ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Историческая литература/Н. Шипов. «История моей жизни».

Русские мемуары, дневники, письма и материалы под общей редакцией В. И. Невского

Ник. Шипов

История моей жизни

Подготовка текста к печати П. Л. Жаткина

Предисловие Н. В. Яковлева

АСАDЕМIА

МОСКВА–ЛЕНИНГРАД

1933

История моей жизни и моих странствий.
Рассказ бывшего крепостного крестьянина Николая Шипова
1802–1862 гг.

Оглавление

1824–1827 гг.

1828–1831 гг.

1835–1836 гг.

1837–1841 гг.

1842–1844 гг.

1845 г.

1824–1827 гг.

С 1824 г. я очень часто начал отлучаться из дому по торговым делам. Торговля была по-прежнему уральским скотом и пушным товаром. После 1822 г., когда в Оренбургском крае стояла жестокая зима, баранов там много поубавилось и цены на них были не совсем подходящие. И вот я задумал отправиться для покупки скота к букеевским киргизам в барханы (1). Хотя во время прежних моих поездок я неоднократно имел дело с киргизами и мог немного говорить по-киргизски, но счел за нужное нанять толмача. Таковой скоро нашелся, один из уральских казаков, и я подрядил его за 100 руб. асс. ехать со мною. Мы с этим толмачом и несколькими моими работниками отправилися на повозках в киргизские аулы, верст за 40 от линии, где киргизы почивали в своих кошомных кибитках. [394] Приехали в аул, к старшине, который назывался Бек-Мухамедом-Утемисом. Он нас принял. Я подарил ему чаю и сахару; Мухамед же дал нам особую палатку, угостил меня аряном (кислым молоком) и вареной ягнятиной. Арян мне не понравился, вероятно потому, что он содержится киргизами обыкновенно в сырых кожаных мешках. Скоро мы с Мухамедом сделались хорошими знакомыми. Он пригласил меня с толмачом в гости к своему двоюродному брату, Ковдобаю, который находился в другом ауле, верст за 5 от нашего. Я, разумеется, не отказался. Хозяин нас встретил радушно; мы сидели, покуда не было все прибрано в кибитке для приема гостей, Потом нас пригласили в кибитку. В ней были развешаны ковры: разноцветные сундуки стояли открытыми: на полу также разостланы ковры и положены подушки, на которые мы и сели. Хозяин спросил, что мы будем есть: старого барана или ягненка? Мы согласились на последнее. Жена хозяина была в шелковых штанах и рубахе; голова покрыта платком, на ногах надеты красные киргизские, с большими каблуками, сапоги: это для удобства при верховой езде. Она начала раскладывать из тезека (2) огонь посреди самой кибитки; потом поставила на четырех ножках таган, а на него большой котел с водою. Принесли кожаный мешок, из которого хозяйка вытаскивала говядину или кобылятину и клала в котел. Когда говядина сварилась, она вынимала ее из котла вилкой и накладывала в красную деревянную чашку; хозяин, же мелко [395] разрезывал ее ножом. После того хозяйка варила ягненка; хозяин и его разрезал на мелкие кусочки. С нами обедали 6 человек киргизов. Хозяин брал всеми пятью пальцами кусочки говядины и угощал ими прямо в рот; гости подползали к нему на коленях, причем старались, чтобы кусок не выпал изо рта, так как в противном случае им было бы стыдно. Для меня хозяин положил говядины и ягнятины в чашку. Затем хозяйка сготовила еще два кушанья: жидкую молочную кашу с сорочинским просом и жареную в масле сметану, что по-киргизски называется «ремчук». Обед продолжался довольно долго. Разговаривали о баранах, о лошадях. Хозяин предложил мне свои услуги: завтра он объедет свой род и объявит, чтобы киргизы приходили ко мне для продажи баранов; при этом будет стараться о выгодной для меня покупке, только я должен ему что-нибудь подарить. Поблагодаривши хозяина, я в свою очередь пригласил его к себе на чай. Он не отказался. Приехали в мою палатку; пили чай. У меня были мягкие булки и пшеничные сухари; я дал их моему новому знакомцу. Он положил их в свою кожаную сумку. Такие сумки киргизы всегда носят при себе на ремне, а русский гостинец роздают понемногу своим женам, детям и приятелям. Настал вечер, и мы отправились к старшине ужинать. На другой день я встал утром рано. Начали собираться киргизы — одни на лошадях, другие на верблюдах, а иные — на быках. Богатые киргизы были в шелковых бухарских халатах, лисьих шубах, в синем или красном чекмене, в лисьих бархатных шапках. У некоторых лошади были [396] в серебряных уборах. Через толмача я стал торговать у киргизов баранов; но они объявили дорогую цену и, не сторговавшись, разъехались по своим аулам. Вечером приехал ко мне мой новый знакомый из киргизов, Ковдобай, и, узнав, что мы не сторговались с его единоплеменниками, обещался завтра уговорить их быть уступчивее. Мы расстались. На следующий день киргизов собралось в мой табор множество; иные приезжали просто посмотреть на русских людей. Прибыл и Ковдобай. Он просил меня некоторых почетных киргизов напоить чаем и дать им сухарей. Это я исполнил. После того, при киргизах, Ковдобай спросил меня: «Почем даешь, купец, за дюнана, кунана, буйдака?» Дюнан — это самый старый баран, кунан — средний, а буйдак — молодой. Через толмача я ответил, что за первого — 9 руб. 25 к., за среднего — 8 руб. и за буйдака 6 руб. 25 коп. Тогда мой знакомец закричал: «Я согласен на эту цену и завтра же пригоню своих баранов, а другие как хотят». Это подействовало на киргизов, и они разъехались с обещанием пригнать баранов. В продолжение двух дней я купил около 3000 штук, расплатился серебряными деньгами; славно угостил старшину Бек-Мухамеда с Ковдобаем, простился с ними и отправился в Уральск. Здесь я купил еще до 7000 баранов, поручил их приказчикам и рабочим, а сам отправился домой, где мой отец встретил меня с моею новорожденною дочерью. Сердце мое забилось радостно.

Впоследствии мне каждый год приходилось иметь дело с киргизами по покупке баранов на всем пространстве их кочевья до Нового Узеня [397] и далее. Я даже завел особую торговлю с киргизами красным товаром, который покупал в Москве и в первых месяцах каждого года отправлял его с приказчиками к Уральску, а потом в барханы. По-киргизски я научился говорить недурно. Поэтому мне представлялось возможным довольно хорошо познакомиться с жизнью киргизов.

Киргизы — народ очень любопытный; обыкновенно расспрашивают: кто едет, куда и зачем? Разъезжая по барханам, мы обыкновенно останавливались ночевать близ аулов; это для безопасности, потому что у киргизов существует обычай оберегать своих гостей. На степи рек почти совсем нет; во многих местах вырыты колодцы, к которым пригоняется скот для водопоя; ведра везде кожаные, а корыта сделаны из досок. У некоторых киргизов были большие стада баранов, лошадей, рогатого скота и верблюдов. Я знал одного киргиза, Танинского рода: у него было более 7000 лошадей. Киргизы питаются главным образом овечьим и коровьим молоком; употребляют и верблюжье. Летом они приготовляют молоко для зимы: сушат его на солнце до того, что оно делается твердым, и хранят в кожаных мешках (3). Такое молоко называется по-киргизски «крут»; его растворяют в воде и едят. Если в дороге киргизу путь лежит аулами, то он ничего не берет с собою съестного, потому что киргизы имеют обычай путешествующего родича [398] накормить и напоить безмездно. Киргизы никогда долго не остаются на одном месте; как только скот поест траву, они перекочевывают на другое место, отыскивая тучные и привольные пастбища. Зиму они проводят обыкновенно близ Каспийского моря, к западу, с мелким скотом; лошадей же пасут на степи, под надзором старого опытного киргиза. Случается, что во время бурана скот замерзает, но это беда небольшая: киргизец, у которого это случилось, отправляется в отдаленные аулы, где бурана не было; здесь родичи дадут ему вдоволь скота, с тем что если у них случится такое же несчастье, то он должен помочь им. Киргизские свадьбы совершаются таким образом: невест засватывают в малом возрасте, лет десяти; при этом отец жениха дает родителям невесты «калым», т. е. будущее приданое скотом, когда придет время отдавать невесту жениху, то приданое возвращается, и с приплодом; кроме того, отец невесты дает близким родственникам своего зятя разные подарки. В известное время женихи на хороших резвых лошадях и невесты на иноходцах скачут по степи. Каждый из женихов старается догнать свою невесту и схватить ее за грудь. Впрочем, только та невеста позволяет жениху брать себя за грудь, которая жениха любит; в противном же случае бьет его плетью. Когда для женщины-киргизки наступает время разрешиться от бремени, то все ее домашние принимаются отыскивать христианские волосы. На вопрос мой — для чего эти волосы? — мне отвечали, что их должно сжигать во время родов, в кибитке роженицы, от чего облегчаются и [399] ускоряются роды. Вскоре после родов муж режет баранов, созывает гостей, и происходит пиршество.

1828–1831 гг.

В 1828 году, вскоре после пасхи, я отправился по обыкновению в Уральский край, на реку Узень, где с моим приказчиком находились гурты баранов. Здесь я получил известие, что от жестокой зимы погибло до 1000 штук. 2 табуна я отправил к Уральску, приказав купить там еще баранов, а сам вознамерился отправиться степями в Астрахань с красною юфтью, которой у меня было более 100 пудов. Хотя меня и отговаривали ехать степною дорогою, где кочуют киргизы, калмыки и трухменцы, но мне непременно хотелось узнать эту дорогу. Я взял 2 повозки, 7 лошадей и 5 верблюдов; при мне находились два приказчика, два работника и один киргизец — опытный по этой дороге вожак. 17 мая мы выехали. Дорога была жесткая. На третий день встретили ужасные пески, называемые рынами, где кочевали киргизы. Этими местами мы ехали несколько дней, совершая не более 15 верст в день. Жара была нестерпимая; лошади уморились и не могли поспевать за верблюдами. В седьмой день нашего путешествия мы получили известие, что невдалеке от нас стоит лагерем букеевский хан и покупает верблюдов по случаю войны с турками. Из любопытства, я с вожаком отправился туда. Хан сидел в палатке с киргизскими старшинами и казачьим майором; конвой его составляли 60 донских казаков. Отдав хану надлежащее почтение, я объявил ему, [400] кто я. Он несколько времени разговаривал со мною по-русски о нашей торговле и предложил мне купить у него баранов. Распростившись с ханом, приехали к своему каравану. На девятый день нашей езды песку стало меньше, дорога становилась легче и удобнее, но трава повсюду совершенно засохла, воды нигде не было. Ехали еще два дня, и вожак сказал мне, что скоро будет колодезь. Мы с усилием и нетерпением подвигались к этому колодезю, однако воды в нем не оказалось. С досады я начал выговаривать вожаку, что он повел нас такой скверной дорогой, где нет вовсе воды; вожак уверял, что в прошлом году здесь воды было достаточно, а ныне она от необыкновенной жары высохла. Нечего делать: двинулись далее. Мы и лошади выбивались из сил, да и верблюды изнурились. Наконец я послал вожака отыскивать воду, а сами медленно подвигались вперед. Скоро бывшие при нас собаки, должно быть, почуяли воду и побежали, мы — за ними. Спустя немного времени мы действительно увидели воду. Но что это была за вода? Темно-белого цвета, густая, негодная к употреблению не только для людей, но и для животных. Я велел вскипятить эту воду к чаю; но, устоявшись в чае, она превратилась в тесто, и чай нельзя было пить. Тогда я приказал налить воды в котлы и насыпать туда соли; вода приняла обыкновенный цвет и хотя стала соленою, но годною для питья. Мы утолили жажду и отправились далее по назначенной вожатым дороге. Отъехавши верст 10, мы встретили нашего вожака, который объявил, что в недалеком расстоянии находится колодезь с хорошей [401] водой. При нашей усталости и истощении лошадей мы едва достигли до этого колодезя. Здесь мы отдохнули с истинным удовольствием, дав волю и скоту насытиться кормом и водою. Вода нам показалась особенно вкусною и прекрасною, хотя на самом деле она, быть может, вовсе не была такою. При дальнейшем отсюда путешествии в воде мы не нуждались; но у нас истощались съестные припасы. Дорога стала твердая, жесткая, и мы ехали скорее. Через несколько времени мы увидели калмыцкие аулы. Я послал вожака купить в этих аулах муки и крупы; сами же расположились на удобном месте отдыхать. Это был 14-й день нашего странствования. Солнце склонялось к западу; наступил и вечер, а вожак не возвращался. Я подумал, что одно из двух: или калмыки взяли его в плен, или же он изменил нам и решился предать нас в руки калмыков. Поэтому на ночь я приказал рабочим взять ружья и пистолеты и не спать. Около полуночи послышался топот лошадей и голос каких-то песен. То были калмыки, которые скоро прискакали к нашему табору. Я спросил по-киргизски: «кто едет?» Один из них ответил: «калмык, толмач барма», т. е. калмыки, есть ли переводчик? Я сказал, что нет, и просил их не подъезжать к нашему табору близко, так как в противном случае мы будем стрелять из ружей и пистолетов; если же что им нужно, то они могут переговорить с нами завтра днем, а не ночью, когда ездят одни разбойники. Моя ли угроза подействовала или что другое, только калмыки, поговорив о чем-то между собой, удалились, не причинив нам никакого вреда. [402] Спустя немного времени возвратился вожак. Я ему рассказал о случившемся; он заметил, что если бы мы пустили калмыков в табор, они непременно разграбили бы нас. В эту ночь спать мы не ложились. Вожатый уверял, что до Сентовской пристани осталось не более 35 верст, что скоро калмыцкие аулы кончатся и начнутся кочевья трухменцев или волжских ногайцев. Это народ смирный и безопасный. Действительно, верст через 15 мы увидели ногайские аулы; они очень отличаются от киргизских. Почти при каждом из них стоят для перевозки небольших тяжестей арбы, или телеги на двух колесах. Убранство в кибитках мне не понравилось. У молодых женщин и девушек в ноздрях повешены серьги. Оставив караван с рабочими и вожаком, сам я отправился вперед; доехал до реки Бузана. Отсюда оставалось до Астрахани 60 верст водяного пути. Плавание по рекам Бузана и Волге на лодке было непродолжительно, и я прибыл благополучно в Астрахань. Через два дня пришли сюда с товаром и приказчики, которых я оставил в ногайских степях. Юфть я разменял на бухарские товары — бумажные и шелковые халаты и кумачи.

Из Астрахани я опять отправился в Уральск, но не степной дорогой, а другой, гораздо лучшей и удобной. Отсюда поехал в Оренбург. Здесь, однако, не пришлось мне купить баранов по случаю дороговизны цен. Так как наступило время Макарьевской ярмарки, то я через Казань отправился в Нижний-Новгород. Прожив три дня и оставив в лавке с пушным товаром приказчика, сам поехал домой. [403]

Здесь я услышал от отца, что к нему в помощники по управлению слободой назначен помещиком дворовый человек Тархов. Это известие было для меня крайне неприятно, потому что Тархов, по какой-то злобе к отцу, а также в видах, может быть, занять его место бурмистра, старался всеми мерами навредить отцу и всему нашему семейству. В настоящее время он распустил слух, что на моем отце состоит большой начет по управлению вотчиною и что поэтому наш скот и все товары будут арестованы. Слух совершенно ложный; но он дошел до купцов, с которыми мы имели торговые дела, как правдоподобный. На Макарьевской ярмарке, куда я вскоре приехал из дому, купцы мне в долг не доверяли, во внимание именно к этому нелепому слуху. Мне стоило больших хлопот и усилий, чтобы поддержать наш кредит. Хотя мне и удалось этого достигнуть, но мы в 1828 г. понесли убытку около 18 000 руб. асс.

В следующем году Тархов продолжал свои коварные происки против моего отца; некоторых из крестьян он подговаривал подавать управляющему Рагузину на отца разные жалобы. Был у нас родной племянник отца и его крестный сын, Раев, которого отец очень любил, чуть ли не больше меня. По наущению и подговорам Тархова этот Раев подал прошение Рагузину о том, что будто бы мой отец не выдал ему всех денег, оставшихся после смерти его матери. Эта неприятность так подействовала на отца, что он сделался нездоров. Торговля наша пошла плохо. Мы получили опять значительный убыток. Оброк с нас не умаляли.

/страницы с 404-й по 423-ю отсутствуют/

[424]

Из Черновиц мы поехали Бессарабиею в Могилев на Днестре и через Балту в Одессу. Здесь я узнал, что оставшийся после шурина моего товар продан; деньги 7100 руб. асс. положены в приказ и получить их можно только по истечении годичного срока публикации о вызове кредиторов и наследников. Денег у меня оставалось мало, а получение их в скором времени не предвиделось. Тут я вспомнил, что бежавший из нашей Выездной слободы, лет 30 тому назад, крестьянин, дедушка моей жены, Марков, живет ныне в Симферополе. Не долго думая, мы отправились туда. Ехали через Николаев в Херсон. Этот последний город, по своему красивому виду и местоположению, мне очень понравился; впоследствии, много лет спустя, он сделался как бы второю моею родиной. Из Херсона отправились в Бреславль, а отсюда в Перекоп и Симферополь. Здесь я скоро разыскал дедушку Маркова. Он был очень рад нашему приезду. Оказалось, что он знал историю моего бегства из дому; трое крестьян из нашей слободы разыскивали меня в Симферополе и расспрашивали обо мне самого дедушку; разумеется, он не мог сообщить относительно меня никаких сведений. Я занял у дедушки 500 руб. асс. и выдал ему открытое письмо — получить эти деньги от моего московского приятеля. В Симферополе мы прожили недели две и опять поехали в Херсон. Здесь мы расположились перезимовать в виду того, что этот город стоит как будто в стороне, и Павельев, мой неутомимый преследователь, мог сюда не заглянуть; притом же: я ожидал денег от московского приятеля и [425] известий из Ясс от Дубровина. Наконец из Херсона мне удобно было следить за делом моего шурина, производящимся в Одессе. В Херсоне мы прожили спокойно и благополучно до весны 1834 г. Потом мы поехали в Бессарабию, к австрийской границе, но это путешествие оказалось совершенно бесполезным; только в одном селении мы чуть было не встретились с Павельевым, который проезжал из Черновца через Кишинев в Одессу. Из Бессарабии мы отправились в Лубны (Полтавской губернии) на ярмарку. Тут я решил ехать на Кавказ. Накупил некоторых товаров, особенно кожевенного, и препроводил это с приказчиками, при обозе донских казаков, в город Новочеркасск. Здесь купил я 1000 бутылок черкасского вина, и со всем товаром отправились на волах далее, до Ставрополя. Ехали степями, дорога была трудная, подвигались по ней медленно. В Ставрополе я выправил у губернатора паспорт для проживания на Кавказе. Затем мы отправились через Георгиевск в Пятигорск, где я намеревался пожить подольше, заняться торговлею или вообще чем приведется. Еще далеко не доезжая до Георгиевска, мы увидели гору Бештау, а за нею — хребет Кавказских гор наподобие облаков. Гора Бештау была видна нам на расстоянии слишком 170 верст. Название ее — татарское и означает пять гор, т. е. 1) собственно Бештау, 2) Верблюд, 3) Лысая, 4) Змиева и 5) Машук, из которой вытекают минеральные горячие воды. В конце октября месяца мы прибыли в Пятигорск. Я явился с паспортом к коменданту и полицеймейстеру, которые приняли меня вежливо и обласкали. [426] Потом я нанял на базаре лавку с квартирою, сроком на год. Перебрались мы в это помещение и, с разрешения коменданта, начали помаленьку торговать.

1835–1836 гг.

Прошел год. Во все это время ни слободское начальство, ни преследователь мой Павельев меня не тревожили, и я спокойно занимался торговлею: ездил в Моздок и Кизляр для покупки местного вина, под именем чихиря, и так называемой кизлярской водки (4), а также свежей рыбы шамай, которую солил и коптил по способу, употребляемому армянами; приготовлял «шашлык» (5), прочий же товар для лавки выписывал большей частью из Москвы. Торговля моя шла довольно успешно, так что я заявил уже желание приписаться в пятигорские купцы и представил соответствующий капитал; но дело это почему-то затянулось в Ставрополе, в областном управлении.

Благодаря моей торговле я познакомился со многими лицами и в том числе с сотником донского полка Василием Сухоруковым. Это был человек умный, ловкий, предприимчивый и пользовался большим уважением. Он снимал на Кавказе почтовые станции, брал казенные подряды и вообще пускался в разные коммерческие предприятия. Вот этот-то Сухоруков предложил мне [427] быть у него как бы комиссионером, с жалованием по 1000 руб. асс. в год, и, кроме того, 2000 руб. для торговли по моей лавке. Это предложение было как нельзя более мне по сердцу, и я согласился. В это время объявлены были торги на казенные нефтяные колодцы, находящиеся в горах близ крепости Грозный. Сухоруков пожелал снять эти колодцы и поручил мне сначала съездить на торги в Ставрополь, а потом на самые колодцы и заняться нефтяным делом. Это было в начале 1836 г. Для своей лавки я нанял приказчика и его, вместе с моей женою, оставил торговать, а сам отправился исполнять приказания Сухорукова.

На торгах нефтяные колодцы остались за Сухоруковым, и я поехал в Грозную крепость; здесь принял от полковника колодцы, распорядился с рабочими по переливке нефти из колодцев в бочки и приказал отправить на станцию Наур, куда через несколько времени прибыл и я для следования с нефтью на ярмарки — в Моздок, Екатериноград и Егорьевск. На этих трех ярмарках мною продано было нефти довольно много и выгодно. После того я возвратился в Пятигорск с отчетом Сухорукову, который остался мною доволен и просил меня найти мастера для выгонки из черной нефти белой. Мастер скоро отыскался, и он принялся за дело при нефтяном складе в станице Наур.

Спустя немного времени, именно в мае месяце, Сухоруков послал меня в разные южные города России и на австрийскую границу для узнания цен на белую нефть и для запродажи как ее, так и черной нефти. Ехал я на почтовых через [428] знакомые мне города — Ставрополь, Ростов-на-Дону, Таганрог, Херсон и Одессу, отсюда — на Скуляны и Каменец-Подольск, а потом через Староконстантинов и Дубно в Радзивилов. Здесь я нашел одного еврея-фактора и послал его с пробной нефтью за австрийскую границу, в местечко Броды, разведать, не требуется ли там нефть. Между тем я узнал, что верст за 30 отсюда находится Почаевский монастырь, с явленною иконою божией матери, известной под именем Почаевской. Не долго думая, поехал я в Почаев. Монастырь стоит на горе, окружен большим лесом. Явленная икона божией матери поставлена на алтаре, за престолом; посреди храма находится камень, на котором, по преданию, пресвятая богородица стояла своими святыми стопами. Из камня вытекает каплями вода, которую собирают в особый большой сосуд; при молебнах с водосвятием вливают несколько капель этой воды и раздают богомольцам, чего удостоился и я.

Из монастыря я возвратился в Радзивилов и от еврея-фактора узнал, что в Бродах нефть никому не требуется. Тогда я отправился через Кременчуг, а отсюда на Роменскую ярмарку и в Харьков; здесь продал нефти достаточное количество и прибыл в Ставрополь, где находился в это время Сухоруков. Я отдал ему отчет о моей поездке, после чего он отправил меня покупать житную муку по Пятигорскому округу для взятого им казенного подряда. Скоро я прибыл в Пятигорск и через три дня собрался ехать в Кисловодск. В это время пришел ко мне один из хороших моих знакомых, бывший полицейский [429] письмоводитель в Пятигорске, Кастыченко. Узнав от него, что он едет в Кисловодск, я попросил его купить там ржаной муки, четвертей 200, так как самому мне для такой малости ехать туда не хотелось: я рассчитывал купить муку в Егорьевске и в селениях по реке Куме. Кастыченко согласился. Я дал ему 200 руб. на задаток и свою верховую лошадь черноморской породы. После этого мы расстались, и я отправился на Куму. Купив значительное количество муки в селениях, я прибыл в Егорьевск, где услыхал, что несколько дней тому назад (дело было в половине октября месяца) на Кисловодск напали ночью черкесы, казаков на посту порубили, разграбили и сожгли станицу; несколько человек взяли в плен. Этот слух сильно поразил меня и встревожил: что сталось с Кастыченко? Ведь так возможно было мне самому быть на его месте! Я немедленно поехал в Пятигорск, а отсюда в Кисловодск; здесь я узнал, что слух о набеге сюда черкесов был справедлив, Кастыченку с моею лошадью черкесы увели в плен. И то сказать: набеги разных горских хищников на мирных жителей в тех местах и в те годы случались нередко. В это время Сухоруков получил из Тифлиса, от почт-инспектора Клемента, письмо с известием — не желает ли он принять участие в торгах на снятие почтовых станций во всей Грузии. Сухоруков призвал меня и сказал, чтобы я ехал в Тифлис на торги, но не для того, чтобы действительно снять станции, а с той целью: не удастся ли мне взять с почт-содержателей сколько-нибудь денег в его пользу? Эта задача была для меня трудная, да и дорога предстояла [430] неизвестная для меня, а главное — опасная. Однако раздумывать мне было некогда: Сухоруков торопил меня отъездом. Я взял денег у Сухорукова, простился с женою и сыном и 17 октября отправился в путь по эстафету.

На закате солнца я приехал в Екатериноград. Так как у меня было рекомендательное письмо от Сухорукова к тамошнему почтмейстеру, то он немедленно дал для меня верховую лошадь и вытребовал в провожатые мне десять казаков с урядником и столько же солдат с унтер-офицером, — это для безопасности от нападения ночных хищников. С таким конвоем я отправился. Переехали реку Малку через мост. Ночь была лунная, ясная, звезды сверкали как бриллианты; тут и там возвышались серебристые исполинские горы, между которыми резко выделялись Казбек и величественный Эльбрус. В левой стороне шумел бурливый Терек. Мы ехали тихо, молча, прислушивались к каждому шороху или малейшему звуку. Я невольно предался своим думам, думам грустным. Что делается на моей дорогой родине, там, где протекает Волга многоводная, где раскинулись Уральские степи привольные? И где я теперь влачу жизнь мою? В Кавказских горах, в опасности от хищников, ежеминутно ожидая смерти... О, свобода, свобода! Где те люди счастливые, под какою планетою родились, которые не видели и не видят никакого гонения, никакого стеснения? Живут они по своей вольной волюшке и ничего не боятся. А я?.. Мне постоянно, во сне и наяву, представляется, что меня преследуют — в темницу сажают, деньги мои отбирают, жену с сыном и [431] дочерью со мною разлучают, в доме моем повелевают и все по своему распоряжению; из отчизны милой в изгнание посылают и на прах родителей пролить слезы не допускают... Незабвенный родитель! Встань и посмотри на сына своего, тобою столь много любимого. Что с ним?.. Вот-вот набег хищников, — и разрубят меня горцы своими острыми шашками, тогда окровавленный труп мой не будет лежать возле твоего милого праха и никто не придет оросить родными слезами мою одинокую дальнюю могилу. Разве только какой-нибудь проезжий путник, подобно мне, увидит мой бугорок могилки и скажет: «Вот здесь лежит, верно, какой-нибудь несчастный, убитый хищниками». Тяжело и грустно мне было; слезы невольно катились с глаз... Тут унтер-офицер прервал мои размышления, начал рассказывать, что дня четыре назад, на этом самом месте, хищники убили одного ротного писаря и ямщика, ехавших из Ардона в Екатериноград. Я сказал унтер-офицеру:

— Может быть, и нам будет такая участь?

— Да, — отвечал он, — если набежит на нас большая шайка горцев.

Я струсил не на шутку. Однако через несколько времени прибыли благополучно в укрепление Ардон. Здесь мне тоже дали конвой из 12 казаков, и я поехал далее. На рассвете прибыли в укрепление Манарет. Тут я немного отдохнул, подкрепил себя в духане пищею и опять-таки с казаками отправился до следующей станицы. Так я доехал до Владикавказа. Отсюда опасности от горцев не предвиделось, и потому мне посоветовали взять с собой только [432] одного казака. Отправились мы, переплыли шумный Терек на плавучем мосту и въехали в самые горы Кавказские. Дорога неприметно повышалась, то извиваясь узкой полосой по берегу Терека, то пролегая между страшных каменистых утесов, нависших над головою путешественника. С непривычки кажется, что эти утесы вот-вот сейчас обрушатся: страшно становится, сердце сильно бьется и творишь молитву, желая одного — как бы поскорее миновать эту скалистую дорогу. Доехали до селения Казбек, расположенного близ горы этого названия, которая возвышалась над селением в несколько верст; на вершинах горы висели огромные сугробы снегов, как бы готовых обрушиться и задавить это небольшое селение. Отсюда я поехал уже в повозке, на тройке лошадей. Тут дорога изменилась к лучшему только немного. Со станции Пасанаур она стала заметно скатистою с гор на обширную равнину, до самого города Тифлиса. С левой стороны стояли высокие утесы, а с правой — страшные обрывы с долинами внизу, где заметны были селения, пасущийся скот и люди. Все это казалось столь малым, как маленькие детские игрушки. По местам дорога была так узка, что мы с трудом проезжали по ней; я обыкновенно вылезал из повозки, так как упасть ей в обрыв было очень легко. Но вот мы спустились на станцию Ананур, дорога стала не так крута, и мы поехали рысью до города Душет, а отсюда прямо в Тифлис.

Нимало не медля, я отправился к почт-инспектору Клементу и подал ему письмо от Сухорукова. Он принял меня радушно, видимо был [433] рад, что Сухоруков прислал меня для снятия почтовых станций в Грузии и, между прочим разговором, серьезно спросил меня: действительно ли найдутся у Сухорукова лошади, если станции останутся за ним, и может ли он содержать их? Я, помня приказ Сухорукова, отвечал на это утвердительно. Тогда Клемент обещался сделать для меня все, от него зависящее.

Между тем съехались в Тифлис почт-содержатели, повидались с Клементом и узнали от него, что я, как поверенный Сухорукова, приехал с непременным намерением снять все станции в Грузии. Они желали переговорить со мною и для свидания назначили дом одного почтодержателя. Клемент, сообщив мне об этом, выразил мысль, что если бы почт-содержатели предложили мне порядочную сумму денег, то можно бы торги оставить и без хлопот возвратиться к Сухорукову. Я это замотал себе на ус и в назначенный день вечером отправился на свидание с почт-содержателями. Меня попросили в большую залу, где были армяне, грузины, татары — человек 30. Я раскланялся, и мне предложили сесть на диван. Тут находились какие-то князья, другие — с золотыми, серебряными медалями, словом — все лица важные, представительные. Некоторые из них знали Сухорукова лично, спрашивали об его здоровье, делах и потом повели разговор насчет предстоящих торгов. Я им решительно заявил, что приехал снять станции, так как у Сухорукова лошадей много, и он ни в чем не нуждается. Подали чай, затем ром. Я сказал, что крепких напитков не пью. Все очень этому удивились и высказали: не может быть, [434] чтобы русский ничего не пил. Потом разными намеками стали говорить мне, чтобы я не вмешивался в торг, за что предлагали денежную благодарность. На это я сказал: если вы хотите, чтобы я не мешал вам на торгах, то дайте Мне 10 000 руб. сер. Они положительного ничего не говорили и стали угощать меня разными европейскими винами, закусками и, наконец, шампанским. Увидев, что я упорно отказываюсь от их угощения, перепились сами и с тем все разъехались.

На другой день явился я к Клементу и рассказывал, что было на свидании с почт-содержателями. Он похвалил меня и сказал:

— Теперь я буду делать все в пользу Сухорукова и на то употреблю все свои силы. Если скоро он не вышлет тебе денег, то я могу дать тебе своих тысяч до десяти; на них ты пока будешь покупать здесь ячмень, сено и саман (ячменную солому). Только вот что: скажи мне откровенно — сдержит ли Сухоруков станции? Ведь к 1 января (1837 г.) надобно выставить на все станции 360 троек лошадей и 360 русских ямщиков. Если он этого не сделает, что я тогда скажу барону Розену (6). Ведь я подвергнусь большой неприятности и даже могу попасть под суд.

Я, видя такие добросердечные чувствования и расположение Клемента к Сухорукову, затруднялся в своих мыслях. Знаю, что Сухоруков послал меня только с обманом; но придется ли мне взять что-нибудь с почт-содержателей — неизвестно. А завтра торги; время коротко. Я сказал Клементу: [435]

— Василий Михайлович, я вижу ваши добрые намерения. Но если я вам скажу всю правду и Сухоруков о том узнает, ведь мне будет беда.

— Не беспокойся, — живо возразил мне Клемент, — я буду защищать тебя от нападок Сухорукова.

Тогда я признался Клементу, что у Сухорукова нет ни денег, ни лошадей и что он вовсе не намерен снимать станции. Клемент остался этим очень доволен, велел мне явиться на торги только для проформы и обещался взять что-нибудь с почт-содержателей в мою пользу.

На другой день состоялись торги, но барон Розен их не утвердил и отдал все почтовые станции в Грузии своему любимцу, грузинскому купцу Зубалову, впрочем с большой уступкой в пользу казны.

В Тифлисе я прожил до половины ноября месяца. Денег у меня оставалось мало, а Сухоруков не присылает. Тогда Клемент дал мне денег на путевые издержки, и скоро я оставил Тифлис. В дороге пришлось пробыть довольно долго, потому близ Екатеринограда я просидел 14 дней в карантине. По прибытии в Пятигорск явился к Сухорукову и отдал справедливый отчет о своей поездке. Сухоруков на этот раз худого мне ничего не сказал, но скоро обнаружились его худые против меня замыслы.

1837–1841 гг.

В январе месяце стали доходить до меня слухи, что Сухоруков вел переписку со своими тифлисскими приятелями относительно того: не взял [436] ли я сколько-нибудь денег с почт-содержателей, будучи на торгах в Тифлисе? Пока слухи эти ничем не подтверждались. Но вот в половине апреля Сухоруков призвал меня к себе на квартиру и сказал, что я получил от почт-содержателей 4000 руб. асс. При этом он подал мне письмо, полученное им от отставного полковника Городинского. Разумеется, я утверждал, что Городинский написал обо мне неправду. Тогда Сухоруков предложил мне сделать сейчас же следующее: написать жене моей письмо, что будто бы я уехал по делу Сухорукова в Егорьевск и чтобы она прислала мне деньги с подателем — нашим общим знакомым, прапорщиком Главацким. Ничего не подозревая, я исполнил это требование Сухорукова, и Главацкий отправился с письмом к жене. Через несколько времени он возвратился и в другой комнате о чем-то переговорил с Сухоруковым. После этого Сухоруков вышел ко мне и сказал:

— Ну, Николай Николаевич, верно правда, что Городинский наврал про вас, потому что у вашей жены не оказалось никаких денег. Я это и без того знал.

Мы с Сухоруковым расстались друзьями. Когда я пришел домой, то жена моя не мало дивилась происшедшему и рассказала, что так как у нее денег не было, то он пошла к одному знакомому занять денег, а Главацкого просила подождать ее; но знакомого не застала дома и вернулась ни с чем. После того Главацкий ушел. Я посмотрел в столовый ящик, где обыкновенно хранились у меня разные бумаги и документы: многих из этих бумаг, особенно [437] касающихся Сухорукова, не оказалось; пропал также лежавший тут же бриллиантовый перстень. Тогда я понял проделку со мною Сухорукова и Главацкого. На другой день мною подана была об этом жалоба коменданту Симборскому с целью оградить себя от происков и притеснений Сухорукова. Но после я каялся, что подал эту жалобу. Дело в том, что Сухоруков, узнав о моей жалобе, сильно на меня разгневался и решился во что бы то ни стало сделать мне зло. Начальник Кисловодской линии, барон Ган, храбрый воин и человек во всех отношениях почтенный, был коротко знаком с Сухоруковым. Последний упросил Гана послать тому же коменданту Симборскому такую бумагу, что будто бы пойманы двое хищников, при коих найдено 10 фунтов пороху, и они показали, что порох этот куплен ими у меня в лавке, где его имеется достаточное количество, и что поэтому следует сделать у меня в квартире и в лавке надлежащий обыск, а затем отдать меня под суд. В один несчастный день неожиданно явился ко мне комендант, полицеймейстр и стряпчий с понятыми для обыска. Однако пороху не нашли. Спросили хозяина моей квартиры и соседей о продаже мною пороху, но те сказали, что ничего подобного не видали и не слыхали. Тем дело и кончилось. Тогда Сухоруков воспользовался таким случаем. Мои родственники и знакомые адресовали мои письма на имя Сухорукова с передачею мне. Сухоруков стал предварительно прочитывать присылаемые мне письма. Однажды он получил из Одессы письмо от Кожевникова, который писал мне, что преследователь его и мой — крестьянин [438] Павельев — находится в Одессе и что ему, Кожевникову, верно, не укрыться от него и быть в остроге; поэтому Кожевников просил меня, чтобы я выслал ему денег, за что он не скажет Павельеву о моем местопребывании. Сухоруков представил это письмо полицеймейстеру, и меня посадили под арест при полиции. Прошло недели три, и я упросил письмоводителя, чтобы мне дозволено было хоть изредка навещать свое семейство. Тут я узнал, что Сухоруков подал на меня заявление, будто я должен ему 500 руб. асс. и просил описать мое имущество. Это было исполнено, лавка запечатана; должники по лавке отказались платить мне. Наконец Сухоруков добился того, что меня с женою и сыном отправили по этапу из Пятигорска в Ставрополь. Здесь препроводили меня из полиции в острог, а жену — в женскую тюрьму. Это было 1 августа.

Меня поместили в казарме, на дверях которой висела доска с надписью: «за бродяжничество». Началась для меня невыразимо горькая жизнь, столь горькая, что и теперь, при воспоминании о ней из моих глаз катятся невольные слезы... Но буду продолжать рассказ.

Прошел месяц. Жену мою выпустили из тюрьмы на поручительство. Изредка она с сыном навещала меня; но мне от этого было не легче. Она поступила работницей к одному купцу да притом же ходила последние дни беременности. Я ничего не мог сделать к облегчению ее горькой участи. Впрочем, четырехлетнего сына нашего взял к себе в острог.

В октябре месяце прошел слух, проникший в нашу камеру, что проездом из Грузии скоро [439] будет в Ставрополе император Николай Павлович и посетит острог. Все арестанты пришли в движение, и хотя нам было объявлено, чтобы мы не смели беспокоить государя ни письменными, ни словесными просьбами, однако многие запаслись прошениями, надеясь подать их лично государю. Я также решился сказать незабвенному монарху о, злоупотреблениях на Кавказской линии, в той уверенности, что он окажет мне какую-либо милость. В день приезда государя с раннего утра все начальство острога было на ногах. Везде чистили, выметали сор, полы усыпали песком. Арестантам выдали по новому полушубку. Наварили говядины и каши: словом, для нас наступил настоящий праздник. В 12 часов приехал государь. Я стал у самой двери нашей казармы. Лишь только отворилась эта дверь и я увидел государя, как тотчас пал на колена и произнес: «ваше императорское величество!» Но в ту же минуту дверь затворилась; государь не вошел в нашу казарму. Так я и остался влачить жизнь свою попрежнему.

В соседней с нашей казарме посажены были раскольники, человек 35. С некоторыми из них я познакомился, и они рассказывали мне про себя следующую историю. Все они государственные крестьяне селения Михайловки, отстоящей 15 верст от Ставрополя. Они были люди зажиточные, трудолюбивые. Несколько лет тому назад им пришло на ум разведать: какая на Руси вера правая, истинная? С этой целью они отправили в Москву и разные другие города и места двоих стариков. Когда старики возвратились домой, то рассказали, что лучшей веры, как [440] старая поморская, не было и нет; так говорили и в Москве, и на Унже, и везде. Тогда михайловцы избрали себе наставника, по имени Гаврила, начали жить по этой старой вере, и никто их не тревожил. В начале прошлого (1836) года пришел в Михайловну какой-то странник, по фамилии Липатов, попросился у одного крестьянина пожить немного времени. Тот согласился. Скоро старообрядцы узнали о новоприбывшем, страннике, стали навещать его и слушать его речи от «книжного писания». Липатов говорил: в слове божием сказано: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение свое и раздай нищим, и следуй за мною». Поэтому слушатели должны были оставить дома свои с имуществом и бежать в горы далее немирных черкесов, в места пустынные и безлюдные, и там поселиться. На дорогу следовало взять с собой только самое необходимое. Если бы они пошли, то он, Липатов, всех их перекрестит, но имен им не переменит, и будет во всем их главным наставником и руководителем; они станут называться братьями, а жены их сестрами. Если бы в дороге или где-либо они попались и стали обращать назад в дома свои, то они не ходили бы и обличали антихриста. Такое учение Липатова прельстило михайловцев, и они решились ему последовать. Исподволь, понемногу они распродали скот, хлеб и другое именье, а в ночь на светлое христово воскресенье (1837 г.) на нескольких повозках выехали из своего селения. Отъехав верст 40, остановились близ какой-то речки кормить лошадей. Тут Липатов всех их перекрестил, они стали называться «братьями», а жены их [441] «сестрами». Прибыли на Кубань, где были расставлены казачьи посты из линейных казаков. Эти казаки оказались тоже какие-то старообрядцы, и михайловцы скоро сторговались с ними, чтобы они пропустили их за Кубань да кстати нашли им одного черкеса в провожатые. Ночью наши странники переправились через Кубань, и вожак повел их дальше в горы. День провели в лесу, а ночью вожак опять повел их; но через несколько времени скрылся, и они остались одни в совершенно незнакомой им местности. На рассвете невдалеке от себя они увидели черкесскую деревню. Вошли в большой лес и расположились тут передневать. Из деревни (она оказалась мирных черкесов) вышел один черкес в лес осмотреть капканы, расставленные для ловли диких коз и оленей; он заметил табор михайловцев и дал знать об этом начальнику своей деревни — офицеру русской службы из черкесов. Офицер с вооруженными черкесами немедленно прибыл к странникам и начал их расспрашивать: кто они, куда идут и прочее, но в ответ получил только грубости и бранные слова. Тогда офицер приказал гнать их в станицу, где находился полковой штаб. Полковник вышел к старообрядцам и спросил: «Кто у вас начальник?» — «Я», ответил Липатов и начал говорить разные грубости. Полковник тут же приказал ему дать 200 ударов казацкой плетью. Липатов под этими жестокими ударами стонал, не охал, а произносил только слова: «Братцы мои! Помолитесь за меня грешного». Товарищи его стали на колени и молились на восток. По окончании экзекуции Липатов встал, повернулся лицом к востоку, [442] перекрестился и сказал: «Слава тебе, господи, что снял с меня всю нечисть». Полковнику не понравились эти слова, и он приказал дать Липатову еще 70 ударов, после чего он уже не мог встать: его подняли товарищи. После Липатова наказан был еще Гаврилов 80-ю ударами. Потом, на другой день, всех их погнали в Ставрополь. Здесь им были разные допросы; ходили к ним священники, уговаривали, увещевали, но толку от всего этого выходило мало. Впрочем, человек 10 их возвратились в свои дома, а остальные были посажены в этот острог, где и я влачил с ними свою горестную жизнь. Наставник их Липатов содержался от них особо, на гауптвахте, в тяжелых кандалах; он приходил только в острожную баню, где виделся с своими товарищами и говорил с ними. Я видел этого наставника. Он был роста среднего, широкоплечий и, казалось мне, очень не глуп. Впоследствии некоторые из этих старообрядцев скоро померли, другие возвратились в свои дома, человек 15 сослано было в Сибирь, а иные отданы в солдаты.

В конце этого (1837) года начали собирать обо мне справки из тех мест, где я получал заграничные паспорта. Вероятно, благодаря этому обстоятельству сыщик мой Павельев в Бессарабии, в Одессе или в каком другом месте узнал, что я содержусь в Ставропольском остроге, и приехал в Ставрополь. Свидание мое с ним было непродолжительно, но крайне неприятно и тяжело для меня. Павельев говорил мне, чтобы я возвратился домой в Выездную слободу и помещик меня простит. Я отвечал, что так как теперь дело пошло по суду, то пусть суд и рассудит нас; [443] я лучше буду жить в Сибири, а к помещику не пойду. Тем разговор наш и кончился.

Прошло более года. В это время губернским правлением собраны были обо мне справки из разных присутственных мест, и дело мое поступило на рассмотрение уездного суда, а отсюда, как я слышал, скоро должно было перейти) в уголовную палату и, благодаря ходатайству за меня генерала Реброва, оно должно было решиться, наконец, в мою пользу. Так я ожидал и надеялся.

Но не дремали и мои недруги. Не припомню в феврале или марте месяце 1839 г: в Ставрополе получено было из Арзамасского уездного суда отношение, в коем требовалось, чтобы я выслан был в Арзамас, на мою родину, для очных ставок с крестьянином Кожевниковым, который содержался в Арзамасском остроге. (Вероятно, все это сделалось по проискам и домогательствам Тархова с Рогузиным.) 19 апреля меня с женою и сыном отправили по этапу из Ставрополя на родину. Здесь посадили меня в Арзамасский острог, обрили мне половину головы и бороды и заковали в кандалы, а жена моя с сыном, по распоряжению Тархова, была отправлена на жительство в село Ларионово (100 верст от Арзамаса, где жил управляющий Рагузин и где находилась моя дочь). Скоро родные, знакомые слободские крестьяне, узнали о моем печальном прибытии и положении; хотя всем им запрещено было навещать меня, но это не всегда соблюдалось. Поэтому жить мне в остроге было не особенно тяжко. Я собрал даже с прежних моих должников порядочно денег, благодаря [444] которым в октябре месяце и выпущен был из острога на поручительство.

Я поселился у дяди своего Феоктистова; ко мне приехала жена с сыном. В декабре месяце родилась у меня еще дочь, и я, в память освобождения сего из острога на поруки 10 октября, назвал ее Евлампией. Сын начал учиться грамоте. Мы стали жить не совсем худо, особенно по сравнению с только что пережитым временем.

Не прошло и полугода, как стали доходить до меня слухи, что Тархов, по приказанию Рагузина, хлопочет и домогается, чтобы вновь посадить меня в острог. Действительно 30 июля 1840 г. я призван был. в уездный суд, где судья прочел мне указ из Нижегородской уголовной палаты о заключении меня вновь в Арзамасский острог. Делать нечего: пришлось покориться необходимости.

Между тем дело мое рассматривалось в уездном суде, который решил: по наказании, сослать меня в Сибирь. Уголовная палата это решение утвердила. Но сенат, согласно ходатайству Нижегородского губернатора Панова, определил: водворить меня к помещику. 5 ноября 1841 г. я был выпущен из острога.

1842–1844 гг.

В январе месяце приехал в нашу слободу главноуправляющий Рагузин, и я упросил его выдать мне полугодовой паспорт на случай куда бы то ни было моей поездки из дому. Я постарался собрать с прежних своих должников кое-какие деньги, до 1000 руб.; получил от Тархова [445] полугодовой паспорт и 15 мая выехал в Москву. Здесь отыскал я жену моего покойного друга, у которого некогда мною оставлены были деньги и часть имущества. Эта женщина оказалась уже вышедшею замуж; она сказала мне, что не знает никаких денег и имущества, которые я будто бы оставил у них, и в завещании покойного об этом ничего не сказано. Я прослезился, и с тем ушел от нее.

В Москве нашлись некоторые старые мои приятели, сделали мне посильное денежное пособие, и я отправился через Коренную ярмарку в Херсон. Здесь служил двоюродный брат мой военным писарем у коменданта; он переведен был сюда из Брест-Литовска. С этим братом я не видался более 11 лет. Какая радость у нас была при свидании. Хотя он и был солдатом, но дышал свободно; за верную и добросовестную службу его любили начальники и давали препоручения, какие выпадают на долю не всякого. А я все еще находился под бременем своих гонителей и влачил жизнь свою, как в поле былинка, засохшая от бездождия. И за что же? За то единственно, что я желал вольности до последнего своего издыхания; искал не чести, славы и богатства, а только независимости себе и своему потомству от жестокосердного помещика. Но мне предлежало еще много перенести горя и лишений, пока не пробил для меня вожделенный час... В Херсоне у брата я пробыл недели две; потом поехал в Одессу, а отсюда через Тирасполь в Кишинев. Тут я случайно узнал, что упоминаемый мной прежде Годунов имел здесь собственный дом, неправедными делами воздвигнутый. [446] Теперь мне нечего было страшиться, как прежде, когда он вместе с Павельевым разыскивал меня в Яссах. Поэтому я пошел к нему. Он знал меня только по портрету, бывшему в то время у Павельева. Придя к Годунову, я сказал:

— Когда-то вы с Павельевым задорого желали посмотреть на Шипова. Теперь можете даром его видеть и не стараться его разыскивать. Я — Шипов.

Годунов, повидимому, обрадовался мне и просил меня остаться у него в доме. Я согласился. В разговорах мы припоминали прошлые обстоятельства моей жизни, в которых Годунов принимал столь неприятное для меня участие. Между прочим, я узнал от него, что покойный мой шурин, Ланин, оставил часть наших денег и имения у одного кишиневского купца. Эти деньги и вещи отданы были в полицию; но мне получить их не привелось: сказывали, что все они были раскрадены.

Из Кишинева я отправился в Яссы. Здесь я получил от кума моего, скопца Чукова, часть своих денег, золотые вещи и жемчуг. Вещи эти я распродал и думал было заняться в Яссах какою-либо торговлею. Но это показалось мне неудобным, потому что мое слободское начальство опять могло приняться меня разыскивать и тогда уж мне несдобровать. Я распростился с Чуковым и возвратился в Кишинев, где случайно узнал, что одна купчиха сдает в наем свой клейный завод с шерстяною мойкою, стоящий на реке Бычке. Мне показалось это дело выгодным, и я снял этот завод на три года, с тем чтобы вступить в него 18 февраля следующего, 1843 г. [447] Задаток, материал для выгонки клею и проч. — все это стоило мне 1200 руб.

12 декабря я возвратился на родину. Рагузин был в это время в Петербурге. Я пришел к Тархову и объяснил, что выгодно снял в Кишиневе клейный завод, употребив на то почти все свои деньги, и просил его дать мне паспорт. Тархов снесся об этом с Рагузиным, который через несколько времени писал ему, что помещик не приказывал выдавать мне более паспорта. Тогда, жалея, чтобы деньги мои не пропали, я в начале 1843 г. нанял в Арзамасе мастера, приказчика с работником и отправил их на завод в Кишинев. Однако без меня они ничего не могли там сделать и возвратились ко мне ни с чем. Так погибло для меня это предприятие, а вместе с ним и последняя надежда поправить свои денежные обстоятельства.

В апреле месяце 1843 г. начали сватать мою дочь женихи из хороших и богатых домов, с тем чтобы отдать в приданое за нее мой дом, на что я был согласен; но от помещика разрешения на это не последовало. Видя, что зажиточные люди дочь мою не возьмут замуж, я решился выдать ее за одного небогатого слободского крестьянина — Пузакова, по ремеслу сапожника. Свадьба у нас была самая бедная, и скоро молодые уехали в Нижний-Новгород, на ярмарку, для занятия сапожным мастерством.

В это время я находился в бедственном положении. В услужение меня никто не принимал, меня боялись как медведя. К тому же я должен был платить 400 руб. оброку, которых мне решительно негде было взять. В сих крайних [448] обстоятельствах я решился обратиться к не раз упоминаемому прежде дяде моему Феоктистову, у которого все-таки оставалась часть моего имения; но он не хотел отдать мне его. Я подал об этом прошение в магистрат, который решил дело так, что имение мое принадлежит Феоктистову на основании десятилетней давности владения им. Я обратился с жалобою в гражданскую палату, но она рассудила, что по этому делу должен был хлопотать или сам помещик, или его управляющий. Я просил Тархова войти в мое положение, но он наотрез отказал мне. Тем дело и кончилось.

Хотя по этому моему делу, я познакомился с одним столоначальником, который давал мне читать законы. Однажды он принес мне IX том Свода законов, и я нашел статью, в которой было сказано, что крепостные люди, бывшие в плену у горских хищников, по выходе из плена освобождаются на волю со всем своим семейством и могут избрать род жизни, где пожелают, в течение девяти месяцев. Тогда я решился испробовать и это крайнее средство, лишь бы избавиться от власти помещика. Затаив от всех такое намерение, я в декабре месяце выхлопотал кое-как у Рагузина полугодовой паспорт, собрал от добродушных людей 25 руб. на дорогу и 3 января 1844 г. покинул свою родину...

Я не буду (да и не могу) описывать те чувства, которые наполняли и волновали в это время мое бедное сердце. Помню, что губы мои шептали только одно: «Всемогущий боже! Вразуми меня и услышь вопль души моей, хотя не для меня, но для наследника, сына моего. Творец [449] милосердный! Дай мне крепость и терпение перенести все несчастья. Впрочем, да будет воля твоя.

С попутчиками поехал я на Тамбов, а отсюда в Воронеж, где отыскал одного старинного приятеля; он отдал мне немного прежнего долгу и свою лошадь с повозкой и упряжью. На этой подводе я отправился сначала в Харьков, а отсюда в Херсон — к брату, у которого провел масленицу. Сделалась распутица, дорога стала ужасно трудная, грязная. Я купил себе маленькую, легкую повозку на двух колесах, называемую по-малороссийски «беда» или «выгода» В этом-то экипаже я и поехал в разные города как-то: в Одессу, Кишинев, Яссы и Черновиц с тою целью, не получу ли где-нибудь денег. Деньгами хоть я и раздобылся, но очень немного — всего 250 руб. Однако и этому я был рад. 3 апреля возвратился в Херсон, где с братом думали и советовались, что мне следовало предпринять. В то время генерал Лидерс выступил из Херсонскои губернии с пятым корпусом в поход на Кавказ. Я решился последовать туда же, с намерением поступить там к маркитантам в работники, или не примут ли они меня к себе товарищем. По приезде в Одессу я продал свою лошадь, взял пассажирский билет до Керчи и в конце апреля на пароходе «Наследник» отправился на Кавказ.

Погода была теплая, ясная; море тихо и спокойно. На поверхности его играло множество морских свинок, которыми я любовался. Севастополь оставался у нас в левой стороне, да к тому же мы проехали тут ночью. Но вот [450] показалось издали имение графа Воронцова —-Алупка. Когда пароход поровнялся с нею, нам салютовали гавани из пушки, на что с нашего парохода отвечали тем же. С моря вид на Алупку был очарователен; строения причудливой архитектуры, очень красивы; кругом их, по горе, прекрасные сады, которые были покрыты свежей весенней зеленью; извилистые, как змеи, дорожки, и везде цвели цветы, как лучший персидский ковер; ветром доносило к нам ароматный запах и долетали песни соловьев. Мы поплыли в Ялту, где пароход на два часа останавливался, — в Феодосию и Керчь, куда прибыли первого мая. Отсюда, проливом верст 30, я проехал в город Тамань на лодке. Этот город хуже деревни, но из него прекрасный вид — Керчи, Еникаля и Евпаторийского госпиталя. Из Тамани я нанял извозчика до Екатеринодара, а отсюда в Ставрополь. Здесь я встретился с некоторыми из прежних своих знакомых, и они не мало дивились моему приезду. Им было хорошо известно дело по заключению меня в Ставропольский острог, но они не знали, чем оно кончилось, и считали меня или сосланным на край света, или умершим. Я рассказал и им эту горестную историю.

Между тем срок моему паспорту через месяц истекал, и я стал придумывать — как бы мне получить новый паспорт. Думал я, думал и решился написать в Петербург главноуправляющему Рагузину следующее: «Проезжая через город Екатеринодар, я видел тут бежавших из слободы Выездной крестьян, которые годны в солдаты. Я могу поймать этих крестьян и представить [451] их в местную полицию, для препровождения на родину. Но без доверенности этого сделать нельзя. Поэтому, неугодно ли вам будет прислать мне эту доверенность, а вместе с нею пришлите и паспорт». Отправляя это письмо, я надеялся, что Рагузин с помещиком поверят моей выдумке. И не ошибся: через два месяца я получил и доверенность, и паспорт. Но, разумеется, для меня нужен был только последний.

Из Ставрополя я отправился в Пятигорск пешком, так как нарочно нанимать подводу было для меня не по карману, а попутчиков не находилось. Шел я этим путем-дорогою, придерживаясь старой поговорки: «мне не привыкать куликать — где пришлось, тут и остановился». За станцией Александровской мне снова открылись величественные Кавказские горы; я увидел знакомые места и дорогу. В одном месте я присел на камень отдохнуть, прослезился и подумал: «Господи, еще раз ты привел меня видеть эти исполины. В виду их я претерпел самое горестное событие моей жизни... Но где получишь несчастие, тут должно ждать и радости». Я вынул из мешочка кусок хлеба, закусил и пошел дальше. К Пятигорску прибрел я поздно вечером и думал: куда мне итти ночевать? Знакомые в Пятигорске у меня, конечно, были: но не забыли ли меня? Пошел я к одному приятелю-армянину, по фамилии Аракчееву; он имел собственный дом недалеко от базара. Аракчеев не узнал меня и не хотел сначала пускать меня ночевать; но когда узнал, принял меня как родного и не мало дивился моему прибытию: в течение семи лет [452] ему ничего не было обо мне известно. В это время у Аракчеева находился упомянутый мной выше бывший полицейский письмоводитель Кастыченко, который в 1836 г. взят был в плен хищниками. Велика и непритворна была радость при нашем свидании. Мы всю ночь провели в разговорах за стаканами чихирю. На другой день я вышел на базар, и скоро все знакомые и приятели узнали о моем прибытии.

В Пятигорске я прожил до июня месяца, а потом отправился через Екатериноград в Моздок. Здесь я пробыл всего одни сутки и пошел дальше. Солнце стало заходить за Кавказские горы, когда я приближался к станице Науру. Но вот и самая станица. Я вошел в один духан и сел на лавку отдыхать. Между прочим, я спросил сидельца, кто у него хозяин? И в ответ услышал, что ростовский купец, еврей Осип Борисович Фавишевич. Эта фамилия мне показалась знакомой; я стал припоминать, что в 1836 г., когда я служил у Сухорукова, то тогда был у нас приказчиком по продаже нефти еврей Оська, как мы его называли, по фамилии Фавишевич. Я начал подробно расспрашивать сидельца о его хозяине и убедился, что наш бывший Оська теперь стал Осипом Борисовичем, (На Кавказе да и в некоторых других местах лиц бедных, особенно евреев, называют полуименем; если же кто-нибудь из таких лиц сделается богатым и влиятельным, то его уже величают по имени и отчеству). Сиделец мне сказал, чго его хозяин завтра должен был быть в Науре. Тогда я подумал: «в былое время я оказывал этому Осипу Борисовичу возможное пособие и добро, при его [453] бедности, и он, хоть еврей, но верно не забыл того, что я для него сделал» — и решился повидать Фавишевича. На другой день около полудня сиделец сказал мне, что хозяин его приехал с братом своим Леоном Борисовичем (прежде мы звали его Лейба). Я тотчас же пошел к Фавишевичам. На дворе их квартиры стояла коляска, запряженная тройкою отличных гнедых лошадей. «Вот тебе и Оська!» подумал я. Придя в комнату, я сделал приветствие обоим братьям и сказал:

— Признаете ли меня, Осип Борисович и Леон Борисович?

— Нет, — отвечали братья в один голос, — мы вас совсем не знаем.

— Вы, вероятно, помните, Осип Борисович, Николая Шипова, — сказал я, — я рекомендовал вас по торговле нефтью, в 1836 г., в бытность мою у Сухорукова комиссионером.

Тогда они бросились ко мне и начали целовать меня, говоря:

— Ах, друг наш любезный! Какими судьбами ты сюда попал? Слух был, — продолжал Осип Борисович, — что негодяй Сухоруков вас обидел и довел до несчастия. Я жалел об этом, сердечно жалел; но пособить вам ничем не мог, потому что не знал, где вы тогда находились. Мы даже слышали, что будто бы вы сосланы были в Сибирь за какое-то важное преступление. Садитесь, пожалуйста, любезный Николай Николаевич.

Я сел и рассказал Фавишевичам о постигшем меня, по вине Сухорукова, бедствии. Выслушав меня, Осип Борисович сказал: [454]

— Душевно сожалею о вашем несчастии и желаю помочь вам, потому помню для меня ваши благодеяния.

Потом Фавишевич предложил мне быть с ним компаньоном по торговле, рассказав, что он с одним товарищем, белевским купцом Кузнецовым, заключил контракт с Кабардинским егерским полком на три года — доставлять полку жизненные припасы. Штаб этого полка находился в крепости Незапной, За Тереком, на реке Акташе, близ Андреева аула, а баталионы расположены по разным укреплениям, неподалеку от Незапной. Так как у Осипа Борисовича были еще другие дела, то он соглашался дать мне доверенность, и я мог, по усмотрению, торговать или при полковом штабе, или же итти с полком в поход, который предполагался в этом месяце (июне). Разумеется, мне ничего не оставалось, как с радостью принять это предложение Фавишевича. На другой день я поехал с ним в Незапную крепость и немедленно вступил в отправление своих обязанностей.

Теперь скажу несколько слов об этой Незапной крепости и об Андреевском ауле, так как здесь совершилось одно из самых важных событий в моей жизни.

Крепость стоит близ леса на правой гористой стороне быстрой каменистой речки Акташ. В крепости находятся казармы, церковь и дома каменные; кругом их — крепостной вал, на котором четыре бастиона с большими орудиями. Этот вал соединяется с форштатом, где живут в собственных домах женатые казаки. Здесь находится дом полкового священника, разные [455] казармы, маркитантский двор и две обвахты или заставы, из коих одна на реку Акташ, по дороге к укреплению Кастычам, а другая — в Андреевский аул, отстоящий от форштата не более версты. За дровами ездят из Незапной всегда с конвоем; это называется «оказией». Скот пасут за рекой Акташом тоже под конвоем, так как нередко случалось, что черкесы нападали на скот.

Андреевский аул — татарский, большой; в нем было более 5000 жителей. Улицы в ауле очень узкие, грязные и бестолково построенные, так что в них легко заблудиться. Дома или сакли деревянные, без заборов; крыши плоские, земляные; на них родится красный крупный лук, который на вкус сладковатый. Печей в саклях нет; только в одной из стен проведена труба, под которой разводят огонь и готовят кушанья. Виноградное вино татары пьют кипяченое или молодое; хлебную водку любят. Лошадей держат хороших, в поле работают с осторожностью и недалеко от своего аула, по которому ходят всегда вооруженными прекрасными кинжалами, Андреевский аул всегда славился этим оружием. Базар в ауле бывал по пятницам; народу сходилось множество. Торговлей занимались татары, евреи, а частью моздокские и кизлярские армяне. Говорить по-кумыцки я научился довольно скоро, так как этот язык сроден киргизскому. В Андреевском ауле мне приходилось бывать часто, и я хорошо познакомился тут с некоторыми татарами; они звали меня «Мекелей».

Итак, с половины июля месяца (1844 г.) я начал в Незапной крепости заниматься по [456] торговым делам у Фавишевича (7). Это занятие было не легкое. Надо было наблюдать интересы хозяина и в то же время ладить с разным полковым начальством, начиная от ротного фельдфебеля. В укреплении Таскичах, при баталионе полка, торговал у нас приказчик; там же находился и Кузнецов. Приказчик что-то не поладил с баталионным лекарем. Этот подал полковому командиру рапорт, будто приказчик доставлял для баталиона нехорошую говядину, отчего солдаты болеют. Полковник вспыхнул гневом, призвал к себе Кузнецова и распорядился с ним так, что он прибежал ко мне в Незапную как полоумный, весь в слезах, и просил меня поправить дело. Я пошел в Таскичи, повидался с лекарем, дал ему подаяньице, достодолжно угостил его, и с тех пор от него не было никаких подобных рапортов. А таких случаев — что греха таить? — могло быть не мало. То вот говядина нехороша, то сено гнилое, то водка уж слишком разбавлена водой — да мало ли что? Бывало, полковой квартермистр знает, что такого-то предмета у нас в [457] лавке нет, а по контракту он должен быть. Квартермистр прибежит в лавку и начнет требовать чего нет к завтрашнему дню непременно; зашумит, раскричится, — так что и сам Фавишевич не показывается ему на глаза. Что тут делать? Обыкновенно вечером, незаметно для других, я отправлялся к разгневанному квартермистру и умел сделать так, что он переменял гнев на милость и потом с улыбкой говорил:

— Давно бы так делали, а то с вами одно только беспокойство и неудовольствие.

На другой день квартермистр присылал в лавку своего денщика за даровой провизией. Плац-адъютанту и адъютанту полковому у нас тоже шла дача не малая; а например, ротным командирам так сам Фавишевич приказывал отпускать из лавки безданно-беспошлинно все, что им заблагорассудится...

Из Незапной крепости выходили несколько раз летучие отряды, которые скоро опять возвращались в Незапную. С этим отрядом я или отправлял приказчика при нагруженных провизией арбах, или же присутствовал сам. Однажды, в конце августа месяца, из Незапной выступил отряд в 3000 пехоты и артиллерии под командою полковника Козловского. Я снарядил две арбы с разными припасами. Отряд направился вверх по реке Акташу и, отойдя верст 6, встретился с хищниками. Завязалась перестрелка. На другой день черкесы заняли реку Акташ, заградив нам путь к воде, засели за большими камнями, в ущельях, и открыли огонь. Все усилия Козловского выбить черкесов из ущельев оставались тщетными, тогда как черкесы беспокоили нас [458] сильно, потому что бивак наш расположен был на открытом месте. Мы даже с трудом могли достать из Акташа воду. Кончилось тем, что на 4-ю ночь Козловский сделал беспорядочное отступление обратно в Незапную. При этой суматохе у меня у одной арбы изломалась ось, и весь бывший на ней товар достался в добычу хищникам. До арбы ли тут, когда только думы и заботы: как бы самому остаться целым и невредимым? Ох, ты жизнь и торговля маркитантская!

1845 г.

Из Незапной крепости в Андреевский аул я ходил довольно часто как для учета сидельцев в двух духанах Фавишевича, так для покупки скота и разных припасов. По пятницам (базарные дни) я бывал в ауле непременно. Ходить приходилось большею частью одному, иногда довольно поздно. Некоторые знакомые татары предупреждали меня, чтобы я опасался ходить ночью. На такие предупреждения я мало обращал внимания: я боялся только смерти; плена же у горцев хоть и страшился, но в душе желал его.

Наступило 8-е число февраля, пятница.


8 февраля

В этот день я, по обыкновению, был в ауле на базаре, купил что надобно и к вечеру возвратился домой в Незапную, отдал отчет и деньги Фавишевичу. Поблагодарив, он сказал мне:

— У нас в лавке совсем нет коровьего масла. Сегодня последнее взяли в полковую квартиру. [459]

А завтра утром опять потребуется как полковнику, так и офицерам.

—- Масло я сегодня приторговал у одного татарина, — доложил я Фавишевичу, — только не дал ему задатка.

Тогда Фавишевич стал просить меня, чтобы я шел в аул и дал татарину задаток и чтобы масло было доставлено завтра рано утром в лавку. Хоть мне и не хотелось итти, потому что весь день провел на ногах, бегая по аулу, но я хорошо знал полкового командира, и просьба Фавишевича мне показалась основательной. Я пошел в аул. Солнце закатилось за горы, с которых потянулся ужасно густой туман. Близ обвахты попался мне навстречу знакомый унтер-офицер и спросил:

— Куда так поздненько идешь?

— В аул, — отвечал я.

— Смотри, Николай Николаевич, — сказал мне унтер-офицер, — теперь ходить опасно, как бы тебя чеченцы где не схватили. Проклятые азиаты замысловаты; они знают, что при тебе всегда есть деньги. Подкараулят и отправят в горы, а то так прямо на тот свет.

— Вот вздор какой, — сказал я, — позже ходил да с рук сходило. Авось, и теперь ничего не случится.

Мы расстались.

Когда я шел по улицам аула, было уже темно, и я с трудом отыскал саклю татарина, у которого утром сторговал масло; дал ему задаток и приказал привезти масло завтра пораньше. Отсюда я зашел в наш духан, где сиделец отдавал мне вырученные им деньги 200 руб.; но денег этих я [460] не взял до завтра. Посидев немного в духане, я пошел домой. Темнота была ужасная — хоть глаз выколи. При выходе за аульские ворота меня окликнул часовой:

— Кто идет?

— Маркитант, — отвечал я.

От ворот дорога шла под гору, а справа — к реке Акташу — крутой яр. Я шел близ самого утеса. Как раз на половине дороги от аула и форштата меня вдруг схватили неизвестные люди и потащили под гору к Акташу; вниз я скатился с ними по снегу.

Я вздумал было кричать часового, но хищники обнажили свои кинжалы и приставили их к моей груди. Я обмер. Потом хищники надели мне на голову какой-то башлык, перевязали его так, что я не мог ничего уж видеть; руки мои тоже связали ремнями и повели. Мы прошли близ какой-то водяной мельницы, где я слышал разговор на кумыцком языке.

Перешли вброд реку, вероятно Акташ; потом повели меня далее; но куда — я не понимал. Где-то вдали послышался лай собак. Тут спутники мои начали разговаривать между собой по-чеченски; этого языка я почти не понимал. Прошли по снегу так версты 4. Лай собак стал слышнее. Перешли еще раз реку по колено, и я полагал, что это опять-таки Акташ. Мы поднимались как будто на гору. Потом хищники остановились и начали кого-то окликать. Откуда-то сверху тихо отвечали, потом что-то сбросили. Хищники перевязали меня веревкой поперек живота, развязали руки и по-кумыцки сказали: «уста аркан» (держись за веревку). [461]

Я это сделал. Меня потащили вверх, где, сажени через три, я был принят за руки двумя человеками, которые вели меня потом с четверть часа. Затем они связали мне руки назад, толкнули в какой-то чулан, хлопнули дверью и заложили ее цепью.

Мое новое помещение оказалось не из теплых: в него со свистом врывался холодный ветер. На мне была тогда бешметь и легкая на вате шинель; промокшие ноги холодели, связанные руки коченели. Я стоял на ногах, боясь ходить или двигаться. Так прошло довольно времени. Потом кто-то вывел меня в другое помещение и развязал мне голову. Тут я увидел большую саклю, которую освещало горящее на табуретке сало. Передо мной стоял кумык — высокий, стройный, широкоплечий, которого я никогда не видел. Он спросил меня:

— Танимсан менеке (знаешь ли меня) ?

— Бельмейма (не знаю), — отвечал я. Тогда кумык, указав мне на табуретку, сказал:

— Ултар (садись).

Я исполнил это приказание.

Кумык вынул из кармана нож и начал его оттачивать на бруске. У меня волосы на голове становились дыбом, сердце мое так сильно забилось, что, полагаю, и кумык мог слышать это биение моего сердца. Я мысленно прощался со своими родными и со всем светом, полагая, что настали последние минуты моей жизни. Кумык кончил точить нож, подошел ко мне, прижал к себе мою голову и, сказав «коркма» (не бойся), принялся мылить мне голову. [462]

Я догадался, что он будет брить мои волосы. Сердце мое стало отходить. Кумык обрил мои волосы, подстриг бороду, надел на меня шапку, завязал тем же башлыком, отвел меня в прежний чулан и безмолвно затворил за мной дверь.

Эту ночь я проводил очень беспокойно; от холода не мог сомкнуть глаз. Пропели в ауле петухи.


9 февраля

Вот я слышу: люди загалдели, буйволы заревели, арбы заскрипели, залаяли собаки.

Должно быть, рассветало. Я то разминал свои коченевшие члены, то, сидя или стоя, прислонялся к стене и дремал. Какой-то человек отворил дверь и сказал:

— Аман, Мекелей (здравствуй, Николай). Я очень обрадовался, что меня назвали по имени и ждал с нетерпением, что пришедший будет говорить мне; но этого я не дождался: дверь захлопнулась. Вероятно, уже вечером меня опять привели в ту саклю, где вчера кумык обрил мне голову. Когда меня развязали, я увидел того же кумыка, который меня спросил:

— Ахча барма сенике (есть ли у тебя деньги)?

— Иок ахча (нет денег), — отвечал я. Тогда кумык всего обыскал меня, но денег не нашел; только вынул из кармана в бешмете мою записную книжку с карандашом и сказал мне:

— Зжяс Осип кагас (пиши Осипу записку).

— Не зжяздым (что напишу) ?

— Мень чебердым саган, берь ахча чус тюмень кумыш (я отпущу тебя; дай десять десятков серебряных рублей). [463]

Я вырвал из книжки чистенький листок и Фавишевичу (Осипу) написал:

«Нахожусь в плену и не знаю где; а выкупу за меня просят 300 руб. Ради бога выручи несчастного Н. Шипова».

Кумык взял эту записку и снова запер меня в чулан. Эту ночь я провел, как и прошлую, с тою лишь разницею, что мне очень хотелось чего-нибудь поесть.


10 февраля

В этот день ко мне никто не показывался. Уже поздно вечером, когда в ауле все смолкло, пришел татарин и повел меня из темницы. Чрез несколько времени мы остановились, и близ меня очутилось четыре человека; они развязали мне руки, перевязали вокруг живота веревкой и, сказав по-русски: «держись крепче», столкнули меня с крутизны и начали спускать вниз. «Верно в первую ночь меня здесь втаскивали», — подумал я.

Внизу приняли меня два человека и о чем-то тихо поговорили с верхними. Потом, связав мие руки ремнем, повели меня вброд через речку; затем скорыми шагами пошли по снегу.

Собачий лай оставался у нас назади. Дул не очень холодный ветер. Дорога шла то под гору, то в гору. Я стал догадываться, что теперь ведут меня к немирным черкесам в самые горы. Шли мы довольно долго. Ветер стал тише. Мы как будто подходили к лесу. Тут развязали мне глаза и руки.

Передо мной стояли два, средних лет, татарина, которые имели при себе по ружью, шашки, [464] пистолеты и кинжалы. Они глядели мне в глаза, а я на них смотрел; потом они спросили меня по-кумыцки — знакома ли мне местность, на что я отвечал отрицательно и стал осматривать окрестность.

По обеим сторонам дороги тянулся небольшой лес; чем далее шли вперед, тем дорога делалась уже и уже. Ночь была пасмурная: на небе ни звездочки. Татары, насмехаясь надо мной, говорили мне:

— Согом саган керех, ахча бар (надо тебе скотины, деньги имеешь) (8).

Я им сказал только, что теперь у меня нет денег.

Ветер дул мне в лицо; я освежился; мне стало легче и приятней.

Прошли лесом несколько верст.

Татары свистнули, на что последовал тоже свисток; а спустя немного подошел к нам молодой татарин, который сделал моим провожатым приветствие «саламаликам», давали друг другу руки и говорили по-чеченски. Пришедший и мне сказал: «аман-ма» (здорово). Я сказал ему то же. Потом все мы пошли узенькой снеговой тропинкой.

Лес становился крупнее. Тропинка стала извилистой под гору. Впереди я заметил как будто татарское кладбище, на котором стояли разные каменные памятники. Когда мы поровнялись с [465] этим местом, татары остановились и громогласно сказали: «саламаликам». Тогда я спросил:

— Не бу монда (что такое здесь)?

Один из них на каком-то странном кумыцко-русском языке отвечал:

— Кардаш умрит, коп салдат убит, монда бардым аул (умерли братья, много убито солдат, здесь была деревня).

Тогда я понял, что татары здравствовались с своими умершими родичами.

Мы пошли далее, и скоро послышался шум быстро текущей воды. Я спросил спутников:

— Что это за река? — они сказали: «Эрак-су». Тут мне стало ясно, где мы идем, и я стал внимательно примечать местность. Перешли реку вброд и стали подниматься на гору. Потом вышли на ровную дорогу и шли довольно долго. Далеко впереди я увидел огонь и спросил:

— Кайда от-курнеда (что за огонь видно)?

Мне отвечали:

— Караул чечень-бар (чеченский караул).

Подошли близко к огню. Для меня это было интересно. Я как будто позабыл, что я пленный и что могло со мной случиться. А могло случиться, как я слыхал, вот что: у горцев есть будто бы обыкновение, что когда ведут пленного и в это время навстречу попадется кто-нибудь из хищников же, то между ними происходит большой спор и распря: встречному хочется взять что-либо с того, кто ведет пленного; а тот ничего не дает, потому что встречный не участвовал в поимке пленного, всегда сопряженной с большим трудом и опасностью. Тогда, со злобы, встречный хищник убивает пленного: пускай, мол, [466] никому не достается. Вот что могло со мной случиться. Но, слава богу, нам навстречу никто из хищников не попался.

Наконец мы подошли к плетневым воротам, по обеим сторонам которых были вырыты небольшие канавы с земляным валом и наверху накладен колючий терновник.

Мы отворили ворота; нас окликнул вооруженный чеченец и повел к плетневой караулке, близ которой ярко горел огонь. У огня спали четыре черкеса. Когда мы пришли, черкесы встали и приветствовали нас. Потом они сели возле огня и стали разговаривать по-чеченски, после чего все легли спать. Прикурнул у огня и я. Скоро мои товарищи заснули; но мне было не до сна. У меня в голове роились разные мысли. «Бог даст», — думал я, — «как-нибудь удастся мне бежать из плена, тогда я буду вольный человек и потомство мое всегда будет благодарить меня. А что подумают гонители мои, когда узнают, что я с семейством свободен? Они будут очень недовольны собой, что выпустили меня из своих рук, и притом ни за копейку. Они никогда не простят за это ни себе, ни мне. А может быть, мне уже никогда не придется видеть ни родины, ни милого семейства...» Тут часовой разбудил моих спутников, и мы пошли далее.

Дорога шла под гору, и опять начался крупный лес. В правой стороне от нас, в лесу, на возвышенном месте, виднелся огонь и шумели люди. На вопрос мой провожатые ответили:

— Алтмиш-кши караул бар салдат зжиберьма (60 человек караульных солдат не пускают). [467]

Почти тотчас же прибежал к нам с того караула чеченец, поговорил с моими спутниками и ушел обратно, а мы начали спускаться под гору. Светало.


11 февраля

Мы подошли к реке, о которой провожатые мне сказали, что это — Яман-су. Перейдя реку вброд, мы пошли вверх по ее течению. На косогоре, по мелкому лесу, виднелись разбросанные сакли, из которых выбегали к нам злые собаки. Чрез несколько времени один из моих спутников простился с своими товарищами; потом он подал мне руку и также сказал: «саубул» (прощай).

Стало совершенно светло. По обеим сторонам ровной дороги возвышался большой чанаровый лес, в котором какая-то птица пела странным заунывным голосом, и я думал: «не предвещает ли она мне смерть?» Но вот под горою показался небольшой аул; из разбросанных саклей шел дым, который, мешаясь с туманом, расстилался по низменной равнине и чанаровому лесу. Из гор протекала в Яман-су маленькая речка. Когда мы спустились по извилистой дороге в аул, то вошли в саклю о двух трубах. Нас встретила очень хорошенькая молодая черкешенка, с грудным ребенком на руках, с прелестным видом смотрела на моих спутников, из которых один, как потом оказалось, был ее муж; время от времени и на меня обращала она свои быстрые, огневые, черные глаза.

Сели мы в сакле на разостланные кошмы: я — возле камина, в котором горел небольшой огонь. Черкешенка с ребенком вышла из сакли и скоро [468] возвратилась в шелковых шароварах и бумажном бешмете. Через несколько времени я прилег у камина и крепко заснул. Долго ли спал — не знаю. Меня разбудил хозяин, сказав мне: «тур» (вставай). Тут я увидел полную саклю черкес и черкешенок разного возраста. Мужчины и мальчишки были вооружены кинжалами, а некоторые и пистолетами. Все смотрели на меня своими черными глазами с любопытством и неприязненно. А я, как невольник, глядел на них с унылым видом. Они между собой говорили по-кумыцки, чеченски и тавлински.

Черкешенка-хозяйка вынимала из золы в камине небольшие круглые лепешки из пшеничной муки (чуреки) и, вытерев их грязной тряпкой, подавала моим спутникам; один чурек дала и мне. Я его с большим аппетитом съел, держа над горстью, как просфору: ведь трое суток я не принимал никакой пищи. Затем хозяйка, подложив в огонь дров, повесила над ним небольшой котелок с водой, всыпала в него ячменной крупы и положила немного сала. Когда это кушанье поспело, хозяйка разлила его в чашки, положила в чашки по ложке и подала моим хозяевам, а также и мне; при этом она дала мне еще один чурек. Я поел с удовольствием, отдал чашку хозяйке и стал сидеть безмолвно.

Народ то приходил в саклю, то уходил, и дверь беспрестанно скрипела как немазаное колесо.

Часа через три меня отвели в другую саклю; здесь по стенам висели ружья, пистолеты, шашки и седла; посредине стояла наковальня. Я своего провожатого спросил: [469]

— Кем дархан монда бар (кто здесь кузнец)?

— Кардаш маган (брат мой).

Тут я понял, что меня вели два брата, из коих один был холостой, а другой женатый. И сюда начал приходить народ. Из пришедших один кумык сел со мною рядом и начал порядочно говорить по-русски. Оказалось, что он житель Андреевского аула, где у него был дом, жена и двое детей. Имя его Мустафа. Как-то раз он купил в ауле Таскичах у неизвестного татарина пару лошадей. Лошади оказались крадеными, и Мустафа посажен был под арест, с тем что если он не разыщет татарина, у которого купил лошадей, то будет предан военному суду. Найти этого татарина было невозможно, и Мустафа из-под ареста бежал в здешний аул, где и жил уже более месяца. Тайно он ходил в Андреевский аул к своему семейству. Я был очень рад, что встретился с этим Мустафой и подробно рассказал ему о своем плене. Выслушав меня, он заметил, что мне едва ли удастся отсюда вырваться скоро; вероятно, меня поведут к Шамилю в Красный аул (Дарго), который в 40 верстах от здешнего аула.

Тут вошел в саклю черкес пожилых лет, рослый, стройный, красивый; одет он был в желтую черкеску, убранную серебряным галуном; на груди прекрасные патроны, на левом боку кинжал с дорогой рукояткой, сзади пистолет. Он сел возле меня, бросил на меня свой орлиный взор и сказал:

— Аман, салдат (здравствуй, солдат).

Я ответил: «аман», и потом спросил Мустафу — кто это? [470]

— Чеченец, — отвечал Мустафа, — этого и окрестных аулов начальник. Тысячным прозывается. В случае какого приказа от Шамиля к тревоге, он выгоняет из аулов вооруженных людей и представляет куда следует.

После этого Мустафа разговаривал с тысячным минут 10 по-чеченски. Потом тысячный через Мустафу спросил меня — сколько у русского царя войска. Я отвечал, что два миллиона. Мои собеседники очень этому удивились; тысячный полагал, что в России только и войска, которое дерется с ними в горах. Тысячный сказал еще, что у них есть свой порох, делают его тавлинцы: он не так силен, как русский. При этом тысячный высыпал из одного патрона порох и показал мне. Порох похож на наш пушечный, только помельче. Русский порох черкесы доставали от мирных черкесов по 2 абаза (40 коп.) за фунт. По словам тысячного, у Шамиля пушки лили беглые поляки.

К вечеру черкесы ушли из сакли, в том числе и тысячный. Остались только 4 молодых черкеса и один старик да Мустафа, который сказал:

— Тебе скучно; я принесу карты и будем играть.

Он ушел, а один из черкесов принес ножные железы и сковал мне ноги. Скоро Мустафа возвратился с новенькими картами. Мы сели у камина, в котором ярко горел огонь. К нам присоединились два черкеса, и мы стали играть в дураки. Черкесы играли плохо, но я нарочно оставался дураком; они были очень довольны и смеялись надо мной, говоря, «салдат теньтяк» [471] (солдат дурак). Часа через два хозяин принес мне чурек; я бросил карты и начал его есть с водою, которая была в чугунном кувшине. Эта вода служит черкесам для умывания рук и лица, когда они идут в мечеть на молитву. Поевши, я начал опять играть в карты, — и играли до позднего вечера. Потом Мустафа сказал мне: «хочу спать» и стал собираться уходить. Я просил его притти ко мне завтра и, буде услыхал бы в ауле какую новость, то поделился бы ею со мной: ведь так приятно было слышать хоть что-нибудь. Когда Мустафа ушел, молодые черкесы легли спать, а старик предварительно осмотрел на мне железы, привалил к двери стоящую посреди сакли наковальню и потом уже расположился спать. Я лег у самого окна под своей шинелью, но долго не мог. заснуть от разных невеселых дум.


12 февраля

Проснулся я рано. Товарищи мои еще спали крепким сном. Я прозяб и стал разводить огонь в камине. Когда рассветало, загалдел в ауле народ, замычали коровы, заблеяли бараны, закричали петухи, кудахтали куры, ревели буйволы, в лесу кричали филины. Товарищи мои встали и выходили из сакли. Я тоже вышел подышать свежим утренним воздухом. Небо было пасмурно, с гор расстилался по аулу густой туман; на высоких чанаровых деревьях висел серебристый иней; вдали шумела по камням река Яман-су.

Я возвратился в саклю и сел у огня. Через несколько времени пришел ко мне хозяин с каким-то одеянием и пантоминно объяснил, чтобы [472] я переменил свой костюм; при этом он отпер мои кандалы. Я надел рубашку столь грязную, как у трубочистов, овчинную дырявую шубу, на ноги — худые «чевяки», а на голову — рваную шапку. В этом параде я, вероятно, похож был на пугало, что ставят в деревнях на огородах.

Хозяин запер у меня кандалы, взял с собой мою одежду и вышел из сакли. Спустя немного жена хозяина принесла мне кашицы с салом и несколько более обыкновенного чурек. Лишь только окончил я свою трапезу, как пришел Мустафа; он сказал, что был у тысячного, который ему передал, будто меня скоро поведут к Шамилю; только мой хозяин уговорил его повременить, обещаясь дать ему за это подарок. Тут мне пришло на мысль: не хлопочет ли Осип Фавишевич о моем выкупе. Кроме меня и Мустафы в сакле никого не было. Я его спросил, нельзя ли мне как-нибудь бежать отсюда?

Мустафа отвечал, что он душевно рад бы мне помочь в этом деле; но одному ему тут ничего не поделать, а кому-нибудь сказать об этом он страшится. Впрочем, завтра ночью он отправится в Андреевский аул к своему семейству и может быть что-нибудь разведает там относительно моего освобождения.

Тут пришли мои товарищи и некоторые другие черкесы. Мы стали опять играть в карты, и, как вчера, я умышленно оставался дураком, чем доставлял видимое удовольствие черкесам.

Вечером мы остались с Мустафой одни. Четверо моих молодых товарищей не показывались. Мустафа сказал, что они уехали на воровство. [473]

— А куда? — полюбопытствовал я.

— Они и сами не знают, когда выезжают из своего аула, — отвечал Мустафа. — Обыкновенно ездят и бродят, как голодные волки, по разным дорогам и близ мирных аулов. Если кто встретится — ограбят; попадется скот — угонят. Они неустрашимы. Этим только и живут. Да вот еще: кого в плен возьмут — если не убивают, продают.

При этом Мустафа грустно взглянул на меня, а мне было грустнее его.

Он простился со мной. Хозяйка принесла мне кашицы и чурек. Потом пришел старик, осмотрел на мне кандалы, не забыл привалить к скрипучей двери наковальню и расположился спать. В камине горел огонь. С тревожными мыслями заснул и я.


13 февраля

Проснулся рано. Старик встал, посмотрел мои кандалы, взял топор и ушел из сакли. Я остался один и с горечью вспомнил этот незабвенный в моей жизни день: в этот день скончался дражайший мой родитель.

Слезы ручьями полились из глаз моих... Явился хозяин, поздоровался со мной и ушел. Хозяйка принесла кашицы и чурек. Спустя немного забежал ко мне Мустафа, — сказал, что ему сегодня некогда и завтра, по возвращении из Андреевского аула, у меня будет. Я вышел из сакли и тяжелыми стопами направился в гору. Хозяин прошел мимо меня, но не сказал ни слова.

Сел я на приталинке, как жаворонок, возле [474] огромного чанарового дерева и стал рассматривать окрестность.

Солнце ясно выкатывалось из-за гор и своими лучами пригревало землю. С гор журчала вода; река Яман-су шумела. С деревьев осыпался иней. В лесу черкесы рубили столетние чанары, которые с треском валились на землю, и их возили на буйволах в аул. Жаворонки пели, филины кричали каким-то странным голосом. Черкешенки гнали на водопой скот; некоторые носили из протока воду на плечах в кувшинах. Ко мне подходили ребятишки; у них были кинжалы и небольшие пистолеты. Они садились возле меня и смотрели очень недружелюбно. Между собой говорили по-чеченски, и я не понимал.

Но вот я остался один, стал смотреть на землю и тут заметил: что-то светится в роде звездочек. Покопал щепкой немного в земле — звездочки умножались. Мне пришло на ум, что это, должно быть, какой-то горный металл, и я подумал: «дай бог нашему царю скорей покорить Шамиля с его хищными народами и завоевать эту мятежную землю, в которой можно найти не мало богатства и изобилия; бог даст, настанет конец этим постоянным браням и кровопролитиям, и наш царь овладеет этою прекрасною страной». В сих размышлениях я заметил — вдали с горы к аулу спускались какие-то два человека в белых чалмах, ведя оседланных лошадей. Хозяин мой, увидя этих лошадей, пошел к ним скорыми шагами и долго о чем-то с ними разговаривал, причем все трое посматривали на меня. Когда те отправились далее, хозяин подошел ко мне и, вздохнув, спросил: [475]

— Сенике катан бар (есть ли у тебя жена) ?

— Бар катан улу нике кыз (у меня есть жена; сын и две дочери).

Хозяин опять вздохнул и пошел от меня в свою саклю. Я совершенно терялся в догадках: для чего это он спросил меня о моем семействе?

Я думал, что нет ли тут какой связи с моей запиской к Осипу Фавишевичу, у которого я просил для выкупа меня 300 руб. Мне по опыту известно, что худо делается скоро, а добро творится медленно. И Фавишевич едва ли обратит внимание на мою записку. Вот если бы он хоть догадался и написал жене моей в Выездную слободу — другое дело: жена, может быть, как-нибудь собрала бы в Арзамасе от сродников и знакомых требуемую сумму. Но это дело могло очень затянуться. Я заплакал неутешно...

Уже вечером, когда воздух начал чувствительно холодеть, я приплелся в саклю, поужинал известной кашицей с чуреком и расположился у огня. Пришел мой неизменный страж-старик с охапкой дров и, бросив их возле меня, сердито сказал: «ма, салдат, от-сал» (на, солдат, клади на огонь). «Что ж», подумал я, «от безделья и то рукоделье», и стал подкладывать дрова в огонь.


14 февраля

Рано утром пришел ко мне Мустафа и сказал, что он только что прибыл из Андреевского аула, где виделся со своей женой, которая передала ему обо мне следующее: на другой день моего плена, 9 февраля, утром, Фавишевич, будто бы, заявил полковому командиру Козловскому, что [476] ночью, я не пришел домой из Андреевского аула, куда он, Фавишевич, послал меня по делу. Полковник полагал, что меня убили андреевские татары или передали в горы хищникам, и поэтому приказал солдатам искать меня по подозрительным в ауле саклям; но эти поиски, разумеется, оказались тщетными. На другой день найдена была по дороге в аул та записочка, которую я писал Фавишевичу о своем выкупе, и теперь, будто бы, полковник, по просьбе Фавишевича, хлопочет выкупить меня или сделать промен на хищников, содержащихся на обвахте. Но когда это будет — неизвестно.

Разумеется, я был очень рад этим вестям. После этого хозяин принес мне известный обед; я стал есть, а он разговаривал с Мустафой. По уходе хозяина Мустафа передал мне свой разговор с ним. Хозяин говорил, что вчера мимо здешнего аула проезжали два черкеса из купцов, узнали, что у него есть пленный (т. е. я) и покупали меня за 100 баранов; но хозяин на это не согласился и сказал, что он еще подождет — не будет ли лазутчика из Андреевского аула насчет выкупа меня за деньги: это для него удобнее, так как деньги всегда можно иметь при себе, а скот держать опасно, даже от набегов русских.

Потом мы целый день играли в карты. Уходя, Мустафа сказал мне, что кажется его скоро простят, и тогда он будет в состоянии меня украсть. Обрадовало меня это. Я заснул с приятными мечтаниями. Сон мне привиделся: будто мой покойный родитель, пришедши ко мне в эту саклю, сказал: «Что ты, Николай, здесь сидишь? Я тебя давно ищу. Пойдем скорее». [477]

И, взяв меня за руку, повел из сакли. Мы вышли на ровную чистую дорогу; по обеим сторонам зеленелись большие луга с сочной высокой травой и цвели цветы. Я был очень рад... и проснулся.


15 февраля

Я начал разводить в камине огонь. Старик проснулся, быстро встал, посмотрел на мне кандалы и взглянул на дверь: она была не завалена наковальней.

Старик покачал головой и чуть слышно сказал: «алла, алла». Через несколько времени хозяйка принесла мне обычную порцию кашицы и чурек. Поевши, я пошел из сакли на прежнее место к высокому чанару, сел на камень и, смотря как бы на знакомую местность, призадумался. Ко мне подошел пожилых лет мужчина; в одной руке он держал деревянную необделанную ложку, а в другой — род топорика, которым ложку эту обделывал. Он поздоровался со мной, сел и изломанным кумыцким языком стал говорить; с трудом понимал его.

Мужчина объяснил, что он тавлинец, живет в здешнем ауле. При этом он указал рукою на одну из саклей. Потом говорил, что у него есть много всякого хорошего оружия, овец, лошадей и рогатого скота; имеет дочь. Вслед затем, совершенно неожиданно для меня, он предложил мне, чтобы я взял дочь его в замужество и остался здесь навсегда. Я ему отвечал, как умел, что у меня есть жена и дети и закон наш не позволяет жениться при живой жене. Тавлинец покачал головой, вздохнул и задумался. Потом [478] он стал обделывать ложку, которую я похвалил. Он ушел от меня, не сказав более ни слова.

День был ясный и теплый. Я просидел до вечера, когда стало холодать; тут я возвратился в саклю, развел в камине огонь. Пришел Мустафа и сказал, что он был в мечети. Вслед за ним хозяин принес мне молочной кашицы с сорочинским просом и два куриных яйца, промолвив, что сегодня у них «байрам» (праздник). Потом он начал разговаривать с Мустафой, который разговор этот переводил мне. Хозяин говорил, что по случаю давнишней брани с русскими у них в горах все дорого; не будь этой брани — было бы совершенно наоборот: самый хлеб ничего бы не стоил, потому что почва здесь плодороднейшая. Житье им стало трудное и потому, что надобно бояться и Шамиля и русских, которые всегда могут напасть на них врасплох и истребить до основания. Поэтому, если ему, хозяину, удастся продать меня в горы или получить выкуп с русских, то он оставит здешние места и примет русское подданство.

Мы стали играть в дурачки. Через несколько времени вошел в саклю рослый, совсем вооруженный черкес, которого хозяин и Мустафа приняли благосклонно и с почтением просили садиться. Этот черкес посмотрел на меня очень свирепо, как зверь; казалось, своими быстрыми глазами он хотел съесть меня. Такой взгляд был для меня неудивителен, потому что редкий азиат смотрел на меня с улыбкой или сожалением. Это и понятно. Все горские народы от века своего жили свободно и независимо ни от кого. Только с русскими они вели давнишнюю [479] беспрерывную брань. Во все это время много пролито русской крови; а из горцев, может быть, из десяти один найдется, у которого не был бы убит русскими дед, отец, сын — какой-либо родственник. Поэтому, как же иначе, как не с ненавистью должен был смотреть на меня азиат?

Пришедшего черкеса я еще не видал у себя в сакле и думал: «Не пришел ли он сюда покупать меня или вести к Шамилю?»

Сердце мое забилось. Я спросил о черкесе Мустафу, который отвечал, что это — здешнего аула житель, отважный храбрец, уважаемый всеми, даже самим Шамилем; он только сегодня приехал из гор. Я успокоился. Пришедший черкес не умел играть в карты; он только смотрел на нас. Потом вступил со мной в разговор, выражаясь по-кумыцки с изломанным русским языком.

— Сколько у вашего царя войск? — спросил меня черкес.

— Много, — ответил я. — А у вашего Шамиля сколько?

— Годных к ружью выйдет тысяч 60.

— У нашего царя в 30 раз больше. Черкес подумал и потом сказал:

— Ваши четыре солдата не стоят нашего одного горца. У нас каждый приучен стрелять с малолетства. С малых же лет каждому внушается, что русские много убили наших и они наши враги. Потому черкес модничает убить русского и промаха не дает: дорожит пулей. Опять и то: мы хорошо знаем местность. Русский солдат всегда идет грудью: открыт для наших выстрелов, и мы стреляем — то с дерева, то из-за камня. В нас не легко попасть. [480]

Потом, помолчав, он спросил меня:

— Когда выгоняют скот для питья из Незапной крепости на реку Акташ, и бывает ли при нем конвой?

— Поят скот, — отвечал я, — когда взойдет солнце и туман совсем рассеется; если же есть туман, то скот на Акташ не гоняют: боятся черкесов. Да вам зачем это знать?

— Мне давно хочется угнать скот из Незапной, — сказал черкес.

— Но вокруг всей крепости расположены секреты, — возразил я. — Сейчас дадут знать на обвахту; забьют тревогу и майор Кишинский в самых горах вас будет преследовать.

— Ох, уж этот Кишинский, — сказал черкес, — Много вреда он нам делает. Но когда-нибудь он попадется же нам. Тогда с живого кожу сдерем и вам пришлем чучело. Нам много еще вредит ваш толстый полковник (9); и до него доберемся. Он прошлой весной много наших черкесов перебил.

— Да, правда, — заметил я. — Хоть меня в это время и не было, но я слышал, что 23 апреля приходил Шамиль к Незапной крепости и полковником Козловским, был прогнан с большим уроном.

После этого разговора черкес ушел. Затем Мустафа рассказал мне новость, что Шамиль издал повеление по всей Чечне, чтобы его подвластные горские народы не курили табаку и не пили водки. Какой смысл в этом повелении — мне было неизвестно. Я спросил Мустафу: [481]

— А что, исполняют это повеление?

— Да, — отвечал он, — в самой точности. Даже и я не могу курить здесь явно, а курю секретно; потому — как раз наживешь себе худо.

Мустафа просидел у меня до поздней ночи и потом ушел в свою саклю. Мы остались вдвоем со стариком, который скоро заснул. А я начал думать: нельзя ли бы мне убежать как-нибудь? Вот если бы можно было чем-нибудь разбить железы или отпереть их. До Незапной не более 40 верст; дорогу я помню. Но если навстречу попадутся хищники — что тогда? Положим, я могу взять со стены кой-какое оружие, но ведь все-таки я буду на дороге...

Вдруг собачий лай разнесся по всему аулу; люди начали громко кричать. Старик проснулся, выбежал из сакли и через несколько времени возвратился, сказав мне: «кас-кыр-кельды» (к скоту пришли волки). Шум в ауле продолжался не более получаса, и затем все смолкло. Старик уснул, а вместе с ним и я.


16 февраля

Утром пришел ко мне хозяин и, после приветствия «аман», рассказал мне, что ночью приходили волки и утащили много овец. Хозяйка принесла мне кашицы и чурек. Потом пришел ко мне Мустафа с известием, что поутру тысячного зачем-то потребовали к Шамилю. «Вот», подумал я, «теперь, верно, скоро и меня поведут к нему».

Между тем приехали моих прежних четверо товарищей, которые ездили на грабеж. Мустафа объяснил мне, что им на воровстве удачи не [482] было никакой и что дня через три они отправятся за добычей на самый Терек. Весь день играли в дурачки. Вечером хозяйка принесла мне известное кушанье, к которому я стал привыкать. Товарищи мои, верно, утрудившись в дороге, скоро легли спать, а за ними и старик.

На дворе был мороз; в сакле становилось холодно. Я прибавил в огонь дров и безмолвно грелся. Старик позабыл запереть дверь и завалить ее наковальней. Я задумал бежать. Вышел тихонько из сакли и направился к конюшне: она оказалась не запертой. Я также тихо вернулся в саклю и стал обдумывать следующее: оружие, развешанное по стенам, надобно вынести и спрятать; если черкесы мои и проснутся — не беда: у них не будет оружия. Затем возьму с собой два ружья, пистолет и кинжал; оседлаю лошадь, отведу ее из аула сажень сорок, разобью кинжалом свои железы, сяду на лошадь и ускачу. Если попадется кто из хищников — у меня все-таки три выстрела.

«Да», думал я, «надо бежать. Благослови меня, господи». И начал кандалы свои обертывать тряпкой, чтобы они не бренчали. Только что хотел достать седло и оружие, как один из черкесов заворочался, приподнял голову и, взглянув на меня, спросил:

— Не турассан (что ты сидишь)?

— Век сувук (очень холодно), — отвечал я и затрясся, как в лихорадке.

Черкес встал и вышел из сакли, а через несколько минут вернулся. Хотя он и лег спать, но все что-то ворочался. «Нет», подумал я, [483] «видно, не настал еще час моего побега», и начал развертывать с желез моих тряпку. После этого я лег у самого огня; но от сильного волнения и мыслей о дорогих родных не мог заснуть до самого рассвета.


17 февраля

День начался обычным движением в ауле. Рано пришел ко мне Мустафа и, вынув из кармана трубку и табак, сказал:

— Хоть Шамиль и запретил курить в горах табак, но только своим подданным; а вы не подданные — пленные: сегодня здесь, а завтра у русских.

— Твоими бы устами мед пить, — промолвил я.

Потом пришел хозяин с четырьмя моими прежними товарищами. Он спросил меня:

— Аман-ма, салдат (здоров ли солдат)?

— Бак-аман (очень здоров), — отвечал я. Хозяин улыбнулся.

Спустя немного хозяйка принесла мне обычное кушанье. Потом играли в карты. Около полудня я вышел из сакли и, сев на толстое сухое дерево, предался своим печальным думам... Тут пришел ко мне хозяин и сказал:

— Юр мень курсетеим ат-каисы урланда Ан-древ аул у солдат (пойдем я покажу тебе лошадей, которых украли в Андреевском ауле у солдат).

Действительно, я увидел великолепных четырех лошадей, принадлежавших батальону Замойского полка, расположенного в Андреевском ауле. [484]

Вечером опять сели за карты. Правда, это — пустое занятие, но в моем положении — и за то спасибо: без этого развлечения обуяла бы меня скука смертная и дума горькая. К полуночи игра кончилась, и я, завернувшись в свою дырявую шубу, положив под голову кулак, уснул.

Мне привиделся сон, будто меня привели к Шамилю, который уже был не молод, с подкрашенной бородой, худощавый, в пестрой чалме, в белом шелковом бешмете, подпоясанный наборным серебром, с убранным драгоценными камнями кинжалом: он сидел на прекрасном персидском ковре, поджав под себя ноги. Я ему поклонился и он также, сказав: «аман москов». Я сказал: «аман», и проснулся.

«Да», подумал я, «может быть, сон мой осуществится сегодня же. И что со мною будет?» Я слышал, что Шамиль круто обходится с нашими офицерами, попавшими к нему в плен. А уж мне и думать нечего о какой-нибудь милости или снисхождении. Впрочем и то: ведь я не сделал никакого зла повелителю горских народов, так за что же он меня будет тиранить? Но — чему быть, того не миновать.


18 февраля

Утром, по обыкновению, пришел ко мне хозяин и, после обычного приветствия, сказал:

— Монда турассан сигас кун (ты здесь сидишь осьмой день).

После этого ушел.

«Верно», подумал я, «хозяин высчитывает цену меня». [485]

Явился Мустафа и передал мне, что если не завтра, то послезавтра тысячный поведет меня к Шамилю.

Я ничего не сказал, а только вспомнил прошедший сон. Хозяйка принесла мне больше обыкновенного чурек и кашицы; она как будто знала, что мне предлежит нелегкий путь к повелителю горских народов. Когда я пообедал, Мустафа, подавая мне трубку, сказал:

— Кури и накуривайся. У Шамиля курить не дозволят.

Мы вышли из сакли и сели на пригорке.

— Ты очень изменился в лице, — промолвил Мустафа.

Я согласился, что это может быть, — и снова начал говорить ему о своей тоске, по пословице: «у кого что болит, тот о том и говорит».

Потом Мустафа ушел.

Весь день и вечер провел я невыразимо скучно.


19 февраля

Когда я проснулся, в сакле было уже светло. Товарищи мои встали, надели на себя свои боевые доспехи, оседлали лошадей и уехали на грабительский промысел. Скоро пришел ко мне Мустафа, а за ним хозяин, который сказал мне через Мустафу, что его тревожит тысячный относительно того, чтобы меня вести к Шамилю, и затем с огорчением оставил саклю. Думать надобно, что это огорчение происходило от того, что Фавишевич не присылал лазутчика с выкупом за меня, а при отправке меня к Шамилю хозяин мог и ничего не получить; значит — [486] труды его и какое ни на есть содержание мое пропали для него даром. Мустафа угостил меня трубкой, обещался притти ко мне завтра пораньше проводить меня, как поведут к Шамилю, и обо всем поговорить.

Он удалился.

Скушав чурек и кашицу, я вышел из сакли и, поднявшись в гору, сел на камне. Знакомые картины... Я стал смотреть в ту сторону, куда меня поведут: там синели высокие горы, на вершинах которых белелся снег и клубился густой туман, а там — облака неслись по направлению полуденного ветра к северу. Выглянуло солнце, но прискорбное сердце мое не находило отрады. ..

Ко мне подошел как будто черкес, невысокого роста; при нем был один кинжал. Подошел ко мне и чисто по-русски сказал: «Здравствуй, брат». Это меня удивило, и я полюбопытствовал узнать: кто он?

— Я, — сказал он, — Кабардинского полка солдат, татарин. Из полка бежал уж года три. Живу здесь в ауле. Вон моя сакля. (При этом он протянул правую руку к краю аула.) Я видел, когда тебя вели два брата — кумыки. Говорят, из Андреева аула. У меня знатная собака, первая в здешнем ауле.

— Видел, брат, твою собаку, как вели меня в этот аул. Собака злая. Если бы ее в Россию для гуртовщиков, то не пожалели бы и ста рублей, потому — не подпустит к скоту хищного волка. А какой ты губернии и уезда?

— Оренбургской, — отвечал он, — Каргалинской слободы житель. [487]

— Я, любезный, очень хорошо знаю Оренбург и слободу Каргалу. Там у меня есть знакомые купцы и татары. Я покупал у них баранов. Да и на меновом дворе в 1828 г. приказчик мой имел там лавку и обменивал баранов на красный товар у киргизов.

Солдат спросил:

— А как звали приказчика?

— Иван Семис (10), — ответил я.

— Я служил у него 4 месяца в том году, — начал татарин. — Водил киргизов в его лавку, именно менять баранов на товар. За это получал от него хорошее жалованье. Но вас в лавке не видал. К вашему приказчику я поступил в августе месяце.

— В это время меня уж не было в Оренбурге. Уехал. Но вот что, любезный друг; какой странный случай видеть в горах, у хищников, своего работника. Как ты сюда попал?

— В солдаты я пошел за братьев, потому — у них дети. Назначили в этот самый Кабардинский полк. Пригнали на Кавказ. Но как я привык дышать свободой, то не хотел служить, ушел сюда и живу ладно: разве только при большой тревоге потребуют к Шамилю. Да и то отлыниваю. Что я за дурак такой, — в своих стрелять? Это противно и грешно. Живу себе здесь, коплю копейку, завелся саклей, хочу жениться. Может быть, здесь и умру.

Тут он попросил меня рассказать ему мою историю жизни. Разумеется, я с удовольствием [488] исполнил эту просьбу, и свою печальную повесть заключил так:

— Ты видишь — я теперь пленный человек у хищников. У меня осталось милое, дорогое семейство. Мне его душевно жаль. А как ты ел мой хлеб и слышал обо мне, кто я был таков — то, добрый работник мой, помоги мне в моем несчастьи: помоги мне отсюда бежать. Я могу, там, дать тебе 200 рублей.

При этом я взял его за руки и сам горько заплакал.

— Я слышал, почтенный мой хозяин, — сказал татарин, — что завтра вас поведут к Шамилю. Вырваться оттуда трудно. Я бы помог вам, только (тут он задумался)... Знайте: из этого проклятого аула черкесы часто ездят на воровство или к родным и знакомым в Андреевский аул. Ведь попадешься — смерти не минуешь. А дорога не близкая. Положим, до Незапной добежать можно. Все-таки...

Тут татарин опять задумался и потом сказал:

— Мне жалко вас, хозяин, и хочется сделать вам добро. А денег ваших мне не надо, да и трудно получить их, опасно... Когда бы вышли из плена, то, по крайней мере, сказали бы, что татарин освободил вас только из одного сердоболия.

Мой собеседник снбва умолк. Затем он, оглянувшись кругом, начал говорить мне следующее:

— Да, так: я хочу только помочь вам. И вот что я сделаю: железы на ваших ногах отопру, провожу два караула, дорогу расскажу, а сам вернусь поспешно в свою саклю. Бегите до [489] Незапной как знаете. Если же на дороге вы попадетесь хищникам и будете живыми возвращены в этот аул или в другие немирные аулы, то никак не открывайте, кто вам отпер железы и выпроводил отсюда. В дороге не медлите. В порыве радости я произнес:

— Ты — второй отец мой, покровитель и избавитель в гонениях моих и всего рода моего вовеки.

Татарин говорил мне:

— Теперь ступайте в свою саклю: нас могут заметить. Я буду у вас перед вечером, когда ваши хозяева будут в мечети, и принесу вам — чем можно отпереть на ваших ногах железы. Дайте, взгляну.

Он посмотрел на ногах моих железы и, сказав «хорошо», молвил:

— Ужо, как выйдете из сакли, идите вон по той тропинке (он указал рукой) и ждите меня. Я свистну.

У меня был точно чад в голове. Неужели это правда? Ведь правда так несбыточна!.. Я утер кулаком катившиеся по моему лицу слезы и пришел в свою саклю. Растопил камин и стал смотреть на свои железы. Будет ли мне обещанный ключ отпереть их? Жду — не дождусь своего благодетеля-татарина. Но вот он торопливо вошел в саклю и сказал:

— Давай отпирать ваши железы: скоро из мечети придут хозяева.

Он вынул из кармана какие-то четыре железки, из коих одной было очень ловко отпереть замок на моих кандалах. Эту железку я взял. [490]

— Иди тихо, — сказал татарин, — как бы собаки не услыхали.

И поспешно ушел.

Хозяйка принесла мне чурек и кашицу. Я подумал: «может быть, в последний раз угощаюсь этим кушаньем». Покушавши, осмотрел свои чевяки: они были худые. Ни чулок, ни портянок нет. Я разодрал неприглядную хозяйскую рубашку, в торопливости, дрожащими руками, обмотал свои ноги и надел худые чевяки. — Пришел мой страж-старик, сел возле огня и стал со мною греться. Потом он осмотрел на мне кандалы, завалил дверь наковальнею и лег спать.

«Господи!» подумал я, «может быть, этот старичок в последний вечер исполняет свой дозор: осматривает на мне железы и запирает дверь. Когда я уйду, он, вероятно, получит за меня жестокие побои».

Мне стало его жаль (а себя — не скрою — больше). Я лег возле старика и притворился спящим. Через несколько времени, будто во сне, я толкнул старика ногой, но он лежал как убитый. Тут я встал, перекрестился, отпер замок на кандалах железкой, которую мне дал татарин, взял небольшую палку и тихо, осторожно вышел из сакли.

Собаки не почуяли меня. Выбрался я из аула и по указанной тропинке пошел на гору. Тут остановился близ толстого чанарового дерева и стал прислушиваться. Прошло минут 10. Слышу — кто-то идет ко мне по тропинке и, остановившись на минуту, тихонько свистнул. Это был мой благодетель-татарин, вооруженный по-черкесски. [491]

Мы пошли скорыми шагами. Я не чувствовал под собою ног — как перо на воздухе поднимался.

Перешли вброд Яман-су и поднялись на гору в лес. Тут добрый сопутник мой сказал, что один караул надобно обойти лишнего версты на три, чтобы не попасться с этого караула возвращающимся в свои аулы хищникам.

— Ради бога, веди, где знаешь, — сказал я. — Я теперь пройду не только что три лишние версты, а и двадцать.

Мы пошли далее в лес, без дороги, снегом, который под нашими ногами проваливался. Мои худые чевяки были полны снегом, но мои разгоряченные ноги того не чувствовали. Вышли из большого леса в маленький, на узенькую, чуть видную тропинку. Потом спутник приказал мне сесть в стороне под куст, а сам пошел по тропинке к караулу разведать: спят ли часовые. Минут через 5 благодетель мой пришел ко мне с поспешностию, говоря, что все караульные спят.

Мы пошли тихо, с осторожностью. Вот и те ворота, через которые вели меня аульские хозяева в плен. Я взглянул на караулку, в которой горел небольшой огонь; сердце мое забилось.

Пролезли в ворота очень осторожно; от них дорога пошла под гору, к речке Эрак-су. Отошли немного; добрый провожатый мой остановился и сказал:

— Я, хозяин, больше провожать тебя не могу. Вот тебе дорога. Вправо не сворачивай — попадешь в немирный аул Аухи. Если влево попадешь, когда перейдешь Эрак-су, ты выйдешь [492] в мирный Акташ аул, или на большую дорогу, которая идет с линии Акташ аула, и тебе будет все равно бежать до Незапной ли крепости, или до Акташ аула. Если же не собьешься с правой дороги, то прибежишь в Незапную прямо. Будь осторожен, прислушивайся. Чуть что заслышишь впереди — бросайся в сторону. В случае поймают тебя хищники — не сопротивляйся, становись на колени и проси прощения: они это любят. Не теряй времени: оно для тебя дорого. Прощай.

Он крепко пожал мою руку и примолвил:

— Если благополучно доберешься до Незапной, вспомни, что я сделал это для тебя из сердоболия. Прощай.

Я поклонился ему в ноги и поцеловал его.

Как стрела пустился я под гору. Добежал до Эрак-су, перебрел ее по колена и побежал далее, опять под гору.

По обеим сторонам был лес и небольшие каменные утесы. Мне мерещилось, как будто за мной бегут. Остановлюсь на минуту, прислушаюсь, — и снова бегу. Дорога стала суживаться. Вот татарское кладбище; скорее — мимо их.

Ноги мои начали путаться в наполненных снегом чевяках. Пот с меня лил градом; страшную жажду утолял снегом, который хватал пригоршнями. Так пробежал я, примерно, верст 20 и сел в изнеможении на снег. Как от лошади, после долгой езды в морозную зиму, шел от меня пар.

Я заслышал: кто-то по тропинке идет. На голове мокрые волосы встали у меня дыбом.

«Ну, теперь не миновать мне своей погибели», мелькнуло у меня в уме. Я начал [493] всматриваться вперед, откуда явственно слышался какой-то шорох, и увидел огромную дикую свинью.

Как быть? Когда свинья приблизилась ко мне сажени на две, я крикнул, что было мочи. Свинья шарахнулась с тропинки в сторону и, сделав несколько прыжков, в снегу завязла.

Потом полезла далее.

Я тихо пошел по тропинке, не спуская глаз с дикого животного. Отойдя сажень 10, пустился бежать, что называется, во все лопатки. Долго ли бежал, не помню. Тут и черкесов забыл. Остановился, посмотрел назад, не бежит ли за мной свинья. Нет, — и рысью побежал далее. Взмокшая на мне шубенка стала тяжела; впору бы ее и сбросить.

А снег беспрестанно бросал себе в рот, как воду на каменку. От свиньи отбежал приблизительно верст 10. Мои портянки и чевяки размочалились.

Я пошел шагом. Начала заниматься заря. Дорога виднелась впереди шире и шире, и мне было очень способно бежать. Вот и лес стал реже. Потом — дорога санная, мне попутная: верно в Незапное. Тут я, немного отдышавшись, тихо проговорил: «Господи, вынеси раба твоего грешного. Не попусти врагам или зверям растерзать мое нечистое тело на чужбине. И приведи мне быть у твоего св. гроба в Иерусалиме, чтобы пролить чистосердечные мои слезы за столь щедрые и богатые твои милости».

Светало. Мне подумалось, что откуда-нибудь издали хищники могут меня завидеть и мне будет невозможно укрыться от них. Я бежал сколько оставалось сил моих. [494]

Слезы лились от встречного ветра; но мне было не до них... Вот вдали, по правую сторону, я увидел башню Незапиой крепости, а там — и Андреевский аул.

Скоро лес совершенно кончился.

Я выбежал на большую дорогу, которая шла с линии от Терека. Вон, часовой на крепостной стене. Я прибежал к форштатским воротам и упал замертво...

______

Фавишевич ужаснулся, увидев меня в таком поистине плачевном виде, и был очень рад моему возвращению. Он попрежнему взял меня к себе на службу. Хоть искажена была моя голова, но в ней, благодаря богу, ум не повредился.

Прошло близ месяца, и я начал хлопотать, по делу о моем плене. Пришел к полковому командиру Козловскому, рассказал ему все дело и просил выдать мне свидетельство о том, что в плену у хищников я действительно был. Командир сделал мне строгий выговор за то, что я иногда поздно ходил в Андреевский аул, однако приказал отобрать от меня в полковой канцелярии подробные объяснения, выдать мне надлежащее свидетельство и отнестись к начальнику левого фланга генералу Гасверту.

После того Фавишевич дал мне поручение ехать на линию до Ставрополя для разузнания цен на скот.

Это поручение мне теперь было как нельзя более кстати.

21 марта я отправился верхом, при «оказии», [495] до Терека, а потом один, по большой дороге, на старое свое пепелище — Пятигорск.

Здесь с старинными приятелями провел первые три дня пасхи и двинулся в Ставрополь. По приезде сюда, на Фоминой неделе в понедельник, я подал прокурору, с приложением свидетельства о плене, прошение, в коем ходатайствовал «об освобождении меня от помещичьего владения».

После того возвратился в Незапную крепость.

Помнится, в первых числах мая месяца у нас разнесся слух, что Незапную посетит главнокомандующий граф Михаил Семенович Воронцов.

Он осматривал в горах все укрепления. Ехал, будто бы, из Тифлиса через Темир-Хан-Шуру и аулы: Казиюрт и Кустяки, а затем и Андреевский. В назначенный день мы все вышли за крепостные ворота встречать высокого гостя. Когда граф с многочисленным конвоем и свитою показался из Андреева аула, началась стрельба из крепостных орудий. Он, украшенный сединами, ехал на белой черкесской лошади. С лица его не сходила приветливая улыбка. Подъехав к нам, граф спрашивал: нет ли кому от кого обиды или притеснения? Тогда полковник Козловский представил меня пред лицом графа. Его сиятельство очень ласково со мной говорил и расспрашивал о моем плене. В заключение он с улыбкою сказал:

— Молодец! Скоро ушел от них. Верно, тебе там не понравилось?

И с тем поехал от меня. В крепости был развод, которым граф остался доволен и благодарил Козловского. [496]

На другой день граф оставил Незапную и через Баташ-Юрт отправился на линию в Кастыченское укрепление.

По отъезде графа войско из крепостей начало стекаться в сборный пункт — укрепление Таскичи. С своими нагруженными разною провизией арбами притащились и мы. Войска собралось тысяч до 30. Скоро прибыл граф Воронцов и выступил из Таскичей и Незапной (11). В одном месте войско расположилось на отдых. Зной был нестерпимый,, и потому всеми чувствовалась сильная жажда.

От меня потребовали для графа портеру. Я взял с дюжину бутылок и с ними явился к графу.

Он спросил: какого я полка маркитант? Козловский отвечал, что вверенного ему полка.

— Да это горский пленник, — сказал с улыбкою граф. — Сколько стоит бутылка портеру?

— Два рубля, — отвечал я.

Граф подивился, что так дорого. Я высчитал все расходы, во что обходится каждая бутылка маркитанту. Граф покачал головой и сказал:

— На тебе за 10 бутылок (20 руб.). Я поклонился и пошел к своему обозу.

29 мая войско, под начальством графа [497] Воронцова, выступило из Незапной на Метлинскую переправу через реку Сулак.

С этим войском пошел сам Фавишевич, а я получил расчет, и 12 июня отправился в Ставрополь.

Здесь, в областном правлении, известное дело мое затянулось разными справками, переписками да проволочками. Между тем я получил от жены письмо с известием, что там, на родине, прошел слух о моем плене и новый бурмистр (Тархова уже не было на свете) писал в Незапную крепость, в полк, чтобы я выслан был по этапу на родину. Но из полка отвечали, что меня там нет, и потому все находятся в недоумении относительно моего пребывания. А я спокойно торговал в лавке знакомых купцов и ждал решения своего дела.

Наступило 16-е число октября. Поутру пришел ко мне знакомый чиновник, поздравил меня с освобождением от помещичьего ига и просил итти в областное правление за получением свидетельства. Выслушал я это и ни слова не мог вымолвить счастливому вестнику.

Бывали в жизни моей радости, но такой, как в настоящую минуту, я не испытывал никогда... Господь праведный, как много я чувствую бесконечное твое милосердие... Отселе начинается для меня новая жизнь...

Как на крыльях прилетел я в областное правление. Столоначальник вынес мне свидетельство, я расписался в исходящей книге в его получении и поклонился столоначальнику в ноги; больше мне нечем было благодарить его.

Потом этот чиновник сказал мне, что на днях [498] будет дано знать по сему делу Нижегородскому губернскому правлению для объявления моему помещику и жене моей с детьми.

Я еще раз низко поклонился и вышел. Придя к знакомым, начал было читать свидетельство, но слезы радости застилали зрение, и я ничего не мог разобрать. Да, такие редкие, столь счастливые минуты не забываются во всю жизнь. Вот и теперь, я стою уже на краю гроба, а вспоминаю их с неописуемым удовольствием.

Денег у меня в это время оставалось три рубля, да незавидные серебряные часы, которые я разыграл в лоторею за 15 руб., и я задумался над тем: куда мне пуститься, где приписаться?

Тут получил я от двоюродного брата из Херсона письмо, которым он приглашал меня ехать к нему. (Он был извещен мною, что я хлопочу в Ставрополе о своей вольности.) Я так и сделал. Приписался в херсонские мещане и известил жену, чтобы она приезжала с детьми ко мне. Ее старались задержать и притеснить (как она мне рассказывала), но против закона и права ничего не могли поделать местные власти, тем более что главные мои гонители — помещик и главноуправляющий Рагузин — в это время отдали богу свои грешные души.

Жена с детьми приехала ко мне в Херсон, и мы начали жить по-новому.

Примечания

(1) Барханами называются пески с небольшими неровными возвышенностями: они простираются верст на 100, а далее носят название «Рын-пески». В наших обыкновенных повозках ездить по барханам весьма затруднительно. — Н. Ш.

(2) Тезек, или коровий кирпич, служит обыкновенным топливом у киргизов.

(3) Киргизы вырывают не очень глубокие ямы, в которых коптят сырые лошадиные кожи; из этих кож делают мешки как для твердого, так и для жидкого молока. — Н. Ш.

(4) Чихирь, красный и белый, обыкновенный, я покупал по 1 р. 60 к. асс. за ведро, а водку по 5 р. Чихирь старый, например десятилетний, был несравнительно дороже.

(5) Это — жареная на вертеле баранина; «шишлык из тюрятины» — значит: из мяса дикого гормкаго барана.

(6) Барон Розен был в это время главнокомандующим в Грузии. — Н. Ш.

(7) Иногда мне приводилось ездить из Незапной в Богоматов мост; это не что иное, как мирная черкесская деревня, расстоянием от Незапной 50 верст, а от Кизляра 30. При ней было небольшое укрепление и рота солдат с 50-ю казаками, для конвоирования оказий и рекрут, идущих в Темир-Хан-Шуру из Кизляра. Здесь я покупал сено, разную дичь, которой было множество по небольшим озерам и заливам. В огромных камышах, наподобие леса, водились дикие свиньи; -х беспощадно убивали татары. Свинья противна их закону. Когда татарин застрелит ее, то не берет в руки; заденет за морду свиньи веревку, привяжет к лошадиному хвосту и тащит волоком. Эти свиньи продавались чрезвычайно дешево. — Н. Ш.

(8) Это горький намек на мое теперешнее положение по сравнению с прежним, когда я покупал скот в Андреевском ауле для Осипа Фавишевича и при мне всегда находились деньги. Татары, очевидно, знали это. — Н. Ш.

(9) Это Кабардинского полка командир Козловский. — Н. Ш.

(10) Фамилия киргизская; по-русски значит — жирный. — Н. Ш.

(11) Перед этим выступлением граф отправил один батальон Кабардинского полка с несколькими сотнями донских казаков, под командою храброго полковника Домбровского, в горы, в Чечню, с тем чтобы в означенное время и на известном урочище соединиться с главным отрядом. Но в одной стычке с хищниками Домбровский был убит, а наш приказчик с рабочими едва спаслись. — Н. Ш.

____________


Текст воспроизведен по изданию:
Ник. Шипов. «История моей жизни» (отрывок).
АСАDЕМIА, Москва–Ленинград, 1933

© Текст — Шипов Ник.
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 07.2009
© Сетевая версия — A.U.L. 08.2009. kavkazdoc.me
© Москва-Ленинград, 1933