнутым в вечную память Десницы Вечного. И точно, к этой горе, в течение тысячелетий, стремились без числа странники изо всех частей света; здесь [541] они все стояли в созерцании, и молились. Здесь, невзирая на преграды вероисповеданий, Иудей, христианин и магометанин, нашли себе общее место благоговения. Чудное дело! Голос закона, облеченного суровым словом повеления и угрозы, остался для всех ясен и свят одинаково; а голос небесного откровения любви и радости, голос искупления и исполнения закона, стал знаком несогласия и разделения между земными племенами.»

По поводу Синайской горы, Тишендорф занимается подробным исследованием вопроса, по которому в последнее время возникало много разногласий, вопроса о том, в этом ли именно месте следует полагать ту гору, на которой, по библейскому рассказу, совершилось откровение закона Моисею и постановление завета с народом Еврейским. Он производит строгую поверку издавна существующего предания об этой местности текстом Библии, словами Прокопия и других позднейших писателей, наконец сравнением нынешней синайской местности с признаками указанными в библейском рассказе. Все это приводит к результату, которым вполне подтверждается существующее предание, и возбужденный спор получает твердое решение.

Очень интересны три главы, в которых говорится о знаменитых памятниках древнего Египта, еще раз осмотренных Тишендорфом в последнюю его поездку, именно о пирамидах и сфинксе, о храме Сераписа (Serapeum) в недавнее время открытом знаменитым Мариеттом, и о древностях Гелиополя. Особенно любопытно описание поездки к Мариетту, в жилище устроенное им около своих раскопок, посреди голых песков, на пределах Сагары. Здесь этот знаменитый археолог, с именем которого связаны открытия важнейших памятников египетской древности, сделанные в последнее десятилетие, неутомимо продолжает свои работы в подземном царстве. Тишендорф ездил к нему вместе с другим известным египтологом Бругшем, и нетрудно себе представить, как интересна была их общая беседа в подземном царстве, где Мариетт объяснял им свои открытия, и показывал монументальные гробницы аписов (числом 31). Это сокровище пустыни, храм Сераписов, открыт Мариеттом в 1851 г., при помощи некоторых указаний, найденных у Страбона, который за 1900 лет писал об этих памятниках, в то [542] время уже полузасыпанных. По этому случаю, Тишендорф сообщает читателю любопытное описание Аписова культа, значительно объясненного новыми открытиями, и переходит к описанию развалин Мемфиса и колоссальной статуи Сезостриса, описанной еще Геродотом. Затем следуют в высшей степени интересные страницы с описанием той подземной галереи Серапеума, где стоят рядами на необъятном пространстве гробницы ибисов, то есть глиняные сосуды с ибисовыми мумиями; тут же объясняется и значение этого замечательного обычая древних Египтян. По словам Тишендорфа, желающие заказывали жрецам приносить жертвы Озирису за умерших, и жертва состояла в том, что жрец ставил в катакомбы глиняный сосуд с ибисовою мумией, более или менее богато обделанною в полотняной оболочке, смотря по богатству или щедрости заказывавшего жертву.

Из Александрии Тишендорф проехал в Яффу, куда прибыл в то же время великий князь Константин Николаевич с супругою и с сыном: к свите Его Высочества присоединился и ученый путешественник, на пути в Иерусалим. Целая треть книги занята описанием этой интересной поездки. Тишендорф подробно и отчетливо описывает дорогу от Яффы до Иерусалима, живописный поезд, в котором он участвовал, и торжественную народную встречу ожидавшую великого князя при въезде в Иерусалим. В течении десятидневного пребывания Его Высочества в Иерусалиме, Тишендорф состоял в его свите и вместе с ним участвовал в посещении и осмотре святых мест и древностей: по этому случаю и ему удалось видеть такие места, куда обыкновенных путешественников не допускают. Свои впечатления и результаты осмотра передает он в виде дневника, который может служить руководителем для образованного читателя желающего познакомиться с топографией Иерусалима и святых мест его. Здесь, одно за другим, как в живой картине, представляются читателю все ветхозаветные и новозаветные места в самом Иерусалиме и в его окрестностях. Места эти знакомы многим по описанию прежних путешественников; но нигде не доводилось нам встречать, в кратком очерке, такого полного описания всех этих мест: оно тем более [543] интересно, что автор, останавливаясь на каждом важном пункте, передает нам результаты новейших исторических исследований священной топографии, и в сомнительных вопросах излагает свое мнение. Храмы всех христианских исповеданий и монастыри в Иерусалиме и в его окрестностях, посещенные великим князем, входят также в это описание. Особенно замечательно описание знаменитой Омаровой мечети, в которой весьма немногим из Европейцев удавалось быть. Отдельная глава посвящена обозрению храма Воскресения во всех подробностях: и здесь находим то же тщательное исследование подлинности мест и названий, на основании твердых исторических данных; автор не отвергает однако же и преданий, хотя и разбирает их с критикой. В качестве ученого, он ничего не принимает в своем исследовании только на веру; но не увлекается отрицательным направлением, которое не менее легковерия вредит исторической истине. Так например, один из вопросов, возбуждавших в последнее время сильную полемику между археологами, — о местности Св. Гроба, — особенно тщательно разобран Тишендорфом, и он не находит основательных поводов сомневаться в подлинности этого священного места.

Из Иерусалима путешественник вернулся в Яффу и оттуда морем, через Бейрут и Ладакию (древняя Лаодикея), проехал в Смирну, а из Смирны ездил в Ефес и на остров Патмос. В Бейруте описывает он остатки древнего города, развалины стен и колонны полузатопленные морем, описывает и новый город, средоточие европейской торговли с Сирией: в этом отношении Бейрут, по замечанию автора, поддерживает значение древнего финикийского Берита. Но Бейрут замечателен не, только в торговом отношении: он славится и ученостью; в нем есть ученое общество с библиотекой, есть весьма деятельная арабская типография, которая много уже оказала услуг арабской литературе. Наконец, Бейрут уже несколько десятилетий служит центром американско-протестантской миссии, которая имела немало успеха особенно между Маронитами здешнего края: ею основана и арабская типография. Особенно интересно описание Патмоса. Жители этого острова (до 4.000) до сих пор чтят с особенным благоговением [544] память апостола Иоанна, и считают свое поселение его уделом. Имя апостола встречается во всех проявлениях религиозной жизни патмосского населения. Пещера, в которой, по преданию, уединялся он и в которой принял откровение, превращена в церковь, где совершается несколько раз в год торжественное богослужение в память Иоанна.

На высотах над городом стоит древний монастырь Св. Иоанна, основанный в XI столетии при императоре Алексии Комнене. Этот монастырь в некотором смысле господствует над всем островом, населенным православными греческой веры. Около него сосредоточилось все население, и первые поселения мирских людей в XI и XII столетиях состояли в решительной от него зависимости. И теперь на монастыре лежит обязанность доставлять Порте большую часть подати собираемой с острова. Он владеет значительным количеством земли как на Патмосе, так и на других островах, Самосе, Крите, Сакторане. Вся монастырская братия, до одного человека, от епископа до иподиакона — родом из Патмоса. Каждое семейство на острове вменяет себе в честь и считает за преимущество иметь в монастыре своего представителя. «От этого между прочим, — замечает Тишендорф, — происходит то, что все семейства живут между собою в тесном союзе, и примыкают друг к другу ближе чем где-либо. Это тем необходимее здесь, что начальники семейств нередко отлучаются из дому на долгое время по делам или по службе, и на целом острове остаются почти одни только женщины. Любимая работа здешних женщин — вязанье чулков, так что единственную коммерческую специальность Патмоса составляют превосходные нитяные чулки, собственноручной работы Патигноток. Но при этой специальности характеристическая черта Патигноток — приветливость и чистота нравов. Я не заметил между ними красавиц, но приезжего поражает в них необыкновенная свежесть лица, привлекательность во взгляде и какая-то простота в выражении всей физиономии.»

Книга Тишендорфа оканчивается рассказом о переговорах в Константинополе с церковными властями, касательно приобретения для России сивайского кодекса. Но на последних страницах помещено, особою главой, приложение имеющее отдельный интерес. Это «Воспоминание о поездке [545] великого князя в Иерусалим и о посещении его супругою султанского гарема.» Этот рассказ, в котором автор пользовался, как объяснено в примечании, сведениями непосредственно ему сообщенными, интересен особенно потому, что парадный обед в гареме, устроенный в честь супруги русского великого князя, составляет беспримерное явление в летописях турецкого двора.

По всей вероятности, — говорит Тишендорф, — такое приглашение было первым с тех пор как султанский гарем находится в Константинополе. Только в 1718 году исключение из общего запрета сделано было для леди Монтегю султаном Ахмедом, из личного уважения к этой замечательной женщине; с тех пор ни для кого из посторонних в гареме приема не было. Вот как описывает Тишендорф, прием, сделанный великой княгине:

«В 6 часов пополудни, высокие посетители отправились в великолепном каике из Эмиргианского замка, назначенного для их пребывания, в роскошный дворец Бешикташ, где находится резиденция султана. Сам султан ожидал их внизу на входной площади; музыканты играли русский национальный гимн; Фуад-паша с прочими министрами приняли гостей у пристани. Прямо с площадки вход в залу с колоннами; купол в ней покрыт рубиновым хрусталем, который волшебным светом отражается на мраморных ступенях и на блестящих белых стенах залы. Затем следует огромная, богато и со вкусом убранная аудиенц-зала, где был собран весь дипломатический корпус; здесь горела тысячами огней великолепная люстра, возбуждавшая несколько лет тому назад общее удивление в Париже, где она была заказана. Отсюда султан провел великую княгиню с десятилетним великим князем Николаем Константиновичем, с графиней Комаровской и г-жою Чичериной в тронную залу, где около трона стояли султанши и придворные дамы. Прежде всего султан представил сестер и дочерей своих, кровных султанш, потом жен своих, которые носят звание кадынь, и четверых сыновей. Затем, указав на дверь, он сказал: Voici, Madame, le Harem, — и оставил свою гостью. Он удалился к своему обеду: по правилам турецкого этикета, султан всегда обедает один, ни одна из жен его ни разу с ним не обедала и даже не присутствовала при его обеде. [546]

По слову султана, снята печать с таинственной двери и великая княгиня вступила в гарем. Обер-гофмейстерина, главная распорядительница в этом святилище (Слово гарем значит священный.) шла впереди; за нею султанша-сестра с великой княгиней. Переводчицами служили две Армянки, отлично знающие и по-турецки, и по-французски. Гостью провели по бесчисленным комнатам гарема; синие стекла в окнах придавали всем комнатам таинственный вид. В этих покоях, чисто восточного вкуса, собрано было едва ли не все население гарема, состоящее из 2.000 женщин, в числе которых множество Гречанок и Армянок; не мудрено, что непривычные гости, глядя на них, могли воображать себя посреди сказочного мира. Но и сами они в этом мире казались странным явлением посреди отчужденных от всего света любимиц и невольниц султана: все они толпою, с любопытством, теснились около высокой гостьи.

«Наконец, пришли в большую великолепную залу, и здесь взорам представилось то чему поверить было бы невозможно, — красивый полк военных музыкантов. Они были в простых шитых золотом мундирах и в белых панталонах; на головах у них были красные фесы с золотыми кистями. В первую минуту, как было не подивиться, что в святилище гарема явился полк солдат? Но одно удивление сменилось другим, когда узнали что эти красивые музыканты — переодетые женщины гарема.

«К большой музыкальной зале примыкала другая малая, где накрыт был парадный стол на европейский манер. Великая княгиня заняла место по правую руку султанши-сестры, а десятилетний великий князь — по левую. Справа, возле великой княгини, села первая кадыня, прекрасная Черкешенка: по юному, цветущему ее виду, никак нельзя было подумать, что ей почти сорок лет от роду. Красота ее выказывалась тем заметнее, что между всеми гаремными женщинами и девушками, кроме одной из дочерей султана, не было ей соперниц: многие из них давно уж пережили первую весну свою. Старая супруга султана, мать Мурад-еффенди, старшего принца, села возле великого князя. За столом сидели также обер-гофмейстерина, четыре дочери [547] султана, и дамы приехавшие с великою княгиней. Турецкие туалеты блистали бриллиантами; у каждой из султанш на мизинце блистал огромный солитер.

На обер-гофмейстерине лежат две важные обязанности. Ее дело управлять всем этим маленьким государством и наполнять в нем все открывающиеся вакансии. Первое дело совсем не легкое, хоть в этом государстве и нет демократических партий: но эти цветущие кустики так близко друг от друга насажены, что ветки поминутно сплетаются и ломаются. Другое дело, выбор жен для султана, разумеется сопряжено с важною ответственностью.

«...Во время стола появилось множество женщин, которые носят название невольниц, хотя и они отличаются друг от друга чинами в придворной иерархии: им доступны даже самые почетные звания. Все они были в белых платьях; иные держали на руках грудных детей, конечно для дополнения картины гарема. Любопытство их впрочем вовсе не удовлетворялось почтительным отдалением: одна за другою подходили они к великой княгине и просили позволения подольше посмотреть на нее. Еще бесцеремоннее подходили они к русским придворным дамам, дотрагиваясь до них пальцами, вероятно для того чтоб ощупать, точно ли они настоящие, живые.

«За столом гаремные дамы мало-по-малу оживились. Обед был вместе с тем и экзаменом для них; целые две недели перед тем упражнялись они в искусстве обращаться с ножом и вилкой, что для них вовсе непривычное дело. С детскою радостью, оборачиваясь назад, указывали они прислужницам на новые, блестящие вещи столового сервиза. Но экзамен кончился решительною неудачей; что ни попадало на вилку, никак не могло доходить куда следует, и большею частью падало под стол. При всем том, несмотря на просьбы, дамы не вдруг решились отложить в сторону чужеземное нововведение и приняться за свой обычай. Наконец решились, и тут русским гостям пришлось в свою очередь удивляться их искусству в употреблении простых натуральных орудий и сознаться в своей неспособности. Прислужницы были в постоянном движении; они поминутно служили турецким дамам всячески: снимали с них перчатки, обмахивали их веерами, мыли им руки и пр. Музыка за обедом [548] удовлетворила вполне европейской критике; играли, между прочим, нумера из Моцартовой оперы Похищение из Сераля. Музыка не прекращалась ни на минуту во все время, пока продолжался обед.

«Давно уже все перестали есть, но обед еще продолжался, и одно за другим появлялись новые блюда. Наконец обер-гофмейстерина спросила великую княгиню, не угодно ли кончить обед. Вопрос этот был очень кстати, все встали из-за стола и перешли в большую музыкальную залу. Здесь хор девушек, в белых платьях, ждал уже гостей, чтоб открыть перед ними национальные танцы.

«Через полчаса пришло известие, что скоро явится султан проводить своих высоких гостей. (Великий князь в то же самое время присутствовал на парадном обеде в комнатах султана, которого представлял, по обычаю, министр иностранных дел Фуад-паша, ибо самому султану этикет ни под каким видом не позволяет присутствовать на парадном обеде.) Султан встретил великую княгиню опять в тронной зале, и предложив ей руку, провел в аудиенц-залу где между тем собрались все по-прежнему. Сам он проводил гостей до нижней площадки... Через несколько дней он приготовил для них еще новое, небывалое исключение из обычных правил сераля. Их Высочества отправились без всякой свиты в каике на «Пресные Воды» азиатского берега. Там ожидал их султан в саду перед киоском, и он был без всякой свиты. В переводчике нужды не было, потому что султан вполне владел французскою речью. Показав гостям своим во всех подробностях прелестный дворец, который, по словам видевших его, можно сравнить с бонбоньеркой, он повел их к завтраку. Стол был накрыт на четыре прибора, и султан сел за него с своими гостями: конечно в первый раз в жизни случилось ему быть за столом в компании...»

Этим описанием и мы заключаем отчет свой об интересной книге Тишендорфа.

К. ПОБЕДОНОСЦЕВ.

____________


Текст воспроизведен по изданию:
К. Победоносцев. «Новые путешествия по Востоку. Домашняя жизнь в Палестине — Тишендорф и Синайская библия»
«Русский Вестник», № 2, 1863

© Текст — Победоносцев К.
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 2009
© Сетевая версия — A.U.L. 10.2012. kavkazdoc.me
© Русский Вестник, 1863