ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./«Записки Иосифа Петровича Дубецкого»

РУССКАЯ СТАРИНА
ЕЖЕМЕСЯЧНОЕ ИСТОРИЧЕСКОЕ ИЗДАНИЕ
основанное 1-го января 1870 г.
1895 г.
Апрель.
ДВАДЦАТЬ ШЕСТОЙ ГОД ИЗДАНИЯ
ТОМ ВОСЕМЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типография Высочайше утвержд. Товарищ. «Общественная Польза», Бол. Подъяч., 39
1895.

Записки Иосифа Петровича Дубецкого.

Моим Детям.

Расставаться с миром, не оставив по себе памяти, не утешительно для человека, занимавшего некоторую степень в обществе и предназначавшего себя для высшей сферы. По крайней мере я желаю оставить вам, милые дети, хотя краткое сведение о пути, по коему я прошел трудное поприще моей мятежной жизни.

Вы теперь юны и не можете понимать рассказов о происшествиях, обуревавших мою жизнь и имевших на нее влияние. Но придет время, когда вы, в зрелом возрасте, будете с удовольствием читать эти записки и будете, так сказать, беседовать со мною, когда меня уже не будет.

Проживши более полувека, и я имел на сцене государственной жизни свою роль, — не важную, — это правда; за-то был современником событий и в некоторых или участвовал сам, или был очевидцем. Но кто вам об этом расскажет?..

Из официальных документов вы узнаете, что отец ваш, проведши большую часть жизни на службе, был 16 лет на военном поприще и в эту эпоху участвовал в военных действиях с горцами за Кавказом и в турецкую войну, а в продолжение гражданской службы был советником, прокурором, председателем и наконец в вице-губернаторском звании окончил длинный период служения.

Но эти указания будут далеко неудовлетворительны. Вы вероятно пожелаете знать, какими судьбами брошен я был из России во Францию, из Франции в Грузию, из Грузии в Европейскую Турцию, опять в Грузию, в Эривань, из Эривани в Вильну, из Вильны [114] в Сибирь, из Сибири в Петербург, в Одессу и наконец в Тамбов. Кто расскажет подробности этих переходов? кто вам расскажет про мою частную жизнь, которая то весела и беззаботна, то горестна и несчастлива, постоянно сопровождалась строгою нравственностью?

Все это вы узнаете хотя вкратце из моих повествований. Любовь моя к вам так велика, что я и за гробом хочу беседовать с вами.

В этой идее я решился написать эти записки не для печати и не для света, но собственно для вас, мои милые дети, на тот предмет, дабы вы, читая их, могли видеть, по какому длинному и трудному пути шла моя жизнь везде и всегда неразлучно с честью и благородством. Последуйте в сем отношении божественному глаголу: «Будите мудры яко змия и цели яко голубии». Заповедую вам честность, трезвость, целомудрие и верность государю и отечеству. Исполните этот положительный мой завет. Это будет для меня наилучшею наградою моих об вас попечений и неограниченной моей к вам любви.

Иосиф Дубецкий.

1850 года декабря 25-го дня.

Тамбов.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

I.

Отъезд за границу. — Пребывание во Франции. — Возвращение в Россию. — Поход в Грузию. — Мугамская степь.


В 1815 году, после Ватерлооской битвы, положившей предел воинственному гению героя-вождя, 15 лет потрясавшего Европу своим грозным оружием, — первостепенные державы: Россия, Австрия, Пруссия и Англия предположили оставить на три года во Франции свои корпуса, для удержания в спокойствии сильнейшей партии Наполеона, коего одно имя могло поднять сотни тысяч приверженцев, сетовавших в тиши.

Четыре союзные корпуса с бригадою датчан были подчинены Ватерлооскому победителю, генерал-фельдмаршалу герцогу Велингтону, коего гоф-квартира была в Камбре, а от этой крепости по всей северной Франции расположены были помянутые войска. [115]

Российский корпус состоял из двух пехотных дивизий и одной кавалерийской, корпусная квартира была в кр. Мобеже (9 пехотная дивизия: Апшеронский, Нашембурский, Якутский, Ряжский, 10, 35 — Егерские пехотные полки. Начальник дивизии генерал-лейтенант Удом. Дивизионная квартира в кр. Авеле.

12 пехотная дивизия: Смоленский, Нарвский, Новоингерманландский, Алексопольский, 41, 6, Егерские пехотные полки. Начальник дивизии генерал-лейтенант Лисаневич. Дивизионная квартира в кр. Мобеже.

Драгунская дивизия: Смоленский, Тверской, Курляндский, Кинбургский, Два донские казачье конные полки. Начальник дивизии генерал-лейтенант Алексеев. Дивизионная квартира в кр. Ретеле.) . Артиллерия пешая и конная по комплекту.

Командиром этого корпуса был генерал-лейтенант, генерал-адъютант, граф Михаил Семенович Воронцов — вельможа в полном значении слова. Он был ласков, милостив, щедр, доступен и не горд. Зато он был необыкновенно любим войсками.

Войска эти, потерпевшие расстройство от войны, были укомплектованы людьми из других полков, а за лошадьми велено послать ремонтеров в Россию.

Старший брат мой Григорий Петрович, занимавший значительное место в корпусе (Корпусный обер-провиантмейстер.) и пользовавшийся расположением графа Михаила Семеновича, по особенной заботливости об нас, решил воспользоваться благоприятными обстоятельствами и выписать во Францию меня и брата Василия Петровича для окончания наук в одном из учебных заведений. Посему с одним из ремонтеров, поручиком Смоленского полка Яковлевым, я и брат отправлены были за границу 8 сентября 1816 года.

Граф М. С. Воронцов, одобривший этот поступок брата Григория Петровича, оказал в сем деле особенное покровительство своим сильным содействием. Нам дозволено было отправиться во Францию для окончания наук; а если пожелаем определиться на службу, то разрешено было обучаться в каком-либо учебном заведении вне [116] полка до производства в офицеры, с тем, что юнкерская служба наша будет считаться за действительную.

Дорога наша, хотя продолжительная, была весьма приятна и полезна. Мы ехали в легком собственном экипаже (в бричке) на тройке прекрасных лошадей, с отставным гусаром Павлом (фамилии не помню), который был и кучер, и повар, и дядька. Этот превосходный человек смотрел и ухаживал за нами, как за родными детьми.

Следовали мы чрез Брест-Литовск, Варшаву, Калиш, Глогау, Кенигсберг, Веймарн, Бамберг, Мангейм, Мец, Седан и Мобеж.

В конце ноября 1816 года мы прибыли в г. Баве, к брату Григорию Петровичу.

Погостив несколько дней, я и брат Василий помещены были в лицей в г. Дуэ; а чтобы время для службы не было потеряно, то вместе с тем мы были определены юнкерами в 41 Егерский полк.

Получив в России коллегиальное образование, я мог почти держать экзамен на степень студента, но в лицее была для меня остановка за незнанием французского языка. Отличные способности и неусыпное трудолюбие подвинули меня так быстро, что менее, чем в год я говорил и писал по-французски лучше, нежели по-русски.

Вскоре оказалось, что круг лицейского образования был для меня недостаточен. Посему брат Г. П. решился везти меня в Париж для изучения математических наук, если невозможно будет поместить в политехническую школу. Ибо предположение было служить в артиллерии или в генеральном штабе. В сем намерении в сентябре 1817 года, я оставил лицей, а в октябре прибыл с братом в Париж. В политехническую школу поступить было невозможно, и по слабости познаний в математике, и потому, что я был не французский подданный. По этой причине брат решился оставить меня в частном доме, с тем чтобы я занимался науками приватно. Были отысканы и договорены отличные люди и по нравственности, и по познаниям. Литературе обучал меня профессор Манье; математике — славный воспитанник политехнической школы Комт, и музыке — первый скрипач королевского оркестра Картье. Поместился я в части старого Парижа, Rue de laharpe, № 85, Hôtel de Nassau. Квартира моя была в бельэтаже, состояла из двух просторных и опрятных комнат с мебелью и постелью и стоила 20 франков в месяц. Стол я имел по билетам. Обед был из четырех блюд с десертом без кофе и вина. За 30 билетов я платил вперед 45 фр. и каждый раз, когда обедал, отдавал, вместо денег, билет. Этот самый стол, без абонировки, стоил два франка. За завтрак, заключавшийся в большой чашке кофе с белым хлебом и маслом, я платил 15 су. Двум учителям платил по 100, а одному 50 фр. в месяц. Таким [117] образом бюджет моих расходов простирался до 337,5 фр. в месяц. А как брат ассигновал мне ежемесячно по 400 франков, то из остатка употреблялось на книги, бумагу, театры и прочее расходы. Хозяин дома, отставной раненый капитан, и его сестра были честные и предобрые люди. Они содержали на откупу целый отель, отдавали номера квартир и тем жили. На этой квартире, очень для меня удобной и выгодной, я жил во все время пребывания моего в Париже.

Для развития в обращении я был отрекомендован и введен в некоторые дома, как-то: маркиза Ле-Нормана, графа Клермона, королевского прокурора Жакино, но наилучше я был принят и обласкан в знаменитом коммерческом доме Бодени и Жоли.

Мне было тогда 19 лет. Я был здоров, силен, статен и весьма пригож. Бог одарил меня сильною волею и добрым сердцем, а связи с людьми благородными утвердили в строгой нравственности.

Брат Григорий Петрович, оставляя меня в Париже, делал много поучительных наставлений, относительно опасности парижских женщин и, наконец, как бы с неудовольствием выразил сомнение к моему поведению в будущем. Конечно, в этом видна была его заботливость, за всем тем, это было слишком строго с его стороны. Мне кажется, ему следовало внушить мне, чтобы я гнушался распутства с публичными женщинами, но чтобы, при случае, не удалялся от любовных интриг, но был бы в этих делах благоразумен, скрытен и осторожен. Между тем его неуместный упрек задел сильно мое пылкое самолюбие, и я с достоинством отвечал: «Брат, вы меня худо знаете; — вот моя рука и слово честного человека, что в нравственном отношении я явлюсь к вам таким же, каким вы меня оставляете, хотя бы это стоило мне жизни». Этот безрассудный обет стоил мне весьма дорого. Был один случай, касательно сердечной связи, которым умей я воспользоваться пошел бы далеко и жизнь моя приняла бы совсем другое направление. В домах, в кои я был вхож, были прелестные женщины, да сверх того были и другие увлекательные случаи, и я должен был бороться с усилием, чтобы противустоять искушениям и победить себя. Бог услышал мою мольбу, утвердил меня, и никакие соблазны не могли поколебать моей решимости. Я сдержал мое слово и явился к брату таким, каким он меня оставил. Но подобная борьба была для меня столь тягостна, что в одно время я схватил белую горячку, был в помешательстве около суток и пролежал больной несколько дней.

В июле 1819 года приехал ко мне брат Василий Петрович, а 30 августа мы оставили Париж.

Мы ехали с братом в дилижансе до Сенкантена, где ожидала нас коляска с лошадьми брата Григория Петровича. Едва вышли мы [118] из дилижанса, с гостинице «Cérf d’or», как кучер Феликс отдал нам письмо брата, в коем он извещал и поздравлял нас с производством в офицеры. (Мы произведены в прапорщики 3 августа 1818 года). Эта приятнейшая весть наделала нам такой беды, что мы от радости были как сумасшедшие и не спали целую ночь; а полбутылки шампанского (другую половину отдали Феликсу) расстроило еще более наше воображение. На другой день мы ехали в приятнейших мечтах, и все казалось нам раем. Обмундировавшись как наилучше, мы прибыли в полк, а чрез месяц я был сделан батальонным адъютантом.

Император Александр I с союзными государями, после Ахенского конгресса, произвел смотр и маневры всем корпусам, кроме Австрийского, под Валансиеном, а в октябре весь корпус тронулся в поход в Россию.

41 Егерский полк, квартировавший во Франции в г. Като де Камбрези, выступил с места 4 ноября и шел по следующему маршруту: Шато, Живе де Шарлемон, Рокроа, Гуйль, Лиеж, Намюр, Ахен, Кельн (на Рейне), Кассель, Галле, Лейпциг, Калиш, Варшава, Белосток, Слоним, Слуцк, Бобруйск, Рогачев, Гомель, Новгород-Северск, Стародуб, Кролевец, Ромны, Ахтырка, Харьков, Чугуев, Изюм, Славяносербск, Аксай (на Дону), Ставрополь, Георгиевск, Екатериноград, Моздок, кр. Владикавказ, и переход чрез Кавказские горы до Душета.

У Казбека переходили чрез ужаснейший снеговой завал, подымавшийся над Тереком, выше 100 сажен, и заваливший Дарьяльское ущелье более нежели на 7 верст.

В г. Тифлис полк пришел 12 октября 1819 года.

Главнокомандующим в Грузии был тогда Алексей Петрович Ермолов, генерал знаменитый, каких в России было немного, а Грузия, после князя Цицианова, не имела и, кажется, не скоро будет иметь подобного. После его, в продолжение 23 лет, было шесть главнокомандующих, но ни один из них не сделал для Грузии и сотой доли того, что сделал он. Я был в Грузии во время военной службы 7 лет и во время гражданской 4,5 года; в эти две разновременные и продолжительные эпохи я узнал край в подробности и видел все недостатки правительственной системы. Могу смело сказать, что эта превосходная и богатейшая страна заслуживает лучшей участи и достойна особенного внимания правительства; но, судя по состоянию России, можно безошибочно предсказать, что много, много протечет еще времени, пока она станет на ряду с благоустроенною Европою.

Полковая штаб-квартира 41 Егерского полка была тогда в с. [119] Квемах, в Самхетии, полковым командиром был полковник князь Петр Дмитриевич Горчаков, а я был полковым адъютантом.

1820 года марта 2 дня один батальон 41 Егерского полка выступил в поход в Казакумыкское ханство. При этом батальоне находился и я. Мы шли чрез Елизаветполь (Ганжи), где и провели всю святую неделю Пасхи.

На Мингачаурской переправе чрез Куру был в то время богатейший рыбный промысел. Осетры ловились в таком множестве, что более 300 человек рабочих едва успевали вынимать икру, а рыбу отдавали почти задаром, или бросали в воду.

Проходя Елисуйское ханство, мы захватили оконечность Мугамской степи, изобилующей невероятным количеством змей и разного рода гадов. В этом змеином царстве есть места, чрез кои в летние жаркие месяцы никакое животное пройти не может. Оконечность, чрез которую мы проходили, была до того покрыта черепахами и жабами, что трудно было найти чистое местечко, чтобы постлать бурку, и во всю ночь почти никто не ложился.

Мугамская степь замечательна смертью Надыр-шаха.

Побужденный неведомым ему самому гением, Надыр быстро прославился завоеваниями и мечом проложил себе путь к шахскому трону. Покорив весь Иран и завоевав Индию, он забросил российскому двору сватовство на великой княжне Елисавете Петровне, знаменитой того времени красавице. Слабая и малодушная Анна, раболепствовавшая вместе с Россиею под гнетом жадного и свирепого Бирона, нашлась в затруднительном положении, тем более, что посольство, или сватовство победоносного жениха явилось внезапно в Астрахани с 10 тыс. конвоем, а сам он с полмиллионом войска ожидал ответа на Мугамской степи. Некогда было рассуждать. Оставалось одно средство прибегнуть к всемирному победителю, — и средство это удалось. 30 тыс. голландцев положили предел замыслам великого завоевателя. Надыр-шах был убит ночью в своем шатре. Он был исполинского роста и силы нечеловеческой, но кинжал уравнял бой.


II.

Бунт в Имеретии. — Личный подвиг.


В начале 1820 года в Имеретии сделался бунт. Бывший правителем Имеретии ген.-м. Курнатовский, по ограниченности ума и по малодушию, довел народ до восстания. Вот про него анекдот. [120]

Феофилакт, экзарх Грузии, муж замечательный по своим великим дарованиям, возвращался из Кутаиса в Тифлис в начале бунта. Курнатовский провожал его с батальоном пехоты, с 200 казаков и с 2 орудиями. Феофилакт, увидевши у Квирильского поста стоявшую невдалеке массу вооруженного народа, вышел из экипажа, сел на урядницкую лошадь и, в сопровождении двух казаков, офицера и переводчика, несмотря на ужас, объявший генерала Курнатовского, поехал к толпе. Князья, дворяне и множество простого народа ринулись к нему, брали благословение с благоговением и даже целовали его платье; поговорив с ними довольно долго, он возвратился благополучно к отряду и, отведя Курнатовского немного в сторону, сказал ему очень громко: «Генерал, этот грозный конвой не опасности ради, но ради вашего страха. Трус ненавистен и людям, и Богу. Дайте мне вашу шпагу, а возьмите мой клобук, — и я вам покажу, как должно действовать с негодяями, возмущающими народ кроткий и мирный. С отрядом войск, с которым вы меня конвоируете, я покорю всю Имеретию. Прощайте, генерал, мне не нужно никакого конвоя, я доеду благополучно один».

Генерал Курнатовский был смещен, а поступивший на его место полковник Пузыревский, молодой человек с умом и энергиею, был застрелен из ружья на переговорах. Тогда назначен был правителем Имеретии полковник князь П. Д. Горчаков, который потребовал меня к себе в адъютанты. Получив о сем предписание, я отправился из похода и прибыл в Кутаис 5 мая, где уже был генерал А. А. Вельяминов с сильным отрядом войск.

Здесь я должен упомянуть вкратце о причине, произведшей бунт в Имеретии.

Грузия, принявшая христианство еще в III веке, в начале XIX столетия в отношении религии находилась в самом грубом и закоснелом невежестве. Всякий помещик делал в своих имениях священников и диаконов по своему произволу, избирая их из бедных дворян и даже из собственных крепостных людей, не заботясь нисколько о их нравственности и грамотности; от чего оказывались такие духовные пастыри, которые не только не умели писать, но даже не знали и читать; высшие же духовные должности, как-то: митрополии, епископства, отдельные монастыри и т. п., и значительные удельные имения и следовательно весьма доходные, замещались дворянами из первых фамилий. В 1820 году мне случилось видеть в монашеской рясе прекрасного мужчину 27 лет от роду, который в эти лета был уже митрополитом (Митрополит Давид.). Он жил в одном отдельном [121] монастыре в Рачинском округе, коему принадлежало огромное имение. Этот митрополит, из могущественного дворянского рода в Имеретии, — урожденный князь Цертель. С его старшим родным братом, князем Григорием Цертелем, я у него обедал и гостил. Таким образом в Гелатском монастыре был митрополит из рода князей Яшвилей, в Укопи — из рода князей Дадианов, в Кутаисе — Софроний, урожденный князь Цулукидзе, и одним словом, все высшие духовные должности в Имеретии, Гурии и Мингрелии заняты были высшим дворянством. Для изменения столь вредной монополии, увековеченной временем, нужен был человек с умом, сильною волею и с властью не стесненною. Притом же подобный перелом в народе полудиком и невежественном не мог произойти без кровавых усилий.

В это время явился подобный человек, как бы посланный свыше. То был архиепископ Феофилакт, экзарх Грузии и Имеретии, в полной мере достойный современник Ермолова. Великий ум, обширное образование и энергический характер явили в нем замечательного государственного мужа, коему подобного, быть может, и не было в России на поприще духовной иерархии. Он смело и повелительно приступил к преобразованию и встретил сильных противников в имеретинской иерархии. Посему решено было отправить в Россию двух главных сановников митрополитов: Гелатского и Кутаисского. При арестовании их поступлено было не деликатно: ибо против сопротивления одного из них употреблены в дело приклады и штыки, так что архипастырь, избитый и окровавленный, был связан и посажен на лошадь силою.

Для князей, не искренне расположенных к русским, причины этой было достаточно для поднятия знамени бунта.

В шесть или семь месяцев спокойствие было восстановлено. Человек 10 было повешено, некоторые пали под ударами штыков, а другие удалены в Россию.

Главнокомандующий А. П. Ермолов, отправляя начальника штаба своего, генерала Алексея Александровича Вельяминова, для усмирения бунта в Имеретии, поставил в непременную обязанность щадить народ, употреблять строжайшую справедливость в разбирательстве участников и непременно открыть главных виновников.

Сообразно сему во всем употребляемы были кроткие и ласковые меры, следствием коих было то, что генерал Вельяминов и князь Горчаков постоянно были окружены имеретинскою, мингрельскою и гурийскою аристократиею, но никакими средствами не могли добиться, кто главные зачинщики и руководители бунта, между тем как буйства и варварства происходили вокруг нас.

После некоторых действий, в одном небольшом сражении, [122] бывшем в Рачинском округе при переходе войск чрез горный хребет был взят в плен раненый дворянин, по имени Ломкаце Лежава (Лежава был тип азиатцев. Среднего роста, грудист, широкоплеч, строен во всем корпусе, физиономия умная, большие черные глаза, нос и рот пропорциональны и огромные черные усы. 27 лет от роду, он был известен в горах, как наездник и удалой в делах. Я принимал в нем искреннее участие и всемерно старался облегчить его участь во все время нахождения его при отряде. Он чувствовал это вполне ибо сказал мне однажды: «Адъютант, я сокрушаюсь, что не могу отблагодарить вас за ваше ко мне милостивое внимание. Бог видит это, Он вас наградит».), начальник бунтовщичьего отряда. Он находился под арестом при отряде, в коем я был адъютантом.

Отряд расположен был бивуаками на прелестнейшей равнине, между гор, орошаемой родниками и перерезываемой величественным Рионом. Когда получено было предписание главнокомандующего повесить Лежаву, как главного бунтовщика, то, при объявлении ему смертного приговора, он просил меня принять от него последнюю волю и привести ее в исполнение.

По удалении посторонних зрителей и часовых, когда остался я при нем с одним переводчиком, он объявил мне, что он никогда не был главным зачинщиком, но был одно лишь орудие людей сильных, главных двигателей возмущения, что вопреки его желанию он был избран и назначен начальником войска, что он не смеет и думать о пощаде, но просит милосердия у Бога, а у государя императора испрашивает милости для бедных сирот: жены и маленьких двух его детей, кои ни в чем не виновны. Я начал его уговаривать открыть главных зачинщиков бунта и объявил ему от имени генерала, что чистосердечное во всем признание и раскаяние спасет его жизнь, в чем заверил его клятвенно.

Долго боролся в нем рассудок с железною волею, наконец, побежденный увещаниями и нежностью к жене и детям, после некоторого молчания, он вздохнул тяжело и заговорил протяжно:

«В раскаянии моем нет сомнения, но средство доказать истину моих слов так трудно, так трудно, что едва ли возможно исполнить его удачно. Впрочем, да будет воля Божья. Я обязан вам благодарностью за ваши ко мне милости. Я исполню вашу волю, слушайте со вниманием, ибо мне от боли в ране тяжело говорить. (Он был ранен в самый пах, и пуля оставалась в нем). На сей равнине (На этой самой равнине мы стояли в то время на бивуаках.), там на берегу Риона, под этими деревьями, было, в прошлом годе, чрезвычайное собрание князей, дворян, духовенства и несколько тысяч народа. В этом собрании положено истребить всех русских и [123] избрать своего царя. Положение это написано на бумаге, утверждено подписом и печатями главных, а клятва, запечатлена торжественною присягою на кресте и евангелии. После сего избраны были начальники войск. Я назначен командовать в Раче. Я отказывался от этого назначения, ибо уверен был и доказывал, что это предприятие безрассудно и кроме погибели многих ничего не обещает. Но меня и слушать не хотели. К моему несчастью, я был известен в народе и приобрел славу храброго наездника, да при том я был в связях с горцами в Сванетах, Леччуме и даже в Цебельде и Абхазии. По этой причине мне вручена была помянутая грамота для действий при наборе войск. А как я неохотно за это дело брался, то, для обеспечения верности с моей стороны, жену мою и двух маленьких детей задержали в замке князя Георгия Цулукидзе, как аманатов, с тем, что в случае моей измены эти несчастные должны быть преданы смерти; таким образом я должен был покориться моему жребию, ибо не мог воспротивиться. Предвидя последствия этой безумной и несчастной войны, при прощании с женою, это было недавно, когда я отправлялся с войсками защищать переход чрез горы, я вручил ей помянутую грамоту и, объяснив всю ее важность, я приказал беречь ее наравне с жизнью и отдать оную мне, если вернусь жив, или тому, кто предъявит ей условленный знак. Жена моя, как я уже сказал, содержится и теперь в замке князя Георгия Цулукидзе, в 6 или 9 верстах отсюда, поезжайте к ней; увидевшись без свидетелей, возьмите левую ее руку и скажите по-русски: здравствуй! она вас спросит: вин-арш? (кто?) вы ей отвечайте по-грузински. Лежава тхвени мегобари (Лежава твой друг), и отдайте ей эту куди (Куди, суконный кружок, вершков в 5 или 6 в диаметре, подшитый материею, который составляет имеретинскую шапку, накидывается на голову и прикрепляется шелковым шнурком под подбородком.); тогда она вручит вам ту грамоту. Таков был мой с нею уговор, — она исполнит его свято. Тогда вы узнаете все. Но, прошу вас, действуйте осторожно. Силою оружия ничего не сделаете, поверьте мне. Напротив, при малейшей неосторожности, князья Цулукидзевы, Абашидзевы, Яшвили и Эристовы, находящиеся при отряде, догадаются, в чем дело, — и тогда жена моя и дети падут под ударами кинжала, все подымется и, — кто знает, может быть, погибель постигнет всех вас. Не забудьте, что вблизи в горах много народа, вооруженного в сборе и ожидают лишь сигнала. Никогда не должно слишком полагаться на силу оружия. Счастье и в войне так же обманчиво, как и во всех делах. Не оставляйте моей жены и детей».

Доложивши обо всем генералу, мы начали совещаться и решили, [124] что без этого важнейшего документа арестовать князей невозможно, ибо Цулукидзевых, Яшвилей, Эристовых и прочих очень много, и все они уверяют в преданности к России, но кто из них друг кто недруг — разгадать трудно, а на одном голословном показании Лежавы основаться нельзя. Нам известно было, что азиатцы дорого продают свою свободу и что поэтому арест считается у них наравне со смертью. Следственно, подвергнуть при арестовании убийству невинные жертвы значило подвергнуть себя самого величайшей ответственности, особенно пред таким строгим и справедливым главнокомандующим каков Ермолов. По этой причине нужно было добыть помянутую грамоту во что бы то ни стало. Но как ее добыть?.. Добраться до жены Лежавы, содержавшейся у главных зачинщиков, не дав им никакого подозрения, было дело весьма и весьма не легкое, — несмотря на то, что князь Георгий Цулукидзе нашей службы полковник, с брильянтовою Анною на шее, и получал пенсиона 1000 р. сер., несмотря на то, что он, сын его Симон и брат Леван находились при отряде. С одной стороны, мы крайне были озадачены тем, что большая часть князей находившихся при отряде, главные зачинщики бунта; мы этого никак не подозревали; но Лежава навел нас на эту мысль, а он был не такой человек, которому можно не верить; тем более, что это было его предсмертное показание. Следовательно, предсказание его, что малейшая неосторожность погубит его жену и детей, повредит отряду и испортит все дело, было совершенно справедливо. С другой стороны, самое состояние отряда, при таковых обстоятельствах было не безопасно. Ибо в отряде было 6 рот 7-го карабинерного полка, 2 роты Херсонского гренадерского, 2 Мингрельского, две 44-го Егерского, два орудия артиллерии и сотня донских казаков, всего под ружьем 2 т. чел., между тем как князей, дворян и при них пешего и конного вооруженного народа находилось при отряде до 500 чел., а несколько тысяч залегали в горах в самом близком расстоянии, так что при внезапном ночном нападении борьба была бы очень невыгодна, а может быть и гибельна для отряда.

Было о чем подумать, но и задумываться долго не было времени, ибо столь затруднительное положение требовало мер быстрых, решительных и величайшей осторожности. Наконец, после долгого совещания, мое мнение принято и по нем составлен был план действия, для исполнения коего нужен был офицер, сметливый (хитрый) и особенно неустрашимый. Жребий пал на меня, и дело состоялось так: Мне дали сильных отборнейших 25 карабинеров, при 2 унтер-офицерах и барабанщике с прапорщиком князем Тумановым и 10 донских казаков при уряднике. 2 роты карабинеров, с капитаном Индутным, придвинуты были к самому ущелью, по коему [125] мне надлежало идти, — и наконец, весь отряд приготовился к бою, облегчившись от ранцев, мундиров и прочего. Все эти распоряжения были сделаны в тайне; мне же дано было, для отвлечения внимания, предписание отправиться с 25 ряд. и сжечь одну, покинутую бунтовщиками деревню, лежавшую верстах в 20 от дома князя Цулукидзе. В это время дома бунтовщиков жглись, а скот их забирали для войск.

Для большей ясности рассказа здесь я должен упомянуть о себе. Говоря по строгой справедливости, в оное время, 22 лет от роду, быв удалым наездником и охотником к лошадям, оружию и женщинам, я был весьма любим тамошнею молодежью, ибо сходился с ними во вкусах; а привлекательная наружность и особенно вежливое и ласковое обращение с откровенным радушием еще более скрепляли наши связи. На сем основании палатка моя почти всегда была набита приятелями-имеретинами, в числе коих и князь Симон Цулукидзе, сын князя Георгия, почти каждодневно пил у меня чай, пунш и проч. и проч.

В 8 часов утра прелестного летнего дня (Не могу сказать наверное число, но кажется, что это было в августе.) я выступил из лагеря. Молодой князь Симон Цулукидзе с двумя конными имеретинами был со мною в виде проводника. В двух верстах от отряда расположился капитан Индутный, а от него по дороге, до дома князя Цулукидзе на расстоянии 6 или 7 верст, я оставил 6 конных казаков, не в дальнем один от другого расстоянии, скрытыми в кустах, дабы в случае тревоги они ту же минуту дали знать отряду выстрелами из пистолетов. Казаки эти по условленному знаку оставались по дороге сами, как будто остаются поправить что-либо у седла или для нужды.

Часа через два пути, я вышел с моим маленьким отрядом из ущелья на равнину, на коей влево от дороги красовался небольшой дом князя Цулукидзе, а вправо, у самой подошвы крутых гор, возвышалась древняя каменная башня на обрывистой скале. На поляне, оттеняемой изредка огромными чинарами и орехами, было более 300 человек вооруженного народа, из коих одни стояли в кучках, облокотясь на ружья, другие сидели и курили трубки.

Я остановился с людьми у самой дороги, близ двух деревьев и двух больших кустов какого-то растения. Тотчас явился ко мне князь Сико Цулукидзе, брат князя Георгия, и, поздоровавшись, просил в дом. Я пошел, и князь Симон отрекомендовал меня и князя Туманова княгине, своей матери. Эта женщина по уму и красоте известна была во всей Имеретии. В молодости славилась интригами, а [126] под старость, ей было лет 40, ворочала как хотела и своим мужем, и чужими. Она приняла меня чрезвычайно ласково и, признаюсь, поразила меня своею проницательностью. Вопросы ее о Лежаве были так хитры и так быстры, что мне трудно было уничтожить ее подозрения. Хотя положительный ответ мой, что Лежава приговорен к смерти, а жена его к ссылке в Сибирь, и был ей очень по сердцу, за всем тем эта хитрая женщина чувствовала другое.

Есть предчувствия верные, непостижимые для нас самих. Это удивительный феномен в природе человека.

Княгиня находилась в таком беспокойстве, что я, при всем моем красноречии, и князь Туманов, отличный и умный переводчик, не могли вполне ее успокоить. Обстоятельство это весьма было кстати; оно невидимо навело меня на новую дорогу и дало совсем другой оборот делу. Мысль мелькнула, и я сказал: «теперь жена Лежавы другого без вины вовлечет в беду». — «Как так?» — спросила княгиня. — «Как государственная преступница, приговоренная в Сибирь, она никем не должна быть укрываема. За укрывательство даже простых преступников полагается строгое наказание». — « Ах, Боже мой!» — сказала княгиня, — «да она жила в нашей деревне. Вот еще новые хлопоты. Что с ней делать?» — «Отдайте мне, я доставлю ее князю Горчакову, и завтра она отправится в Сибирь», — отвечал я.

При этих словах княгиня вытаращила свои большие черные глаза на сына, смотревшего на нее в задумчивости. Я схватил его за руку, отвел в сторону и сказал чрез Туманова: «По обязанности службы, я должен сказать князю Горчакову, что я слыхал от княгини вашей матери, что эта преступница живет или скрывается в вашей деревне. Прошу вас, князь, избавить меня от этой неприятной обязанности, а себя и родителей ваших от значительной ответственности. Дайте проводника и ваше приказание, а я пошлю за этою женщиною казака; скажите это княгине и уговорите ее». А князь Туманов прибавил: «да зачем вам утруждать княгиню, раз вы и того, что повелевает закон, не можете сделать без спроса княгини?» Князь Симон, как пылкий азиатец, вспыхнул от этого упрека и отвечал громко и с гневом князю Туманову: «Да с чего вы взяли, чтобы я не мог отправить эту дрянь? Ужели вы полагаете, что княгиня вздумает защищать»... «Что такое, что такое?» — спросила княгиня, и когда рассказали подробно наш разговор, она сказала сыну: «Сей же час пошли за нею, и чтобы ни ее, ни ее детей и на земле нашей не было!».

Приказание было исполнено немедленно.

Чрез час эта женщина с служанкой и двумя детьми, один лет 4-х, а другой грудной, была приведена и сдана солдатам. Ее ввели между двух огромных кустов, у коих стояли карабинеры; я с [127] князем Тумановым остался с нею, а солдатам приказал стать и заслонить пустое место. «Здравствуй», — сказал я ей, взяв ее левую руку. — «Вин-арш?» — отвечала она, вздрогнув и утирая слезы. — «Лежава тхвени мегобари», — сказал я, показывая из кармана куди ее мужа. Она ее схватила, прижала к груди, поцеловала и зарыдала с воплем. Но в ту же минуту опомнилась, мигнула служанке, которая тот же миг присела на землю, оторвала зашитый в рубашке под мышкою пакет и подала его мне. Мы успокоили бедную женщину, сколько позволяло время, и отдали ее в кружок грозных усачей карабинеров, приказав беречь как наилучше. Тут же, в кустах, я и князь Туманов, удостоверились, что в пакете действительно содержится та самая грамота, о коей говорил Лежава.

Князь Симон еще дорогой просил меня отобедать у него в доме, и я ему обещал. Посему мы поспешили обедать.

Под огромным ветвистым деревом разостланы были ковры, и вместо стола поставлена низенькая, длинная и широкая скамейка, по одной стороне коей раскинуты были шелковые плоские подушки, на коих мы уселись, поджавши ноги, я, князь Туманов, два князя Цулукидзевы, и несколько человек старшин из толпы вооруженных людей (Умение мое садиться и вставать с ловкостью, поджавши ноги, чему я научился в Дуэ, обучаясь фехтованию и гимнастике, склоняли ко мне всегда особенное внимание азиатцев, кои, зная из опыта, что русские не умеют сидеть иначе, как на стульях и скамьях, считали меня происхождения азиатского; а мой приятель, знаменитый Саралоп Маршаний, Цебельдинский старшина, красота черкесских удальцов, верил в душе, что я из крымских татар, уважал и любил меня как своего единоверца.).

Обед, довольно продолжительный, состоял из жареных кур, разварной форели, фазанов с луком и шашлыков из баранины и дикой козы (Курицу, форель и фазана приготовляют в Имеретии так мастерски, что я нигде не встречал лучше.). Княгиня прислала собственно для меня кувшинчик превосходного вина шаптис (царское вино).

Во время обеда княгиня два раза присылала сказать, что желает со мною говорить. Это мне весьма не нравилось, ибо я, с моим приобретением, желал лететь в лагерь.

Увидевшись с княгиней, я не мог рассеять ее страха и волнения. Не могу изложить теперь всех подробностей этого свидания, помню только твердо то, что она, ломая руки с плачем, предлагала быть ее сыном, указывая на ребенка, лет 9 или 10, сидевшего возле ее. Наконец распростившись с этою странною женщиною, бывшею причиною несчастья, постигшего ее и ее мужа и родных, я вышел и [128] немедля отправился в обратный путь, уверивши князя Симона и его дядю, что по причине чрезмерной головной боли, внезапно приключившейся, не могу идти жечь деревню.

Едва успели мы сойти на дорогу, как вдруг проскакал мимо нас в дом князя Цулукидзева нарочный из лагеря, и в то же мгновение все поднялось (После нам известно было, что этот же нарочный привез приказ от князя Левана Цулукидзе убить жену Лежавы и ее служанку, а меня с моим отрядом задержать дня на два под каким-либо предлогом, не делая впрочем ничего враждебного.). Крики огласились в горах, и сотни вооруженного народа показались на высотах, влево от нас, в тех местах, где прежде не заметили мы ни одного человека.

Я приказал посадить обеих женщин с детьми на лошадей сзади казаков и ускорить марш. Не прошли и двух верст, как посыпались выстрелы сбоку; но пули или пролетали над нами, или не доходили до нас по причине деревьев, кои нас с этой стороны заслоняли. В это же время человек сто пробежали мимо нас по глубине оврага, пролегавшего направо, в намерении остановить нас на весьма дурном проходе версты за две впереди, — где дорога, сажени полторы шириною, лежала между двух обрывистых утесов и подымалась на чрезвычайную кручь. Смекнувши, в чем дело, я послал бегом 6 карабинеров занять это место, а казак поскакал к Индутному, чтобы поспешил подвинуться ко мне. Сзади мы не очень боялись нападения, ибо дорога, глубоко врезанная в землю, была так узка, что более трех конных рядом по ней ехать не могли, к тому же расставленные казаки ко мне присоединились и составили арьергард. Карабинеры после сытного обеда и отличного красного вина, имея оного запас в манерках, весело затянули любимую песню: «Гей у броду, гей у броду, брала дивчина воду, там казаченько кони напувая... (Все почти карабинеры, бывшие со мною, были малороссияне, поступившие из карабинерных рот 41 Егерского полка; они были старые воины с медалями 1812 и 1814 годов; тут же был и лихой унтер-офицер Гуменюк, коего я знал давно, еще во Франции.).

Вскоре мы прибыли благополучно в лагерь, где князь П. Д. Горчаков ожидал меня с величайшим нетерпением и беспокойством. — «Что? есть грамота?» — «Есть». — «Та самая?» — «Та». И он бросился обнимать меня. За всем тем сделал мне выговор за то, что остался обедать. Полчаса медленности, — и может быть все погибло бы (Дорогой во время следования, от жены Лежавы я узнал, что ее и ее девку били и мучили, допрашивая, не знает ли она, где грамота. А как бумага эта была зашита в рубахе под левой рукой, то рубаху эту она надела на свою девку и тем спасла ее.). [129]

В числе главных, утвердивших хартию восстания, были три князя Цулукидзевы, четыре князя Эристовы, четыре князя Яшвиля и два князя Абашидзевы, находившиеся при отряде. Посему для арестования их назначен был следующий день. Расставлена была двойная цепь и приготовлено 25 человек с заряженными ружьями в караул. В 8 часов утра, когда все было готово, потребовали князей к правителю Имеретии, князю Горчакову. Когда князья проходили, то в цепи свита их была задержана. Это их не удивило, ибо делалось иногда и прежде. На средине лагеря, они были окружены приготовленным караулом, — и когда артиллерии поручик Друковцов, на коего возложено было исполнение, объявил им, что они именем главнокомандующего арестуются за участие в бунте, а потому отдали бы свое оружие и следовали бы под стражу, тогда первый князь Леван Цулукидзе, обнажив саблю, закричал: «жизнь и свобода одно и то же»; ему последовали другие, и завязался страшный рукопашный бой. Князь Леван Цулукидзе и еще двое были заколоты штыками, а прочие более или менее ранены.

Князь Мираб Абашидзе, прорвавшись сквозь цепь, бросился с капралом на князя Горчакова, но, шагах в трех или четырех от него, был поражен двумя сабельными ударами; переводчик Аразов снес у него кусок кожи с головы, а я, ударив по правому плечу, разрубил цепочку, на коей висела пороховница, и ключевую кость. Удар этот был так тяжел и неловок, что моя харосинская сабля, встретив сопротивление в серебряной цепочке, согнулась в сторону в виде полумесяца.

Впоследствии все князья и дворяне (до 70-ти), подписавшие хартию восстания, были удалены в Россию, в числе коих полковник князь Георгий Цулукидзе, а жена его — в монастырь. Молодые Эристовы и Яшвили отданы в солдаты. Мираб Абашидзе и Лежава прощены; последнему, сверх прощения, подарена небольшая деревня в 18 дворов.

Так кончилось усмирение бунта в Имеретии. Не описываю военных действий и правительственных распоряжений, ибо это не входит в план моих записок, кои я пишу собственно для моих детей, а не для публики. За всем тем я нашелся в необходимости изложить подробно этот личный подвиг и точь в точь так, как он был, для того, что он занесен в мой формулярный список не ясно и не удовлетворительно. Там сказано так: «а при арестовании главных бунтовщиков был послан с 25-ю егерями, для взятия важных документов, в дом главнейших заговорщиков, в коем находилось более 150 человек вооруженных. Исполнил поручение это с неустрашимостью и доставлением бумаг сих открыл всю нить [130] заговора. За что и награжден орденом св. Анны 3 степени». Во-первых не при арестовании, а до арестования; ибо арестование бунтовщиков было последствием этого действия; а во-вторых: возле дома князя Цулукидзе было тогда гораздо более 300 человек вооруженных; сам князь Горчаков спрашивал об этом солдат и казаков, кои показали до 400 человек, а князь Симон Цулукидзе показал, что всех вооруженных людей было тогда у его дома более 500 человек, но что полтораста человек были в башне. Написали полтораста потому, что это огромное число против столь малой команды может в глазах высшего начальства показать факт невероятным.

За сим мне остается упомянуть, что на этом личном подвиге основано составление моего дворянского герба: «В щите, под дворянскою короною, полуразвитый свиток, прикрытый обнаженным мечом острием вверх».


III.

Экспедиция в Абхазию в 1821 году. — Взгляд на Абхазию в политическом отношении.


Во время нахождения моего в Имеретии более пяти лет, были две экспедиции в Абхазию, первая, 1821 года с 1 октября по 21 декабря, для водворения владетельного князя Дмитрия Шервашидзе, старшего сына умершего князя Сифир-бея, — и вторая 1824 года июля с 1-го по 1-е октября, для освобождения двух рот Мингрельского пехотного полка, оставленных в селении Соук-су при доме владетельного князя. Но чтобы повествование об этих делах было понятно, я должен начать издалека и упомянуть, хотя вкратце, о политических началах Абхазии к России и о причине смут, долго терзавших эту страну.

В 1824 году было составлено мною отчетливое и весьма занимательное описание по этому предмету, основанное на положительных преданиях очевидцев, вполне заслуживающих веры, с коими я был лично знаком. Оно заключило историю абхазского владетельного дома и было читано мною князю Дмитрию Шервашидзе, который не только подтвердил правдивость фактов, но даже на некоторые дал свои пояснения. К сожалению, все записки мои с некоторыми документами, книгами и вещами, остававшиеся, на время турецкой войны, в казенном складе в местечке Тульчине, во время польского [131] возмущения в 1831 году, погибли без вести. По этой причине настоящий рассказ будет содержать одну сущность и то без хронологии.

В исходе последнего столетия, владетельный абхазский князь Ростом-бей во всем Закавказском крае мог считаться один самостоятельным владетелем. Его Абхазия, окруженная с трех сторон горами, со стороны моря имела несколько укреплений, среди коих Сухум-Кале, древняя генуэжская каменная крепость, с четырьмя бастионами и 20 орудиями, резиденция абхазских владетелей, была не только для горцев неприступным оплотом, но даже не боялась и самой Порты. Славный умом и сильный оружием Ростом-бей, по всем прежним отношениям, нисколько не считал себя в зависимости от Порты, но не мог не быть под ее начальственным покровительством уже потому, что был магометанин, не говоря о соседстве двух сильных турецких крепостей Анапы и Трапезунда.

С другой стороны, род Шервашидзевых, происходя от христианских начал и утративший христианство свое во времена отдаленные, не переставал поддерживать знаменитую древность своего рода брачными узами с христианками, дочерьми первейших княжеских фамилий Мингрелии, Самурзахани и других. В этом порядке сын и преемник князя Ростома, Келиш-бей, известный умом, характером и оружием, был рожден от христианки; а когда, второй по первородству, сын Келиш-бея, Сифир-бей, коего мать была тоже из княжеского дома Дадианов, влюбился в княжну Дадианову, родную сестру владетеля Мингрелии, князя Левана Григорьевича Дадиана (Обоих их, — и князя Левана, и его сестру, — я знал лично с 1821-го по 1826 год.), то Келиш-бей не только не противился этому союзу, но напротив всемерно желал его. Однако мать юной красавицы, владетельная мингрельская княгиня Нина, женщина замечательного ума, сильного характера, знаменитая в свое время красавица, согласилась на этот брак с условием, чтобы Сифир-бей принял христианство и был владетелем Абхазии, минуя старшего своего брата Аслан-бея. Келиш-бей принял условие и для приведения оного в исполнение обратился к покровительству России (Это событие, судя по сопровождавшим его фактам, было в 1801 или в 1802 году.).

Между тем как происходили о сем секретные с двором нашим сношения, Аслан-бей, проведав о таковой конвенции, начал действовать тоже в тайне и прибегнул к покровительству Порты, которая не замедлила снабдить его инвеститурою или фирманом и некоторым пособием. Келиш-бей, подозревавший Аслан-бея в неприязненных замыслах, не предполагал впрочем, чтобы виды этого [132] непокорного сына пошли так далеко. Аслан-бей, имевший свои связи с знатными черкесскими старшинами, чрез родство по матери, имел в них сильную поддержку и умел вести свои действия в тайне. Наконец, когда прибыло военное турецкое судно к Сухуму, он не мог далее скрываться и в первую ночь убийством отца своего и истреблением всех его, бывших в крепости, приверженцев проложил себе путь и провозгласил себя владетелем.

Это была кровавая ночь для дома Шервашидзевых. Рассказ об ней ужасен. Сифир-бей спасся тем, что не был в это время в Сухуме.

Недолго продолжалось владение Аслан-бея. Вскоре несколько русских военных кораблей явилось пред Сухумом, и Сифир-бей был введен во владение. Ему вручена была торжественно грамота государя императора, принявшего его с Абхазиею в вечное покровительство России, в знак коего он был пожалован чином генерал-майора, Анненскою лентою, императорским знаменем, богатейшими дарами, великолепною церковною утварью и ежегодным пенсионом в 3 т. р. сер.

Аслан бежал в Турцию и поселился в Трапезунде; отколь во все время жизни своей не переставал возмущать Абхазию всеми кознями и происками.

В начале 1821 года Сифир-бей умер. Старший сын его, князь Дмитрий, лет 18-ти в то время, взят был из Пажеского корпуса, в коем он воспитывался, произведен в полковники и назначен владетелем (Я был очень коротко с ним знаком. Это был редкий юноша. Красавец по наружности, кроткого нрава и добрейшей души. Мир праху его!..). Для водворения его отряд войск, под начальством генерала князя Горчакова, ходил в Абхазию и имел дело с абхазцами партии Аслан-бея, довольно трудное. Из 600 человек, бывших в строю, убитых и раненых было 222 человека, в том числе 3 оф. убито и 2 ранено.


IV.

Экспедиция в Абхазию в 1824 году. — Рача. — Нора с удушливым запахом.


В начале 1824 года, князь Дмитрий, по наущению Аслан-бея, был отравлен абхазцем Урусом. Злодей этот был схвачен, сознался со всею откровенностью и был за то повешен на сухумских стенах. [133]

После Дмитрия возведен был на владение второй брат его, князь Михаил (Гамид-бей) (Ему было тогда 16 или 17 лет от роду, но он был уже высок ростом.).

По смерти князя Дмитрия, мне поручено было сопровождать в Тифлис князя Михаила Шервашидзе и представить главнокомандующему. По этому случаю я был при нем неразлучно более трех месяцев и имел случай сблизиться с ним и даже подружиться. Этот юноша, образец черкесской красоты, был строен, ловок, веселого нрава, благороден в поступках и добрейшей души; а его смуглое, прекрасное лицо выражало ум и пылкость характера. Он ездил и стрелял, как удалой горец, и был чрезвычайно любим абхазцами. А. П. Ермолову при первом представлении, говорил с ним о многом (А. П. Ермолов говорил ему по-русски без переводчика, а князь Михаил отвечал по-черкесски (по-абхазски) чрез переводчика, ибо понимал по-русски все, но изъяснялся неправильно. А. П. Ермолов обласкал его чрезвычайно, только обдарил весьма скупо.) и, заметив в нем быстрый ум, правильное суждение и отличные способности, в тот же день сделал представлению государю об утверждении его владетелем с чином майора. Чрез полтора месяца получено было разрешение и утверждение, и мы отправились обратно.

В Соук-су собраны были старшины и народ (явилось весьма немного). Князь Михаил объявлен был владетельным князем и утвержденным государем императором, и при параде войск пред императорским знаменем была выполнена присяга на верность.

Князь Горчаков, принимая в соображение юность нового владетеля и сомнительное поведение некоторых старшин, счел нужным оставить при его доме на некоторое время 2 роты Мингрельского полка с 2 легкими орудиями.

Вскоре некоторые старшины, и тут по козням Аслан-бея, начали домогаться каких-то прав, вовсе не сообразных с пользами правительства и народа, и, получив решительный отказ, подняли восстание так внезапно, что князь Михаил с матерью, братьями и сестрами едва успел запереться с 2 ротами в своем доме, коего двор был впрочем обнесен палисадом, или частоколом из толстых бревен.

Окруженные несколькими тысячами бунтовщиков, они были доведены до такой крайности, что на одного человека в сутки давали по полгорсти кукурузы, а воду доставали с бою из реки Соук-су, чрез подземный подкоп, — и в этом затрудненном положении они находились около двух месяцев. Но никакие лишения не могли поколебать храбрости русских и мужества юного князя. [134]

Главнокомандующий, приняв весть об этом весьма гневно и грозно в отношении к князю Горчакову, оставившему самопроизвольно горсть войск в месте, столь отдаленном от наших в то время операционных сношений, предписал ему спасти роты непременно под личною его, в противном случае, ответственностью.

Отряд, сформированный наскоро для этой экспедиции, состоял из 6 рот пехоты (около 1.000 чел.), 2-х легких орудий и 600 всадников мингрельской милиции, а из Черноморского флота, по требованию генерала Ермолова, прибыли к Сухуму фрегат «Евстафий» и 3 брига: «Меркурий», «Орфей» и «Ганимед».

До Сухума отряд дошел благополучно, впрочем не без потери в некоторых стычках; но от Сухума идти далее, сухим путем на расстоянии 50 верст, столь малому отряду не было никакой возможности. Ибо в 20 верстах от Сухума были поделаны абхазцами укрепления и завалы, на трудной местности, столь сильные, что и 5.000 отряду с сильною артиллериею должно было встретить величайшее затруднение. Притом же и абхазцев с другими племенами было тогда в сборе более 10.000. Посему решено было посадить на суда 600 чел. пехоты и сделать десант у урочища Пицунды, от коего в 6 верстах лежало селение Соук-су.

21 июля 1824 года была сделана первая высадка, с незначительною потерею, а 24 числа, когда и остальные войска были перевезены из Сухума, предпринято было с 400 чел. движение к Соук-су. В этом месте, берег, на 100 и на 150 саж. пологий от моря, вдруг поднимается круто и на расстоянии 2 верст в ширину покрыт огромнейшими деревьями, редко расположенными. На этом берегу выбрана была выгодная позиция, укреплена наскоро с трех сторон и снабжена 4-мя орудиями с кораблей.

При первой высадке войск, неприятель понес великую потерю от морской артиллерии, коей мало знакомое для горцев действие порвало в их толпах, нахлынувших на берег, целые ряды. Это дало им такую острастку, что они отступив ожидали нас за опушкою леса; но и тут, увидев, что мы, не трогаясь с места, укрепляемся на берегу, а корабли перевозят войска из Сухума, и прождав три дня понапрасну, соскучились неизвестным ожиданием и отправились в соседние деревни, расставив караул на деревьях в лесу. Между тем мы, воспользовавшись их оплошностью, 24 июля, во время предрассветной темноты, тронулись в глубочайшей тишине, так что часовые их прозевали, и абхазцы выступили густыми колоннами тогда, когда мы уже были под Соук-су, из коего осажденные две роты вышли к ним на встречу. Тогда неприятель, убоясь быть между двух огней, не осмелился нас атаковать. [135]

Во время следования отряда, я был по генерале главным распорядителем, ибо подполковник Лисаневич был ранен при десанте, а майор Грабовский оставался с 2 ротами в береговом укреплении, из ротных же командиров опытного и распорядительного офицера не было.

У дома владетеля осажденные встретили нас с великою радостью. Вскоре запылали костры, явились быки, бараны, птица, а князь Михаил, не желая оставлять что-либо на пользу злодеев-бунтовщиков, рассудил за благо предать на распитие весь запас своего погреба; разумеется, что наилучшее вино пало на офицерство, — и обед был на славу. Отдохнув несколько часов, в 4 часа пополудни мы тронулись обратно. С ротою карабинер (44 Егер, п.) и одним орудием, везенным на людях, мне поручено было прикрывать отступление и охранять от нападения.

Густые колонны горцев конвоировали нас в расстоянии ружейного выстрела и, кажется, душевно желали поздороваться с нами, но... недоставало духу. Однакоже было не без греха. Когда отряд входил уже в береговое укрепление, мой арьергард, тоже подходя к оному, был растянут по лесу, а я, видя окончание похода, закуривал трубку фитилем у орудий и разговаривал с шт.-кап. Горяиновым, потерявшим свой кисет и просившим у меня табаку. В это время вдруг внезапный глухой шум с дикими криками поразил наш слух, и в то же мгновение мы увидели у себя под носом стаю конных горцев, скачущих, рубящих и стреляющих направо и налево. Из 6 солдат, везших орудие, двое уже лежали вместе с канониром и кричали, а прочие, ошеломленные столь ужасным налетом, бросились, кто куда попал. Я и Горяинов захватили счетом 17 человек из бегущих и с ними засели у огромного дерева, держа ружья на изготовке. Орудие стояло саженях в двух от нас, между нами и черкесами, но трудно было его достать, высунувшись из-за дерева и не подвергнувшись поражению, ибо у противуположного дерева, за большим кустом, саженях в 10 от нас, стояли кучки удальцев с ружьями на прицел. Но мы нашлись: ефесом сабли, легши наземь, я зацепил и притянул, лежавшую недалеко, петлю веревки, которою везли орудие, — потащили разом, и орудие очутилось возле нас. А как оно было заряжено картечью, чего ребята наездники не подозревали, то, наведя по возможности на куст, за коим они были, хватили, — и страшный крик возвестил, что выстрел был не понапрасну. И действительно, — когда разошелся пороховой дым, мы увидели на земле четырех горцев, великолепно растянувшихся, да тут же лежали еще трое, положенные нами прежде из ружей, когда они хотели было полакомиться орудием. В это время прибежало к нам [136] несколько охотников, солдат с ружьями в одних рубашках. Сам кн. Горчаков, схватив 1-ю гренадерскую роту, шел к нам на помощь; но, благодаря Бога, все уже было кончено. Горцы, подхвативши тела убитых, ускакали; а мы рады, что дешево отделались, впрочем с потерею двух убитых и четырех раненых, вступили важно в лагерь. Здесь ожидал меня самовар, — и тут, на берегу морском, под прекрасным небом, проведена была прелестнейшая июльская ночь, в кругу веселых товарищей, за продолжительным ужином и с отличнейшим княжеским вином, которое пилось, пилось и пилось с душевным наслаждением...

Чрез два дня мы уже были в Сухуме, вокруг коего весь отряд расположился на бивуаках. Абхазцы в досаде делали каждодневные нападения, но всегда не удачно. Наконец, рассчитывая на прекрасных лошадей Мингрельской милиции, — они поделали ужасные завалы по дороге, коею должно было проходить, но, увы! — и тут были надуты. Мингрельский владетельный князь Леван Григорьевич Дадиан, начальствовавший своею милициею, приказал перестрелять всех лошадей и предать на съедение морским тварям, что и было исполнено, а люди были перевезены на судах в Редут-Кале. Так окончилась вторая экспедиция в Абхазию.

Того же года, в октябре месяце, ходили с отрядом в Рачу и доходили до Дигорского ущелья, чрез которое было намерение провести большую дорогу в Россию. Отряд дороги долго стоял у местечка Малые-о́ни. Местечко это, или городок, лежит у самой подошвы горы Фазис-мда, из коей вытекает величественный Рион, именовавшийся у греков рекою Фазисом, от чего получили и фазаны название свое.

Весь Рачинский округ изобилует картинами удивительной местности, и есть такие места, что никакое перо, никакая кисть изобразить не могут. Здесь невольно с изумлением благоговеешь пред дикою, но величественною природою. Во многих местах памятники глубочайшей древности поражают вас. Но взгляд мой на Кавказ будет изложен после.

Близ Малых-о́ней, у подошвы горы, есть небольшая пещера, или, лучше сказать, нора вершков 12 в диаметре, изобилующая удушливым газом, в такой степени сильным, что мелкое животное, опущенное в нее, в несколько секунд умирает. Собака и небольшая свинья выдерживают не более одной минуты. Опыт этот я делал сам. Народное поверье гласит, что этот газ действует на бесплодность женщин, и по этой причине каждое лето приезжают к этой норе много молодых поклонниц, даже с отдаленных мест.

Не знаю, содержит ли этот газ такое чудное врачевание, но если [137] принять в соображение, что молодые жены ревнивых мужей содержатся дома, по азиатскому обычаю, весьма под строгим надзором, то, вырвавшись на простор, они могут легко наткнуться на плодотворную силу, которую и азиатки так же, как и наши европеянки, мастерицы находить чутьем, и весьма скоро. Следственно, эта удивительная нора есть просто камень преткновения, прославляемый женами и проклинаемый мужьями.


V.

Пребывание на Кавказской линии. — Смерть генералов: Лисаневича и Грекова. — Воинственность горцев. — Переезд в Тульчин.


В конце сентября 1825 года я прибыл на Кавказскую линию, начальником коей назначен был тогда кн. Горчаков, на место генерал-лейтенанта Дмитрия Тихановича Лисаневича, убитого кинжалом в кр. Грозной (В 1825 году я был на водах в Пятигорске и представлялся там Д. Т. Лисаневичу, как старому моему дивизионному начальнику еще во Франции. Он меня очень ласково принял и, долго со мною разговаривая, прибавил, что сейчас отъезжает в Грозную Это было 16 июля, а 22 июля уже он был мертв.).

Вот сущность этого события.

Главнокомандующий Ермолов, изыскав все средства к сближению с русскими племен, населяющих недра Кавказа, предположил чеченцев, мирных аулов, употреблять на казенные работы, с производством им высокой платы, что и поручено генералу Грекову, жившему в Грозной и начальствовавшему всею окрестною страною. В продолжение долгого времени чеченцы употреблялись на работы, а плата им или производилась очень малая, или вовсе не производилась; разумеется, что оная получалась исправно из казны и исправно выводилась по книгам в расход.

Неудовольствие и ропот в мирной Чечне были последствием столь бессовестного действия (Когда, по смерти Грекова, открыт был его сундук, то в нем найдены парчи, сукна, брильянтовые перстни, золотые часы, табакерки и прочие дорогие вещи, кои дарились чеченским старшинам за их заслуги, были исправно выведены в расход, но к ним не дошли... А. П. Ермолов, бывший при вскрытии этого почтенного сундука, держал в это время в руке золотую, осыпанную брильянтами, табакерку, с вензелем Государя, жалованную генералу Грекову. Увидевши это тайное хранилище благородства Грекова, он пришел в такое негодование, что бросил табакерку с такою силою, что металл свернулся в ком, а брильянты разлетелись во все стороны. «Боже мой, Боже!» — сказал он, покачав головою, — «и этот человек, за мою милость, за мое доверие, заплатил мне так бессовестно, так подло...» Греков был адъютантом у князя Дмитрия Захаровича Орбельянова и имел сомнительную репутацию относительно бескорыстия. Его следовало удалить из службы или предать суду, но А. П. Ермолов, видя в нем замечательные способности, поверил его заверениям и простил его. Этого мало, в семь лет он его вывел из армейских капитанов в генералы, не считая орденов и подарков. Правда, что Греков, в военном отношении, был такой офицер, каких мало было на Кавказе.). В это время явился в Чечне знаменитый [138] Бей-булат. Непреклонные чеченцы, вечно враждующие против русских, признали его своим верховным вождем, и всеобщее восстание, как пламя, обхватило всю Чечню. Молодежь мирных аулов стала под знамена Бей-булата. Амир-Гаджи-юртское укрепление с ротой егерей, с несколькими орудиями и со всеми офицерами превращено было в прах, и ни одна душа не спаслась.

Когда чеченцы ворвались в укрепление, то капитан роты, не видя спасения, зажег пороховой погреб, и ужасный пороховой взрыв поднял на воздух и разметал по Сунже многие десятки и чеченцев, и русских, а остальных погреб под развалинами.

Генерал Лисаневич, как главный начальник края, поскакал в Грозную, собрал всех чеченских старшин мирных аулов, числом более 300 и, вышед к ним, начал кричать и бранить их с чрезвычайным жаром. Он был необыкновенно вспыльчив, так что в прежнюю его службу, в Грузии, татары называли его Дели-ага — бешеный майор, за то, что молодежь чеченская приняла участие в возмущении.

Толпа этих чеченцев, при входе в крепость, была обезоружена, но один из них, какой-то Гаджи, удержал при себе под широкой рясой свой кинжал. Этот-то Гаджи, когда его Лисаневич подзывал из толпы к себе, бросился мгновенно и поразил кинжалом генерала Лисаневича в живот и в бок, а генерала Грекова в спину под лопатку навылет. Греков испустил дух на месте, а Лисаневич мучился четверо суток.

Это было 18-го июля 1825 года.

Ужасная тревога поднялась в крепости. Весь гарнизон хватился за оружие, и более 300 чеченцев были подняты на штыки. Ожесточение солдата было так велико, что даже слуги офицерские и все маркитанты, кои были в черкесском платье, были без пощады убиты.

В этом Гаджи видно какое-то фанатическое, или, лучше сказать, безрассудное самоотвержение. Ибо, рискуя собственною жизнью, он [139] погубил более 300 своих товарищей. Но гораздо одушевленнее пример самоотвержения явили два лезгина, кои, желая отомстить смерть своего друга, убитого русскими, отправились в Нижегородский драгунский полк и, рано утром, в первый день светлого Христова воскресенья, когда все были у заутрени, проникли, не видимые никем, в казарму и в ней спрятались, а когда люди пришли из церкви, то, бросившись с кинжалами, перерезали до шестнадцати человек, пока не были убиты сами.

У кавказских горцев, как и у всех полудиких народов, самоохранение есть душа военной тактики. На сем основами, все кавказские племена, исключая даже лезгин и чеченцев, грозны в нападениях внезапных, страшны в лесах, в ущельях, в скалах, в завалах и, одним словом, везде там, где можно убивать других и не быть убиту самому. Но, чтобы горцы в чистом поле вступили с хладнокровием в открытый бой, особенно с неравными силами, это бывает весьма и весьма редко, и то в затруднительных обстоятельствах. За всем тем, этот народ удивительной храбрости, а самоотвержение их бывает невероятное. Зато распорядительность в делах большею частью бывает очень дурная, а дух свободы, разрушая дисциплину и единство в действиях, приводит их военные предприятия к результатам безуспешным и нередко разрушительным для их самих. Но самый ужасный бич их благосостояния — это их собственные раздоры. Большая Кабарда, выставлявшая более 30.000 панцырников и наездников, первейшей кавалерии в мире, растерзана собственными раздорами, а чума довершила истребление этой прелестной страны, коей ныне безмолвные и цветущие равнины представляют одни развалины прежде грозных и многолюдных аулов.

На Кавказской линии я находился с ноября 1825 года по октябрь 1826 года.

19 января 1825 года скончался в Таганроге император Александр I. По обнародовании этой печальной вести, была выполнена присяга на верность старшему по первородству брату покойного государя, не оставившего детей, Константину Павловичу. Вскоре затем объявлены были акты отречения от престола, сделанного великим князем Константином. Посему принесена была присяга ныне царствующему императору Николаю.

14 декабря того же года был день ужасный для Росси, он запечатлен кровью русскою, русскими же пролитою.

При получении об упомянутой перемене известия в Петербурге, заговор, давно таившийся об изменении правления, в этот день разразился бунтом. Но милосердый Бог еще не оставил Россию своим милостивым покровительством. Сила воли и осторожное благоразумие [140] нового государя императора спасли Россию от величайших бед, а может быть и от погибели.

В бытность мою на Кавказской линии заведены пикеты с маяками и предпринято переселение станиц на новую линию по Кубани.

А. П. Ермолов находился тогда с отрядом войск в Чечне против Бей-булата, имевшего в сборе до 14 т. чеченцев. Искусный старый вождь долго лавировал и изыскивал средства к нанесению чувствительного удара неприятелю. Наконец он достиг цели. Нетерпеливые храбрецы приняли бой, — и бой был ужасный. Спешившись и взявшись за кушаки, с кинжалами в руках, они шли толпами на колонны и на орудия, извергавшие смерть. Тысячи тел покрыли поле битвы, а избегшие от картечей, пуль и штыков погибли в водах Сунжи. За всем тем это страшное поражение успокоило Чечню на время, на всегда же успокоится она тогда, когда не будет на свете ни одного чеченца. Эта истина доказана с тех пор Кази-Муллою и Шамилем.

1826 год ознаменован открытием славной войны с Персиею.

С началом XIX столетия начался и великий героический период, в который российское оружие покрыло себя бессмертною славою.

15 лет сряду, почти в одно и то же время, Россия вела борьбу с Персиею с 1802 по 13, с Турциею с 1806 по 12, с Наполеоном с 1805 по 8, с Швециею с 1807 по 10, наконец Россия выдержала ужасную войну 1812, 13 и 14 годов, вышла из этого трудного поприща со славою и стала превыше всех государств Европы.

Но вот не стало Наполеона, и в Европе, после бранной эпохи, водворился мир; не стало и Александра, и в России, после одиннадцатилетнего спокойствия, первый год царствования Николая огласился воинственными кликами на юге.

Персия, с той отдаленной роковой эпохи, как Александр Великий наложил на нее свою победоносную руку (в 333 году до Р. X.), в продолжение более 2.000 лет не могла поправиться. В этот длинный интервал на ее престоле исчезло несколько царственных династий и ни одна не возродила ни Кира, ни Камбиза, ни Дария Гистаспа. Были воинственные таланты, и между ими преимущественно один, как метеор, мелькнул на ее политической сфере. Этот случайный герой, Надыр-шах, проложив себе путь мечом от ничтожества до трона, прошел как ураган по Ирану и Индии, обозначил свой путь кровью и развалинами и пал сам под кинжалами убийц, не оставив по себе ничего существенного для Персии.

Уже в недавнее время генерал Котляревский доказал персиянам, под Асландизом и Ленкоранью, изумительное превосходство российского [141] оружия, уничтожив 28 т. армии Шах-Заде с 4 т. отрядом (И Александр великий с 30 т. пехоты и 5 т. кавалерии разбил несметные Дариевы полчища при Гранике в 334 году до Р. X.; а в следующем году, с тем же самым количеством, разгромил в прах миллионную персидскую армию при Иссе, где и сам Дарий едва избежал плена). Но этот поучительный урок еще не успел изгладиться из памяти очевидцев, — еще не прошло и 14 лет, как тот же самый бездарный на поле брани, Шах-Заде (Шах-Заде — наследник престола.) ворвался с 40 т. армиею в границы России, и война загорелась.

Причина войны была не важная. Дело шло за незначительный кусок земли и именно за долину Шах-Майдан. Но кажется, наследник персидского престола, человек замечательно хитрый, имел в этой войне совсем другие виды.

В 1834 году, в бытность мою в Нахичевани, для составления облагательных табелей о податях, Эксап, хан нахичеванский, рассказывал мне, что Шах-Заде побежден был в войне не за долину Шах-Майдан, но совершенно по другому обстоятельству. Не знаю, было ли это обстоятельство действительною причиною войны, но поелику самый факт есть истинный, то считаю неизлишним рассказать его (Этот факт, кажется, был гораздо прежде войны, следовательно причиною ее в том смысле быть не мог. Гораздо ближе к истине то, что Абас-мирза, несмотря на свой ум и глубокую хитрость, был увлечен интригами англичан, к тому же имел притязания на военный талант. В 1824 году, приезжал в Грузию из Индии английской компанейской службы инженер-майор Монтис, который, не играя ни в какую игру, в два или три месяца прожил в Тифлисе более 3 т. червонцев. И я бывал у него на обедах и на вечерах и знаю его лично. После он был выслан из Тифлиса и из Грузии, как подозрительный агент.).

Фет-Али-шах имел до 600 детей и в том числе более ста сыновей. Из числа их, Абас-мирза, самый старший, был его любимый сын преимущественно пред прочими и имел над шахом, отцом своим, большую власть. Но этот старший сын был рожден от простой любовницы, между тем как был, другой гораздо младший летами, рожденный от какой-то принцессы. По законам придворного персидского этикета, а может быть и по брачному условию, этот принц, по аристократическому происхождению матери, несмотря на то, что был моложе многих братьев, считал свои права на престол сильнейшими и законными. Но шах хотел сделать наследником Абас-мирзу, своего любимца. Для этой цели было сделано чрезвычайное собрание первейших сановников и всех шахских сыновей. В этом собрании Фет-Али-шах, после высокопарной речи, объявил [142] что он, будучи в преклонных летах, видит необходимость назначить по себе наследника, коим избирает и торжественно объявляет своего любезнейшего сына Абаса-мирзу, имеющего все права на престол персидский, как по старшинству первородства, так и по достоинству. При столь решительном указании все раболепно преклонились пред грозным повелителем. Но юный претендент сказал: «Великий государь, говорить пред тобою неправду значило бы не любить и не уважать тебя, как отца и государя. Твое собственное величие и царственная кровь твоя и моей матери, отражаясь во мне, твоем сыне, не позволяют мне попрать мои права. Если они не уважатся, то оружие решит, кому быть на персидском троне после тебя».

Добродушный Фет-Али-шах, будучи человеком умным и литератором, был удивлен подобным ответом своего 15-летнего сына. Говорят, что даже улыбка сердечного удовольствия мелькнула на его челе. Но не то происходило в душе хитрого и пронырливого Абаса-мирзы. Он видел в своем юном брате страшного соперника, потому что юный принц и по красоте, и по уму, и по душевным качествам был необыкновенно любим и народом, и знатью. Надобно было от него отделаться. Замышлено и сделано. Но чтобы убийство не произвело смуты в государстве, затеяна была война для отвлечения общественного внимания и деятельности. Абас-мирза трудился не для себя. Он умер еще при жизни Фет-Али-шаха, а престол наследовал один из сыновей Абасовых, но не старший.

Последствия персидской войны 1826 и 1827 годов известны. Паскевич, покрыв себя славою под Елизаветполем и Эриванью, в стенах Тавриза заключил знаменитый мир, по коему три ханства: Эриванское, Нахичеванское и Ордуабатское отошли к России с 20 м. р. сер. и с другими значительными выгодами.

Я не был в этой славной войне, тогда как должен был участвовать в ней и имел к тому очень благоприятный случай. Не воспользовавшись им, быть может, я сим оттолкнул от себя мое счастье, но судьба влекла меня по другому пути, весьма для меня неудачному.

В августе того же 1826 года, князь Горчаков был назначен генерал-квартирмейстером 2-й армии, предложил мне ехать с ним и продолжать служить вместе и в России так же, как служил в Грузии. Признаюсь, мне очень этого не хотелось; но, к несчастью моему, быв ослеплен его обещаниями, я не имел духа отказаться. Впоследствии горько об этом сожалел.

В октябре я переехал в Тульчин, где была тогда главная квартира 2-ой армии.

Главнокомандующим был в то время генерал-фельдмаршал [143] граф П. X. Витгенштейн, начальником главного штаба армии генерал-майор П. Д. Киселев.

В Тульчине я прожил полтора года, с октября 1826 по апрель 1828 года и весь 1827 год, начиная с 6 января, пролечился, не бывши ни болен, ни здоров. Болезнь моя была та общая язва нашего века, от которой редкий человек благородного сословия ускользнет. К несчастью, она развилась ныне и в простом народе более, нежели в высшем сословии, так что есть в некоторых местах целые деревни, зараженные этим пагубным истребителем рода человеческого.

Питая постоянно отвращение к публичной торговле прелестями, как человек, я изыскивал в моих падениях предметы, по возможности соответствовавшие моему вкусу; поэтому много, много случилось испытать в жизни любовных приключений и обыкновенных, и опасных, и смешных до невероятия. Описание их, без преувеличения, составило бы весьма занимательный роман; но я упомяну в своем месте об одной только встрече и то потому, что она имела значительное на меня впечатление.

По причине такой разборчивости я сберег себя и был невредим до 28-летнего возраста; но здесь, несмотря на мою осторожность, настоящий случай был просто несчастье, искавшее меня само.

Заболевши зимою, во время лечения, я простудился и, бывши золотушного сложения, симптомы сделались сложны и упорны, а лечение было неискусное, несмотря на знаменитость пользовавших меня врачей.

Я имел несчастье подвергнуться этой болезни первый и последний раз в моей жизни, однако, несмотря на самое тщательное лечение, долго я не мог избавиться от ее гибельных последствий и лишь в 1831 году в Кишеневе излечился совершенно.

Кажется, нигде и никогда я не читал так много, как в Тульчине. Ибо во время лечения моего весь 1827 год я должен был сидеть дома и во избежание скуки, волею и неволею, предавался чтению всякого рода книг на понятных мне языках, а их в Тульчине было достаточно.

В начале 1828 года, с формальным объявлением о турецкой войне, сделано было распоряжение, что все те чины главной квартиры, кои, быв удалены от родных, встретят затруднение в сохранении своих вещей, излишних для предстоящего похода, могут оставить их в казенном складе в Тульчине, под надзором коменданта, а по окончании войны получат их в целости. О чем и отдан был приказ по главной квартире. Склад этот назначен был в огромной комнате в доме гр. Потоцкого, — и я, пользуясь столь благодетельным распоряжением, отделил все излишние вещи, наполнил ими великолепный сундук и отдал оный в помянутый склад. Не видал я его более, и за всеми розысканиями не мог и следов найти, куда [144] он девался. Только мог и узнать в утешение, что в 1830 году, при открытии бунта в Польше, в Тульчине тоже сделалась суматоха; коменданта переменили, и всяк из этого склада хватал, что пошло; поэтому не было возможности добиться, по какой дороге отправился мой почтенный сундук. На переписку мою об нем даже и не отвечали; а между тем, в этом сундуке заключалось все мое достояние. Разные акты, книги, записки, платье, оружие и значительное количество серебряных и дорогих вещей, так что по умеренной оценке стоимость всего простиралась более, нежели на 10 т. р. асс.

(Продолжение следует).

______


Записки Иосифа Петровича Дубецкого.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1828 год.

(См. «Русскую Старину» апрель 1895 года.)


I.

Под Браиловым. — Император Николай. — Анекдот.


В 1828 году мая 1-го рано утром прибыл под Браилов великий князь Михаил Павлович и остановился в чефлике (хутор или мыза) в 2-х верстах от Гаджи-Капудана и в верстах от Браилова, а 2-го числа в 6 часов пополудни прибыл государь император и остановился в том же доме вместе с великим князем.

Утром 3 мая весь генералитет, штаб и обер-офицеры представлялись Его Величеству.

Император Николай Павлович был тогда 32 лет; высокого роста, сухощав, грудь имел широкую, руки несколько длинные, лицо продолговатое, чистое, лоб открытый, нос римский, рот умеренный, взгляд быстрый, голос звонкий, подходящий к тенору, но говорил несколько скороговоркой. Вообще он был очень строен и ловок. В движениях не было заметно ни надменной важности, ни ветренной торопливости; но видна была какая-то неподдельная строгость. Свежесть лица и все в нем выказывало железное здоровье и служило доказательством, что юность не была изнежена и жизнь сопровождалась трезвостью и умеренностью.

В физическом отношении он был превосходнее всех мужчин из генералитета и офицеров, каких только я видел в армии; и могу сказать по истине, что в нашу просвещенную эпоху, величайшая редкость видеть подобного человека в кругу аристократии.

Вот анекдот, в коем я сам разыгрывал плачевную роль.

Весь главный штаб армии теснился в небольшой деревушке [88] Гаджи-Капудан, состоявшей из 8 или 10 изб. По этой уважительной причине, даже некоторый генералитет лепился в сараях и хлевах, а офицерство — где кто попал. Будучи адъютантом генерал-квартирмейстера, я по преимуществу имел помещение в овечьем хлевке той избы, в коей расположился мой генерал. Хлевок этот стоял возле самой дороги, напротив избы, в коей было дежурство. Посему это место было вечный толкучий рынок. Со мною квартировал свитский офицер Ган.

3 числа мая, часу в 5 утра (в этот день готовились представляться государю императору), отдавши моему Павлушке приказание о разных разностях, я в утреннем походном костюме, т. е. в туфлях, шинели и черкесской шапке, вышел из хлевка, сел на завалине и, в ожидании чаю, любовался майским утром. Ко мне присоединились соседи, квартировавшие под небом, и пошла приятельская беседа. Вскоре подъехала почтовая тройка, из коей соскочив подошел к нам юноша лет 16 или 17, в артиллерийском сюртуке и с сумкою на груди, и поздоровавшись спросил: где главнокомандующие?

— Вот, там, где ходит часовой. А вам он на что?

— Я прислан курьером с депешами от генерала Рудзевича.

— Из третьего корпуса?

— Да.

— А что, смотрел государь ваш корпус?

— Как же. Я был у государя на ординарцах. Он остался совершенно доволен всем, и корпус уже готов был к переходу чрез Дунай.

— Не угодно ли стакан чаю, — сказал я, — ибо в это время принесли чай.

— Ах! сделайте одолжение, с места не пил чаю, — отвечал молодой прапорщик, взял чай, закурил трубку и пустился в рассказы.

— Господин офицер, подите сюда! — закричал государь, внезапно подъехавший в эту минуту из-за угла дежурства, в бричке четверкой, с двумя лейб-казаками и фельдъегерем.

Мы все, шапки долой, не зная, кого зовут, смутились и прятались друг за друга, а я проклинал и хлев, и дверь, которая была не близко.

— Пожалуйте сюда! — повторилось громче прежнего, — и я, — яко хозяин, подталкиваемый другими, уже выступал с трепетом вперед, подгибая колена, чтобы концами пол шинели закрыть по крайней мере туфли и босые ноги.

Не могу выразить моего в эту критическую минуту положения. Я не мог опомниться, наяву ли, или во сне, очутился я пред грозным лицом государя императора, и как? — в одной рубашке и прикрытый шинелью, босиком, в туфлях и еще в проклятой черкесской [89] шапке... Ужас объял меня и, клянусь честью, в жизнь мою никогда не был в столь отчаянном страхе!!! Даже теперь дрожь берет, когда вспоминаю эту минуту.

— Не вас, не вас, но тот офицер, что с сумкой, подите сюда скорее, — сказал государь с видимою улыбкою.

— Слава тебе, Господи, слава тебе, Дево пречистая! — прошептал я со вздохом. Мне казалось, что я ожил из мертвых, и в два шага, но не оборачиваясь впрочем назад, очутился я у самой станки.

Бедняжка наш говорун, в одной руке с стаканом чаю, а в другой с трубкою и фуражкой, пряча ту и другую руку назад, подступил к бричке.

— Откуда вы приехали? — спросил государь.

— Из Белграда, от корпусного командира Рудзевича, ваше превосходительство, — отвечал прапорщик.

— К кому?

— К фельдмаршалу, ваше сиятельство.

— Дайте ваши бумаги!

Это приказание совершенно озадачило бедного прапорщика. Ему мелькнуло приказание отдать бумаги лично фельдмаршалу, а как он знал, что фельдмаршал старик, а это лицо, судя по молодости, был вовсе не фельдмаршал, то он растерялся, стал в тупик, лупил глазами и не знал, что отвечать. К тому же обе руки были заняты чаем, трубкою и фуражкой.

— Подайте мне ваши бумаги, который вы привезли! — повторил государь с досадою.

Тогда кто-то из нас взял у него стакан с чаем, а сам он догадался, бросил на землю трубку и шапку, достал из сумки пакет и подал его государю.

Прочитавши рапорт и возвращая его офицеру, государь сказал:

— Отдайте фельдмаршалу и скажите, что я вскрыл его.

— Слушаю, ваше превосходительство, — отвечал он.

Затем государь, бросив на нашу публику свой быстрый взгляд, с приятнейшею миною махнул нам головою и ускакал.

Государь император ехал нарочно очень рано к фельдмаршалу, чтобы предупредить его представление. Таков был его этикет.

Тогда началась новая комедия. Юноша-артиллерист, произведенный пред походом из юнкеров в прапорщики, только что хвалившийся, что был перед этим на ординарцах у государя, не знал, как выпутаться, ибо не хотел сознаться, что солгал, и что никогда не видал государя. Мы заливались со смеху, а он удивлялся, охал и, наконец, решил тем, что государь внезапным появлением до того его переконфузил, что он не узнал Его Величества. [90]

Молодежь, адъютантство пустили в ход это происшествие с прибаутками, и мне несколько дней не было покоя. Впрочем, урок этот послужил мне в пользу. С этих пор, во всю турецкую войну, в лагерях и на бивуаках, я ложился спать не раздеваясь. Это было очень полезно по звании адъютанта, и особенно во время фальшивой тревоги под Калафатом и при внезапном ночном нападении турок на укрепленный наш лагерь под Марашем.


II.

Дело под Шумлою 8-го июля. — Нападение на 7-й пехотный корпус под Марашем и на редуты правого фланга 14-го августа.


Генерал князь Горчаков, быв назначен командовать отрядом в малой Валахии, на правом фланге наших военных действий, отправился 12-го мая из главной квартиры. Месяца полтора мы прошатались по малой Валахии и доходили до Калафата, но, кроме незначительных стычек с турками и пресмешной тревоги на Чорои, никаких замечательных действий не было.

28-го июня, князь Горчаков, назначенный начальником 18-й пехотной дивизии на место убитого на Браиловском штурме генерала Вольфа, прибыл к дивизии, находившейся тогда в Базарджике, где уже были сосредоточены два пехотные корпуса, дивизия гусар, дивизия конноегерская, бригада улан и несколько казачьих полков. Здесь находился и государь император со всем генералитетом и с иностранными послами.

18-ю пехотную дивизию составляли следующие полки: Казанский, Вятский, Уфимский, Пермский пехотные и 35, 36 егерские.

Некоторые полковые командиры этой дивизии, Абрамович, Пестель и другие, коих не припомню, а также несколько офицеров, были замешаны в бунте 14-го декабря 1825 года. Но дивизия эта, пущенная на браиловский штурм, примерною храбростью и кровью смыла с себя всякое подозрение. Государь император при отъезде из-под Шумлы под Варну, приехав к этой дивизии и, сойдя с лошади, велел стать всему Вятскому полку вкруг себя, говорил соответственно этому обстоятельству и благодарил за отличную службу.

В 1825 году, командиром Вятского полка был полковник Пестель, погибший на виселице, как главный заговорщик по бунту 14-го декабря.

Под Базарджиком армия простояла несколько дней, пока вся стянулась. [91]

3-го июля, войска тронулись под Шумлу. 18-я пехотная дивизия (Я был старшим дивизионным адъютантом.) прикрывала императорскую квартиру и была, так сказать, в конвое у государя.

8-го июля 18-я пехотная дивизия и полк гусар с одною конною и тремя пешими артиллерийскими ротами, под начальством генерала Дибича, двинулась к самой Шумле и имела очень удачное дело против 10 т. турецкой кавалерии с 20 орудиями (Здесь убит один только флигель-адъютант полковник Реад, — и то по собственной вине. Он беспрестанно вертелся перед фронтом и мешался, где его вовсе не спрашивали. Во время канонады батарейной роты, подскочив к командиру оной, полковнику Штейбе, завел с ним громкий и жаркий спор, отдавая свои приказания. Штейбе, зная свое дело, не слушался его приказаний, Реад кричал, горячился, и в этот миг был срезан пополам турецким ядром.). Но шанс был весьма не равен. Пораженные турки ретировались быстро, а мы, став на позицию верстах в пяти от Шумлы, в ту же ночь заложили передовые редуты. Вскоре присоединился к нам и 3-й пехотный корпус.

Под Шумлой мы простояли все лето и наносили неоднократно поражение неприятельским отрядам, навязывавшим бой. Замечательное дело было 14-го августа. Это было ночное нападение турок на оба наши фланга.

В конце июля, принц Евгений Виртембергский назначен был к нам (в 7 корп.) корпусным командиром, на место генерала Воинова. Один взятый в плен, или, как утверждали, бежавший к туркам солдат объявил, что нашим корпусом командует принц, дядя государя. Гуссейн-паша (Гуссейн-паша, происходя из простолюдинов, храбрый, замечательного ума, слепой исполнитель воли султана Махмуда, прославился в делах при истреблении янычар.), командовавший войсками в Шумле, смешав слово принц с словом великий князь, вообразил, что это должен быть великий князь Михаил Павлович, брат государя, а не дядя, и возымел смелую мысль сделать на наш отряд сильное нападение; а чтобы оное было более успешно, то для отвлечения внимания, предположил сделать в одно то же время диверсию и на наш правый фланг.

Здесь я должен сказать, что 7 корпус составляли две пехотные дивизии 18 и 19. Все полки 19 дивизии были тогда под Варной, а из 18 дивизии егерская бригада была в редутах; в ретраншаменте же под с. Марашем были только четыре полка 18 дивизии, один батальон сапер и два полка гусар, да две пеших и одна конная батареи. Правда, что с этими силами, находясь в укрепленном лагере, можно было разделаться с турками совсем иначе, если бы они были и в пять раз сильнее нас. Но вот причина нашей неудачи. [92]

Ретраншамент был правильный квадрат, коего каждый фас простирался примерно сажен на полтораста, но местность для этого укрепленного лагеря была с одной стороны очень невыгодная, ибо левый фас этого ретраншамента пролегал саженях в десяти параллельно с глубоким оврагом, и турки, отбитые во время нападения от переднего фаса, все сперлись в овраге и из оного сделали самый упорный натиск на левый фас, на коем окоп, к несчастью, не был еще окончен; к тому же, крутизна оврага защищала их от пушечных и ружейных выстрелов, что и было причиною, что потеря, 117 человек убитыми и 132 ранеными, была из одного только Уфимского полка, бывшего на левом фасе; из других же полков не было потеряно ни одного человека. А одно легкое орудие, по нераспорядительности артиллерийского генерала Черемясинова, быв выдвинуто из укрепления на самую кручу, само попало туркам в руки. Многие утверждали, что наша потеря в этом деле была самая ужасная; могу уверить в истине показанного мною, ибо, быв тогда старшим дивизионным адъютантом 18 пехотной дивизии, я был на всех пунктах сражения от самого его начала до конца, и вернее меня никто его не знает. Войсками против нас командовал сам Гуссейн-паша. У него было 10.000 регулярной пехоты, 6.000 кавалерии и 20 орудий. Он оставил на месте сраженья более 100 тел, 86 пленных и 122 раненых.

Но не таково было дело на правом фланге.

Известный храбрец Галиль-паша (Турецкий аристократ, впоследствии зять султана Махмуда. Он был молод, красив, статен, превосходный наездник и чрезвычайно храбр.), ревнуя славе товарища своего Гуссейн-паши, вместо фальшивой атаки, для отвлечения внимания, сделал самое гибельное нападение на редут № 5. Он употребил следующий обман, который удался вполне. Пользуясь предрассветною темнотою, он тихо подвел турецкие колонны к нашей передовой цепи, бывшей шагах в 30 от редута. Сто два некрасовцев, переодетых в наши солдатские шинели, несли фашинник и, на оклик часовых, отвечали, что они солдаты, возвращаются с фашинами с работы и потому не знают ни пароля, ни отзыва. Часовые поверили и пропустили. Некрасовцы быстро добежали до редута, завалили ров фашинами, и в то же мгновение страшная толпа турецкой пехоты и кавалерии, вскочив в редут, в несколько минут покончила все. 5 орудий осадной артиллерии, 4 орудия легких, один батальон пехоты, 1 генерал (генерал-майор Вреде) и все штаб и обер-офицеры погибли. Люди все были перерезаны без жалости, а оружие, снаряды и вещи взяты. [93]

Галиль-паша не удовольствовался столь неожиданным успехом. Он хотел захватить и другой редут посредством новой хитрости. Турки взяли генерала Вреде и повели его впереди пешей колонны к следующему редуту, приказав ему кричать в редуте, чтобы не стреляли, потому что он будто бы идет с своими солдатами. Вреде согласился, подвел турок к самому редуту и закричал: «стреляй, турки, стреляй!» — и в тот же миг ятаган вонжен был ему в глотку, и в тот же миг залп, пущенный из редута в турок из всех орудий, и грохот батальонного огня оглушил турок смертью, как бы отдавая последнюю честь неустрашимому страдальцу. Однако, турки упорно атаковали и этот редут, но были отбиты с значительною потерею с обеих сторон.

Дня за два до этого несчастного случая, начальник главного штаба армии Киселев, объезжая редуты, сделал строгое замечание бригадному генералу Вреде за то, что ружья нечисты и что люди изнуряются ночною стоянкою под ружьем посменно. Поэтому следующие два дня происходила чистка ружей, а во время нападения, ружья не были заряжены и в редуте, кроме часовых, все спало. Турецкий офицер, взятый в плен под Марашем, рассказывал, что тот же беглый солдат передал это обстоятельство Галиль-паше, который им вполне воспользовался.

В конце августа (27 ч.) турки сделали открытое нападение на редут № XII, но были отражены с великою потерею.


III.

Дело на Курдтепэ 18-го сентября.


Цель записок моих — есть повествование замечательных фактов моей жизни; поэтому, могут войти в них те военные дела, в коих участвовал я сам, а также и те, кои, быв в связи в событиями, происходили, так сказать, перед глазами. Однакоже, я намерен упомянуть хотя вкратце о знаменитом деле, бывшем на Курдтепэ. В деле этом я не участвовал, но оно состоит в связи по следующим обстоятельствам.

После турецкой войны, генерал-лейтенант, князь Горчаков, назначен был начальником 19-ой пехотной дивизии, на место генерала Головина, получившего другое назначение. Дивизия эта (19 дивизию составляли следующие полки: Азовский, Днепровский, Украинский, Одесский пехотные и 37, 38 егерские.) [94] возвращении из-за Балкан, простояла в Варне все лето (с апреля по октябрь) 1830 года. В полках этой дивизии еще уцелели в то время многие офицеры, кои были в действительном сражении на Курдтепэ. Они мне рассказывали об этом деле. Местность же мне известна лично, ибо во время пребывания моего в Варне, в упомянутое лето, я иногда, в прогулках моих верхом, доезжал до Курдтепэ и один раз там обедал с товарищами. Здесь очевидцы указывали мне места, ознаменованные кровью и смертью наших храбрых соотечественников, покоящихся вечным сном на этой пустынной и не родной земле.

Вот почему я хочу говорить об этом деле. Знаю, что это повествование будет далеко не удовлетворительно в стратегическом отношении, зато должно быть приблизительно верно в событии, ибо передам сущность рассказа очевидцев точно так, как могу ее припомнить. Упуская некоторые занимательные подробности, я не могу не упомянуть об одном постыдном факте этой печальной драмы, который, быть может, и действительно был причиною гибельной неудачи этого дела; о факте, который, вероятно, никогда не будет передан свету.

Когда крепость Варна была осаждена с суши и с моря, то турецкий военачальник, Омер-Вриони, получивший повеление султана спешить на освобождение Варны, еще в августе 1828 года, прибыл из Румелии с корпусом войск и, остановившись на урочище Эски-тепэ (верстах в пятнадцати от Варны) (Близ селения Гаджи-Гассан-Лар.) ожидал там присоединения остальных войск. Сюда-то сделана была (10-го сентября) графом Залуцким, с лейб-егерским полком, рекогносцировка, по его глупой распорядительности, столь несчастная и неудачная.

Вскоре после сего, поручено было генералу Сухозанету, с сильным отрядом войск, не допустить Вриони приблизиться к Варне, но действия этого генерала были безуспешны. Омер-Вриони проник на приморские высоты и расположился в укрепленном лагере, на горе Курдтепэ, отстоящей верстах в четырех от Варны и отделяющейся от нее горою Галатою и небольшим морским заливом.

Позиция эта есть не что иное, как плоская высота, выдающаяся углом к морю, коей две стороны отделяются от соседней местности частью крутыми глубокими оврагами, а частью обрывами на несколько десятков сажен; третья же сторона этой позиции доступна от Цареградской дороги, пролегающей из Варны на Камчик; но и тут покатость эта покрыта колючим кустарником, мелким лесом и [95] изрезана кое-где проточными рытвинами; впрочем, есть и открытые площадки.

На этой-то позиции, крепкой местностью, с одной только стороны доступной для пехоты и с трудом для артиллерии, Омер-Вриони укрепил лагерь свой окопами и редутами, имея у себя, по достоверным сведениям, 8 батальонов пехоты, до 15 тысяч иррегулярной кавалерии и 16 орудий плохой артиллерии.

Близкое соседство от Варны столь сильного неприятельского отряда могло отдалить взятие этой крепости и угрожало даже нашему осадному корпусу. Посему, видимая необходимость была — сбить Вриони с этой позиции, если невозможно разбить его совершенно.

Исполнение этого важного дела возложено было государем императором на старшего генерала, принца Евгения Виртембергского, коему и поручен был отряд генерала Сухозанета, усиленный по возможности (Отряд принца Евгения состоял из 13 батальонов пехоты, 18 эскадронов кавалерии и 62 орудий.).

Отряд этот разделен был на две колонны: первая, под командою генерал-майора Симанского и под главным начальством генерала Сухозанета, состояла из 6 батальонов (Полки Украинский, Одесский и 20-й егерский.) и 32 орудий, а вторая, под начальством генерал-майора Дурново, из 3-х батальонов (Полки Азовский и Днепровский.) и 8 орудий. В арьергарде были 4 эскадрона с 2 орудиями, под командою генерал-майора Алферьева; а остальная кавалерия, под начальством генерала Делинсгаузена, находилась в некотором отдалении по причине местности. Сверх сего, вблизи этого пункта, находился отряд генерала Бистрома, от коего для сей же атаки отделены были три гвардейские батальона (лейб-гренадерского и лейб-егерского полков), 4 эскадрона и 10 орудий.

18-го сентября, около полудня, началось это сражение и кончилось к семи часам вечера. Начало дела этого было успешно и даже блистательно.

Первая колонна, подойдя к левому неприятельскому флангу на близкое расстояние и завязав упорное дело, после нескольких атак, овладела передовым редутом.

Вслед за тем, сильная батарея, подставленная к центру неприятельской линии, начала громить его лагерь.

Грозные массы турецкой кавалерии несколько раз ходили в атаку, но безуспешно.

С другой стороны (на нашем левом фланге за лесистою возвышенностью) неустрашимый генерал-майор Дурново, с храбрыми [96] полками Азовским и Днепровским, спустившись в лощину и приблизясь, под страшным огнем, к неприятельскому ретраншаменту, бросился на штыки, прорвал линию укреплений и завладел орудием.

Закипел ужасный бой. Генерал-майор Дурново пал. Его место заступил генерал-майор Симанский, прибежавший с свежим подкреплением, и бой усилился. Но и Симанский, оба полковые командира и многие офицеры были убиты. Зато неприятельская пехота дрогнула и отхлынула назад. Смятение показалось в турецком лагере.

Уже перевес видимо клонился на нашу сторону; следовало только подкрепить эту горсть храбрейшего войска, усилить быстроту натиска, и победа несомненно была бы за нами.

Этот важный момент постиг старый вождь, принц Евгений Виртембергский. В этот критический момент, он пренебрег полученною им в это время легкою раною в плечо, продолжал распоряжаться и приказал генералу Сухозанету спешить наискорее с войсками на подкрепление второй колонны, принять над нею команду и действовать с возможною быстротою.

Но генерал Сухозанет отказался. Повторенные строжайшие приказания не имели успеха. Генерал Сухозанет сказался больным (Очевидцы утверждали, что Сухозанет еще в начале дела ушел от своей колонны в арьергард, где и оставался лежа под деревом во все продолжение сражения.).

Между тем не дрогнул духом грозный паша. Он быстро воспользовался драгоценными минутами промежутка и, когда, так сказать, дали ему перевести дух, двинул свежие массы пехоты и кавалерии, остановил бежавших и сам бросился с ними в огонь.

Еще долго толпа храбрейших, остаток колонны, истребленной на половину, поддерживала упорнейший бой, как бы отмщевая потерю своих начальников. Наконец смерть генералов Дурново и Симанского, двух полковых командиров, многих офицеров и более половины солдат, а также невозвратимая потеря того важного момента, в который решался жребий этого дела, споспешествовали оружию Вриони, — и сражение с нашей стороны было проиграно.

Гвардейские батальоны (Рассказывали, будто, во время следования на приступ турецкого укрепления, лейб-гренадеры заговорили, что первые должны идти в огонь лейб-егеря, так как недавно они утратили свои знамена. Однако, эти батальоны, шедевр регулярной пехоты, в этом же деле доказали, что они так же превосходны и в бою, как в парадах и на учениях.), три или четыре раза ходившие в атаку, всякий раз были отражаемы с уроном, не оказали ожиданного результата и всякий раз лишь увеличивали новыми жертвами потерю этого дня, и без того слишком чувствительную. [97]

Юный генерал-майор Дурново, подававший величайшую надежду в будущем, за доброту, благородство и храбрость, кумир офицеров и солдат, пал в этом деле. Генерал-майор Симанский, заступивший место Дурново, пал вслед за ним. Флигель-адъютанты: Фридрикс и князь Мещерский пали в атом деле. Подполковники Ротмистр и Поливанов (мои друзья), оба командиры полков, пали в этом деле. Около 100 штаб- и обер-офицеров и до двух тысяч солдат пали в этом деле!!! (В донесении показано из 4.900 сражавшихся, потери 1.858 человек и одно орудие.).

Принц Евгений, говорят, до того был огорчен и раздражен, что, при всей кротости нрава и при величайшей деликатности, вышел из себя и при обратном следовании отряда объявил гласно, что причиною столь горестной неудачи и потери был поступок генерала Сухозанета, — а потому, когда, по приказанию его, арьергард, при котором находился Сухозанет, проходил мимо отряда вперед, то принц Евгений закричал: «Генерал Сухозанет трус!»

Ни один человек из тех, у которых я осведомлялся в истине этого происшествия, не сказал мне, чтобы это была неправда (Однако, генерал Сухозанет, будучи начальником артиллерии действующей армии, в польскую войну (1830–1832 гг.), показал себя более чем храбрым. В жарком деле под ст. Милосною, одна колонна, не выдержав огня, начала отступать; он сам лично, под градом ядер, ввел ее в дело, — и за это самоотвержение польское ядро оторвало ему пятку, а эскулапы отрезали ногу.).

Впрочем, известно положительно, что генерал Сухозанет, по прибытии к Варне, был тотчас арестован по Высочайшему повелению и находился под арестом в вагенбурге несколько дней; а принц Евгений вскоре выехал из армии.

Если природная позиция на Курдтепэ была весьма выгодна для турок, при обороне в укрепленном лагере, то за то эта позиция представляла величайшие затруднения к ретираде. Сначала турки, можете быть, и не думали об этом; но после сражения, увидев на деле изумительную храбрость и мужество русских и смекнув, что при повторенной атаке им предстоит смерть или плен, они до того поражены были страхом, что по нескольку сот человек бегало каждую ночь, так что в конце сентября, Омер-Вриони, раненый сам в этом деле, оставил эту позицию, имея у себя едва третью часть того числа войск, которое было до сражения.

Из всех действий, бывших в эту войну в Европейской и Азиатской Турции, не было сражения более трудного, более кровопролитного. [98]

Полки 19-й дивизии и генерал-майор Дурново оказали храбрость изумительную. За то и мужество турок, по истине, достойно удивления.

Если принц Евгений имел 13-ть батальонов превосходной пехоты против 8-ми батальонов неучей, и 60 орудий первейшей артиллерии против 16 несчастных пушек, — то пятнадцать тысяч турецкой кавалерии и крепкая позиция почти уравновешивали это преимущество. Что же было причиною столь несчастной неудачи?.. Не знаю, выиграно ли было бы дело, если бы генерал Сухозанет и пошел в бой; но нет сомнения, что если бы три гвардейские батальона не были разъединены и были на том же пункте, на коем действовали обе колонны отряда, и если бы хотя половина этой сильной артиллерии была употреблена в дело, то ни трудность позиции, ни многочисленная кавалерия не спасли бы Вриони от совершенного поражения. Одним словом, для этого дела нужен был вождь с большим талантом и более хладнокровный, нежели принц Евгений, коего личной храбрости нельзя не отдать справедливости.


IV.

Отступление на зимние квартиры.


Из войск, облегавших Шумлу, 3-му корпусу назначено было зимовать в Валахии, а 6-й и 7-й корпусы, с некоторыми полками 3-го корпуса, должны были оставаться в Болгарии под главным начальством генерала Рота и удерживать линию завоеваний наших за Дунаем.

Отступление 7-го корпуса от Янибазара в Базарджик, на зимние квартиры, было весьма затруднительно и сопряжено с потерею многих людей, по причине сильного холода и страшной метели, продолжавшейся почти целые сутки. Но отступление 3-го пехотного корпуса было ужасное. Сильные дожди, шедшие пред этим временем, сделали дороги, и без того чрезвычайно затруднительные, — почти непроходимыми. Нужно было проходить лес, пересекаемый частыми оврагами и рытвинами, по дороге узкой и врезанной в вязком грунте. В одном весьма дурном месте, у крутого подъема на гору, турки, вышедшие из Шумлы и не выпускавшие из виду корпуса, сделали на него нападение. Артиллерии и войскам негде было развернуться, и действовать было весьма неудобно. Но начальник штаба этого корпуса генерал-майор князь Михаил Дмитриевич Горчаков (меньшой брат того князя Горчакова, у коего я был адъютантом) явил в сем [99] критическом случае великое присутствие духа и замечательный военный талант. Он не только спас корпус от погибели, но вывел его со славою из столь затруднительного положения с незначительною потерею.


II. Период Турецкой войны.
1829 год.

V.

Зимовка за Дунаем. — Базарджик. — Праводы.


Для удержания завоеваний наших за Дунаем оставлены были два пехотные корпуса 6-й и 7-й, 10-я пехотная дивизия и несколько казачьих полков с полною артиллериею; а 3 пехотный корпус и вся регулярная кавалерия отправились на зимние квартиры в Валахию.

Штаб 6 пехотного корпуса с одною дивизиею расположен был в Варне, а штаб 7 корпуса с 18 пехотною дивизиею помещался в Базарджике; прочие же войска занимали в зимнее время разные посты.

Главное начальство над всеми войсками за Дунаем поручено было командиру 6 корпуса генералу Роту.

В зимнее время, кроме маловажных стычек на фуражировках, ничего особенного не было.

Во время зимовки нашей в Базарджике беспрерывная смертность наводила невольное уныние.

Базарджик, находясь в тылу военных действий и на распутии многих трактов, был, так сказать, притоном для сброда из всей армии. Притом же, летом 1828 года, в этом городе помещался главный госпиталь, поэтому здесь было чрезвычайное скопление народа всех возможных полков и команд. При чрезмерной тесноте не было никакой возможности доставить выгодное помещение и присмотр для нескольких тысяч больных, кои, по малому объему турецких домиков, были в таком мелком раздроблении, что нескольких сот человек прислуги было бы недостаточно для удовлетворения нужд каждого больного. По таковым причинам, а более по существу самых болезней, смертность была во всю зиму очень велика, но в начале весны дошла до того, что погребали многими десятками и даже более ста человек в день. [100]

Впрочем, в нашей дивизии большой убыли не было, ибо люди кормились и содержались очень хорошо, и к весне полки укомплектовались значительно.

Обыкновенные занятия в нашем походном кругу составляли карты, обеды, вино; карты, вечера, вино; карты, и везде, и днем, и ночью, карты, и карты, — и редко, редко, кое-где, книги и письмо. Один какой-то немецкий барон, получивший в наследство значительное количество гогеймару, вздумал было устрашить нас этим прекрасным напитком и несколько десятков тысяч бутылок этого вина ввалил в Базарджик, а мы ему фактивно доказали, что русские более любят вино, нежели кровь. В один месяц прекрасного гогеймару и праху не было. Но гораздо замысловатее выкинул штуку какой-то молдаван или валах. В числе разных удобосъедомых и удобовыпиваемых снадобий он ввез в Базарджик три каруцы кукониц (Куконица, по-молдавански, барышня, а каруца большая телега в виде фургона, в коей помещается 6 и более особ.); досталось же им бедняжкам.

И турки, так же, как и мы, грешные, не любят воевать зимою, за то, с открытием весны 1829 года, все поднялось — и война гораздо с большим ожесточением закипела на всех пунктах.

В 50 верстах от Варны и в 40 верстах от Шумлы лежит г. Праводы (или Параводи) между двух утесистых высот, в ущелье, пролегающем верст на 10 в длину и около версты в ширину. Его обтекает река Праводы, падающая в Камчик. В мирное время в нем было до 20 т. жителей. Чистый нагорный воздух, близость моря, прелестное местоположение и превосходная, особенного вкуса и легкости, вода делает это место спасительным для здоровья во всей Турции. По этой причине каждое лето бывает здесь весьма значительный съезд турецкой женской аристократии. Прелестные затворницы, приезжая сюда из Адрианополя, Константинополя и других городов, проводят здесь жаркие месяцы в тени прекрасных садов, освежаясь превосходными фруктами и холодною, необыкновенно здоровою, ключевою водою.

Находясь на распутии многих трактов, у подошвы Балканских гор, г. Праводы считается их ключом. Посему, составляя важный пункт в стратегическом отношении, этот город, огражденный с двух сторон природными гигантскими твердынями, в остальном укреплен был славным инженером Бюрно и преобразован в крепость недоступную для турок.

Мужественный генерал Куприянов удерживал со славою этот пост с малым числом войск против 40 тысячной турецкой армии. [101] В начале весны 1829 года в Праводах было два полка пехоты, один казачий (всего около 3.000 человек) и 36 орудий артиллерии.


VI.

Дело при Эски-Арнаут-Ларе 5 мая.


Верстах в 8 от Правод, по направлению к Базарджику, в том самом месте, где начинается Праводское ущелье и где сходятся дороги в Варну, Шумлу и Базарджик, был возведен редут, коего рвы и валы, в огромнейшем размере, отделаны были с особенным старанием. Редут этот с одной стороны командовал открытою весьма пространною площадью, а со стороны оврага, где начинается между двух высот лесистое ущелье, упираясь двумя фасами почти в отвестую кручу, был решительно недоступен.

Это урочище называлось Эски-Арнаут-Лар.

Новый верховный визирь, Рейхшид-паша, желая оправдать пред султаном свое назначение, возымел пламенное желание отнять Праводы.

Если принять в соображение, что граф Дибич находился с главными силами в Валахии, за 200 и более верст, — что в двух корпусах (6-м и 7-м) наибольшая числительность могла простираться до 28.000, а под ружьем до 15.000, и то растянутых и разбросанных отдельно, так что в бой едва-ли можно было выставить до 10.000 человек, тогда как у верховного визиря было в сборе 22 батальона пехоты и 15.000 превосходной кавалерии, — и наконец, если сообразить и то, что Праводы защищали два полу комплектных полка, — то невозможно не убедиться, что верховный визирь весьма привольно основывал на этих элементах несомненную надежду на успех. И было бы так непременно, если бы он имел побольше военного таланта и умел воспользоваться критическим моментом, который решал и участь Правод, и участь кампании этого года, а может быть и судьбу войны, если бы она протянулась до польского восстания. При таковом затруднительном положении нашем, генерал Рот сочинил сам этот фатальный момент, по непростительной ошибке, учиненной им 5 мая, — и какая ошибка, — ужасная, преступная! мы ее сейчас увидим.

Почти в одно время последовало движение войск и наших, и турецких. Верховный визирь, для достижения своей цели, показался 4 мая в виду Эски-Арнаут-Лара с своими грозными массами, а 5 мая [102] пользуясь предрассветною темнотою и туманом, сделал внезапное нападение на три полка, стоявшие у редута. Но храбрые войска, ожидавшие гостей, не сробели и отразили турок без всякой с нашей стороны потери. Напротив того, масса турецкой кавалерии, предводимая храбрецом наездником Галиль-пашою, пронеслась, как вихрь, мимо наших колонн и, избегая батального огня, в тумане и темноте, наткнулись на ров редута. Освещенные выстрелами орудий, турки ужаснулись, увидев себя пред самыми жерлами, извергавшими разрушительный огонь, и бросились стремглав в овраг, увлекая за собою пораженных. Здесь заняли они Праводскую дорогу, пролегавшую по лесистому ущелью.

До сих пор дело шло недурно, но вот где начинается та ужасная ошибка, которая грозила гибелью и войскам, и славе нашего оружия.

Генерал Рот, извещенный об упомянутом нападении, явился в Эски-Арнаут-Лар, куда прибыли из Девно 31 и 32 егерские полки. Первым его действием было остановить 18 дивизию, следовавшую к этому же пункту, на том месте, где застанет приказание; и мы были оставлены верстах в 4 от Эски-Арнаут-Лара. Потом, узнав, что турки заняли Праводскую дорогу и тянутся по ней к Праводам, он послал на эту самую дорогу Охотский полк с двумя орудиями, с приказанием проникнуть по ней в Праводы. Этот полк, несчастная жертва, не успев пройти и одной версты, был совершенно окружен неприятелем; тогда послал он еще на жертву 31 егерский полк с двумя же орудиями, но и его постигла та же участь. Оба полка были подавлены страшными массами турецкой кавалерии и пехоты, и засыпаны картечью их многих орудий. Генерал Рот, видя неизбежную гибель этих полков, вынужден был послать к ним на помощь еще два полка, свой последний резерв, кои, не без значительного урона с своей стороны, успели спасти лишь ничтожные остатки, не дорезанные турками, — и то потому, что турки, уставшие от резни, прекратили это кровавое побоище, по случаю наступления ночи.

Из двух полков уцелело от истребления около 150 нижних чинов и 7 или 8 офицеров; остальное все погибло, в том числе 4 орудия и дивизионный генерал Рынден, о смерти коего невозможно вспоминать без содрогания. Быв ранен, он попался туркам в руки и был заживо замучен в ужасных страданиях (Ему вырезали на груди крест и по вырезанным местам содрали кожу и отрезали уши и нос. В таковом положении его погребали в нашей дивизии и положили в один гроб с его адъютантом, князем Вадбольским. Я видел в то время этого мученика и ныне не могу об этом вспомнить без содрогания.). [103]

Таковы были последствия этой важной ошибки, но они были бы несравненно ужаснее, если бы верховный визирь умел ею воспользоваться.

В сумерки, того же 5-го числа мая, 7 корпус, или, лучше сказать, 18 дивизия прибыла в Эски-Арнаут-Лар. Все было в каком-то безмолвном унынии, а генерал Рот в отчаянном беспокойстве.

Дорого и дорого поплатились турки за это поражение, как увидим ниже.

Спустя несколько дней Вятский полк, нагрузив ранцы сухарями, пущен был в темную ночь по охотничьей тропинке, едва проходимой, и по оплошности турок проник в Праводы. Вскоре открыто было с этой крепостью сообщение, и к 3-м полкам ее гарнизона присоединился еще 37 егерский полк и два полка улан.


VII.

Генеральное сражение при с. Кулевчи 30-го мая.


Поражение 5-го мая и малочисленность Праводского гарнизона и отряда, бывшего в Эски-Арнаут-Ларе, в коей всего было девять пехотных полков, усилили желание верховного визиря овладеть этою крепостью до прибытия главнокомандующего с войсками из Валахии. С этой целью он взял из Шумлы большую часть гарнизона и артиллерии и, обложив Праводы, начал вести осаду с возможною деятельностью.

Генерал Рот, проведав об этом, возымел мысль, что если главнокомандующий явится внезапно с войсками пред Шумлою, чрезмерно ослабленною гарнизоном, выведенным визирем, то, заградив ему, в трудных дефилеях при Кулевчи, обратный проход к Шумле, можно заставить его принять сражение или при Кулевчи, или на Невчинской долине, если бы визирь захотел прорваться в Шумлу по этому пути. Эта мысль была одобрена и принята графом Дибичем и графом Толем, и для приведения ее в исполнение начались действия.

Во-первых, распущена была молва, что главнокомандующие, ожидая из России партии для укомплектования 2-го и 3-го корпусов, понесших от войны и смертности значительную потерю в людях, ранее половины июня тронуться с места не может.

Во-вторых, делано было однообразное движение 6-го и 7-го корпусов от Эски-Арнаут-Лара к Кистенджи и обратно, с целью показать этим бездействием, что генерал Рот, по слабости сил, и не думает о наступательном движении. [104]

В третьих, все дороги, из Валахии к Шумле, строго были оберегаемы казачьими разъездами и пикетами, дабы весть о движении главнокомандующего с войсками из Валахии не могла дойти до визиря.

При таковом положении дел, верховный визирь, усыпленный слухами о нескором прибытии войск и желая воспользоваться временем, занялся усердно осадою Правод и спешил взять крепость до прибытия главных сил.

Так протекли три недели после поражения 5-го мая. Между тем в течение этого времени, стянулись многие команды, разбитые полки укомплектовались, три пехотные полка присоединились целиком, и прибыли две уланские дивизии с артиллериею в полном составе.

Вдруг, 28-го мая, главнокомандующий граф Дибич, с 26 батальонами, с 26 эскадронами, с двумя казачьими полками и с 120 орудиями конной и пешей артиллерии явился неожиданно у Козлуджи. Тот же час послав два сильные наблюдательные отряда, из кавалерии и артиллерии, к Шумле и на Невчинскую долину к Праводам и два полка кавалерии на Марашскую дорогу, идущую из Правод, — сам с главными силами двинулся быстро, — на рассвете, 29-го мая, прибыл в Янибазар и в тот же день подступил к Булевчинским высотам, оставив в тылу, при Невчинской долине, 6-й и 7-й корпуса, с их артиллериею и кавалериею.

Распоряжения эти, плоды глубоких соображений искусного вождя, вели к несомненному результату вызвать визиря на бой.

Шумла, сильнейшая сухопутная крепость в Европейской Турции, постоянный оплот для турок в Болгарии, постоянная гроза для русских, вмещала в себе, притом, огромнейшие провиантские магазины, арсеналы и многие склады военных запасов, аммуничных и обмундировочных вещей. Поэтому верховный визирь скорее согласился бы отдать свою голову, чем это сокровище, ибо грозный султан Махмуд ни во веки не спустил бы подобной шутки. Посему видимо было, что визирь, внезапно захваченный у Правод, должен был броситься на спасение Шумлы, чрезмерно им же самим обессиленной выводом войск и артиллерии. Между тем предначертания генерала Дибича были так обдуманны и положительны, что Рейхшид-паша поставлен был в неизбежную необходимость принять сражение, по какой дороге ни вздумал бы пробираться в Шумлу. Ибо из Правод в Шумлу были только три дороги проходимые. Одна чрез Невчу и Янибазар, — здесь был генерал Рот с двумя корпусами; другая чрез Кулевчинские высоты, чрезвычайно затруднительная, но ближайшая, на сем пункте был сам граф Дибич с главными силами, — и третья, самая отдаленная, дорога пролегала чрез с. Мараш, которое находилось от главных сил наших верстах в шести и [105] было тоже под строгим наблюдением. Может быть, визирь и пустился бы по этому пути, если бы был менее обеспечен и более сметлив. Но, кажется, сама судьба влекла его к погибели, — в награду за его кровожадную жестокость, — и споспешествовала оружию нашему. К вящшему несчастью турок, их высокостепенный садыр-аазам (Садыр-аазам, верховный вождь, главнокомандующий.) только 29-го мая пополудни извещен был о появлении русских войск у Шумлы, у Кулевчинских высот и у Невчи, а хуже всего было то, что он не ведал своего затруднительного положения и, по дурной распорядительности, не знал и даже не подозревал, чтобы это был генерал Дибич, прибывший с главными силами из-за Дуная. Напротив, принимая все эти войска за два корпуса генерала Рота, усиленные, как известно было, свежими подкреплениями, Рейхшид-паша, при этом известии, пришел в страшный гнев, бросился тот же час к Кулевчинским теснинам со всею армиею и, — в полной уверенности разгромить эти корпуса, — грозился клятвенно дать жесточайший урок генералу Роту, дерзнувшему, как он сам выражался, стращать его осадою Шумлы и мечтавшему этим маневром спасти Праводы (После адрианопольского мира, в январе или феврале 1830 года, верховный визирь Рейхшид-паша, едучи из Шумлы в Константинополь, останавливался в Ямболе, где стояла тогда 18 дивизия. Ему был выставлен почетный караул и угощали в продолжение двух дней. Бывший при нем эфендий познакомился со мною и после, бывши в Варне, виделся со мною и рассказывал мне приводимое обстоятельство, которое подтвердили и другие турки, бывшие в Кулевчинском деле.).

Приступая к рассказу о генеральном сражении, бывшем под Кулевчи 30 мая 1829 года, считаю необходимым упомянуть как вообще о местности этой части театра войны, так равно и о той, на коей происходило это важное дело. Дать ясное об этом понятие невозможно, по крайней мере я постараюсь изложить мою о сем идею так, как я ее затвердил, с возможною при том краткостью.

Болгария расстилается вдоль правого берега Дуная длинною полосою по северному склону Балканских гор, лежащих параллельно с Дунаем. Ее плоскость, у Дуная ровная, с удалением от этой реки, становится волнообразною и потом более и более гористою и лесистою по мере приближения к Балканам.

По этой местности, от Черного моря к Дунаю, оказываются почти на одной линии: Варна, Праводы, Шумла, Разград и Рущук на Дунае. Эту линию, между Праводами и Шумлою, перерезывает длинная гора в перпендикулярном направлении от Эски-Арнаут-Лара к Балканам. Гора эта, или высота, со стороны Шумлы тянется [106] утесистым хребтом, а к Праводам расстилается пологим скатом и представляет обширную равнину, оканчивающуюся лесом у Камчика.

Кряж горы этой, извиваясь разными линиями, против Шумлы образовывает продолговатую впадину, по средине коей еще другая впадина же в виде острого угла, или копья. Площадь, вмещающаяся в этом огромном углублении, занимает более 3 верст по направлению к Шумле и около 5 по протяжению горы, со стороны коей окружена высокими утесами, а к Шумльской равнине открыта, спускается склоном и перерезывается, в том же направлении, тремя рытвинами, соединяющимися в один глубокий и широкой обрыв. Чрез этот обрыв, в глубине коего течет горный проток, перекинут каменный мост. Напротив его деревня Кулевча, расположенная под самыми скалами; возле Кулевчи, ее присёлок, или другая деревня Чырковна, а из самого углубления острого угла выходит Праводская дорога в Шумлу, пролегающая чрез Чырковну, мимо Кулевчи, на каменный мост. Дорога эта камениста, узка, местами глубоко врезывается в землю и идет по крутым спускам и подъемам.

Самая поверхность описанной площади, перерезанная обрывом, представляется в двух совершенно противоположных видах. Та часть, по коей идет Праводская дорога мимо Кулевчи, холмиста, частью покрыта лесом и рытвинами; поэтому чрезвычайно неудобна и затруднительна для действия артиллерии и кавалерии, между тем как противоположная ей сторона, представляя обширную открытую высоту, имеет природное превосходство для военных действий и особенно для артиллерии.

И в эту-то трущобу, или, лучше сказать, западню, влез высокостепенный визирь с своею армиею!..

Соображая умственно эту местность, сколько могу ее припомнить, кажется, невозможно было избрать для сражения позиции, более выгодной для российской армии и более невыгодной для турецкой.

Отдавая справедливую славу графу Дибичу, так умно и искусно заманившему визиря в расставленные сети, невозможно не удивляться крайней оплошности Рейхшид-паши, столь простодушно поддавшегося военной хитрости. Однакоже нельзя не отдать справедливости и турецкому оружию в том, что победа обошлась нам не дешево и с потерею со стороны турок не в таком виде, как бы ожидать следовало.

Начало Кулевчинской битвы известно мне по слуху (Говорю, — по слуху, ибо, быв в это время верстах в двух, я слыхал стрельбу, крики и вопли людей, но не мог видеть ничего, находясь под самой горой у Мадарды.) и по [107] рассказам очевидцев, а потому, в повестствовании о нем, не могу распространяться, окончания же этого дела я был сам очевидцем, следовательно, опишу его так, как видел.

В ночь, с 29 на 30 мая, 6 и 7 корпуса (в числе 22 батальонов, 26 эскадронов, 8 рот артиллерии и 3 казачьих полков) прибыли к Мадарде и остановились под горою. Главнокомандующий находился здесь с сильною артиллериею и несколькими батальонами.

Еще с вечера, 29 числа, авангард, под командою генерал-майора Отрощенки, состоявший из 11 и 12 егерских полков, из 1 батальона Муромского и 3 эскадронов Иркутского гусарского п., с 10 орудиями, занял позицию между Кулевчею и Чирковною, имея гусар с 4 конными орудиями и Муромский батальон впереди Чирковны.

1 бригада 6 пехотной дивизии с батарейною ротою поставлена была на противоположной высоте не далеко от каменного моста, имея в резерве Копорский пехотный полк и гусарскую бригаду с конно-батарейною ротою № 19; а ниже того же моста при спуске находились две бригады 5 пехотной дивизии с их артиллериею.

С рассветом 30 мая, многочисленные массы турецкой конницы и пехоты показались пред Чирковною и на высотах гор, а артиллерия продолжала спускаться по кручам Праводской дороги.

Вскоре послышалась беглая стрельба батальонов; затем, грохот батального огня, то прерывистый, то продолжительный, умолкал и раздавался вновь, смешиваясь с ревом орудий и с отчаянными криками и воплями людей. Этот ужасный бранный лик возвещал начало великого дела.

Не входя в подробное описание, скажу кратко, что авангард наш в самое кратчайшее время был разбит совершенно. Иркутский полк (3 эскадрона) потерял свой штандарт, пушки и более половины гусар; в двух егерских полках едва-ли уцелела пятая часть людей, а Муромский батальон был истреблен до последнего человека.

Между тем, в то время как происходила смертельная резня у Кулевчи, на противоположной высоте показалась Анадольская конница, в числе 6 или 7 колонн, и с яростью атаковала 1-ю бригаду 6 пехотной дивизии; но стройные полки Софийский и Невский приняли эту атаку с удивительным хладнокровием и мужеством; к ним подоспели на помощь Копорский пехотный и два полка гусар с конно-батарейною № 19 ротою, и отчаянные храбрецы были опережены, обозначив свой страшный путь собственными телами.

Эта кровавая схватка, чувствительная для нашей армии, была впрочем, не без пользы в том отношении, что турецкая кавалерия, долетевшая до моста, не могла видеть остальных наших войск, стоявших у Мадарды и закрытых высотою; поэтому визирь, не ведая о них, [108] остался при мысли, что имеет дело с корпусами генерала Рота, а потому, ободренный удачным началом, продолжал спускать с высоты артиллерию и войска, теснимые генералом Куприяновым со стороны Правод.

В это время я послан был с свитским офицером для занятия места под дивизию по новой диспозиции.

Остановившись на высоте, я был поражен величественным и, вместе с тем, ужасным зрелищем этого бранного поля. Здесь, у моста, несколько тысяч превосходной пехоты и страшная артиллерия стояли неподвижно в боевом строю, в каком-то грозном безмолвии; — а там, вдали, белелись груды обнаженных трупов храбрых муромцев и егерей, немые свидетели того, что недавно происходило. Белелись, и невольно вызывали благоговейный вздох сожаления. С другой стороны, ясная погода южного климата и прелестнейшее майское утро представляли в восхитительном виде дикую девственную местность, на коей выглянувшее из-за гор солнце, осветив кровь и смерть, казалось, с скорбью смотрело на страждущее человечество, люто терзавшее друг друга вместо наслаждения спокойною жизнью и благами природы...

По новой диспозиции войска стали в следующем порядке:

18-я и 16-я пехотные дивизии, с их артиллериею, стали на высоте, в полковых колоннах, фронтом к Кулевче, имея на правом своем фланге три полка 2-й гусарской дивизии. Во второй линии стали три полка 3-й гусарской дивизии, три полка улан и казачьи полки, с их артиллериею.

Затем, четыре полка 5-й пехотной дивизии и при них 12 орудий легких, 24 батарейных и 8 конно-батарейных единорогов (Конно-батарейная рота № 19 под командою капитана Бобылева.), под предводительством начальника главного штаба армии, графа Толя, выстроились у моста и изготовились к бою.

Эти новые массы пехоты и кавалерии, с многочисленною артиллериею, поразили визиря изумлением и ужасом. Тут-то увидел он, с кем имел дело. Он хотел было ретироваться на Марашскую дорогу или на Камчик, но уже было поздно.

Быстро повел граф Толь в Кулевчинские теснины свои полки и артиллерию. Находясь в голове колонн, он ехал верхом с необыкновенным, свойственным ему, хладнокровием и в эти минуты казался героем. Подведя войска на близкое от неприятеля расстояние, он поставил конную батарею и две батарейные роты на весьма выгодном месте и открыл разрушительный огонь по многочисленным колоннам турецкой кавалерии, пехоты и артиллерии, [109] сбившимся, так сказать, в кучу и от тесноты, на этой невыгодной позиции, не имевшим возможности развернуться и действовать с успехом.

Скоро замолкли турецкие пушки, — и нашей превосходной артиллерии предоставлено было решить жребий этого генерального сражения.

Капитан Бобылев меткими выстрелами своих 24-х фунтовых единорогов взорвал на воздух турецкие зарядные ящики и произвел ужасное поражение в турецких войсках.

Ужас овладел турецкою армиею. Верховный визирь заплакал, произнес несколько раз имя султана Махмуда и удалился с поля сражения, под прикрытием тысячи албанских всадников.

Все дрогнуло. Страшное смятение закипело в турецком воинстве. Всяк бросился спасаться, куда попал.

Это было около 4-х часов пополудни. Преследование неприятеля продолжалось быстро и, разумеется, успешно. 60 орудий, зарядные ящики, обоз и множество пленных были добычею победителей.

Так совершилось генеральное сражение под Кулевчей. Описание мое о нем не подробно и в стратегическом отношении не удовлетворительно; за то, я передаю мой рассказ по строгой справедливости о том, что видел собственными глазами.

Мне остается изложить мое мнение об этом деле.

Если принять в соображение, что на поле сражения было с нашей стороны 58 батальонов превосходной регулярной пехоты, 60 эскадронов кавалерии, пять казачьих полков и 250 орудий первейшей артиллерии, — то мог ли против таких сил держать борьбу верховный визирь с своими 22-мя батальонами неучи, с 15 т. кавалерии, правда, неистово храброй, за то с 60-ю орудиями разнокалиберной и самой жалкой артиллерии?.. Да притом бесталантный визирь имел против себя гениального вождя и никакой позиции!!!

Посему поражение турецкой армии, собственно, как поражение, было дело весьма далекое от тех великих сражений, в коих обессмертили себя наши гениальные полководцы: Румянцев под Кагулом, Суворов на Рымнике, а Котляревский под Ленкоранью и Асландузом. Но завлечь визиря с его армиею на такую позицию было дело, по истине, чрезвычайно трудное. Оно совершено с глубоким соображением, умно и успешно. В этом нельстивая слава принадлежит графу Дибичу и его знаменитому помощнику, графу Толю.

С другой стороны, поражение верховного визиря, не важное на поле брани, есть дело весьма важное великими результатами. Переход через Балканы и взятие городов Айдоси, Карнабата, Селимпо, Ямболя, Адрианополя и других, наконец, заключение [110] Адрианопольского мира, на указанных условиях, было последствием Кулевчинской победы. Одним словом, победа при с. Кулевче решила участь всей войны.

At ludit in humanis Divina potentia rebus, —

Et saept in paucis claudere magna solet vires...

Но промысл Божий непреложный

Во всем свой дивный перст являет

— И случай, иногда ничтожный,

Судьбу великих дел решает.

(Продолжение следует).


Записки Иосифа Петровича Дубецкого.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

(См. «Русскую Старину» май 1895 года.)


VIII.

Болезнь. — Переход  чрез Камчик и за Балканские горы. — Дело под Айдосом.


Первым результатом Кулевчинской победы было перенесение театра войны за Балканы, за коими от существования турецкой монархии не была нога русского воина. В ожидании нужных для сего приготовлений, мы простояли в окрестностях Шумлы до начала июля.

В июне показалась в войсках чумная горячка, а местами и самая чума. Боязнь и ужас овладевали самыми твердыми людьми.

Заболев этою горячкою, я был семь дней в совершенном беспамятстве. В одну ночь лежа в палатке один, в бреду горячечном, когда не было при мне никого из прислуги, я сел на постели, поджавши ноги, поставил на колени таз, высыпал в него несколько пистолетных патронов, лежавших под головами вместе с пистолетами, — и придерживая левою рукою таз, правою зажег порох пустым патроном, запаленным на свече. Все эти подробности я припомнил ясно, когда пришел в себя. Сильная вспышка охватила пламенем правый рукав бывшего на мне бешмета и длинные концы шелкового платка, бывшего на шее, опалила обе руки и немного лицо. Я закричал, быстро начал тушить воспламенившийся платок и бешмет, и в этот миг пришел в совершенную память. Мой [108] Павлушка, храпевший возле палатки, проснулся, прискочил ко мне, помог потушить горевшее платье и подал остальную помощь.

Не знаю, испуг, или боль от обжога явили удивительное действие: — только с этой минуты я почувствовал совершенную перемену. Явился аппетит к разным любимым кушаньям, к вину и даже к трубке, тогда как семь суток крошки не было во рту, кроме лекарств и воды. Этот перелом произошел в ночи на 29 числа июня, а в ночи 4 июля я уже ехал верхом при дивизии, следовавшей чрез Кулевчинские высоты на Камчик. Правда, возле меня шел человек и поддерживал меня, но я все-таки ехал, употребив все мои силы. Ибо несравненно лучше желал умереть от пули, чем от подлой чумы. В продолжение этого форсированного марша, я ехал то верхом, то на орудии, то шел пешком и не могу выразить, как трудно и беспокойно было для меня подобное путешествие при слабости моей после горячки. Зато здоровье мое поправлялось с каждою минутою; зато, — прибыв на Камчик, с каким восторгом повалился я на ковер, с каким наслаждением пил чай и ужинал, — и каким богатырским сном уснул!..

Для исторической связи повествования о турецкой войне, я должен упомянуть здесь, что 6-й корпус, под командою генерала Рота, направлен был по приморской дороге; 7-й, под командою генерала Ридигера, шел правее и составлял авангард армии; за ним следовал 2-й пехотный корпус под командою графа Палена, при коем находилась и главная квартира, — а 3-й пехотный корпус, под командою генерала Красовского, оставался под Шумлою и в Варне.

Утром июля 6 числа, мой Павлушка (Он был мой верный слуга, будучи у меня денщиком в течение 12-ти лет.) с трудом разбудил меня. Его возглас: «вставайте скорее, — идут за Камчик; уже и мост навели, князь приходил сюда два раза, да не велел вас будить; вон смотрите, егерь идет уже на мост», — подействовал на меня как электрический удар. Я вскочил, пешком догнал дивизию на мосту и в несколько минут очутился на другом берегу при генерале, который приветствовал меня с искренним участием. Заботливый мой денщик, Павлушка, не хотел, чтобы труды его пропали понапрасну, а потому, уже во время перестрелки, отозвав меня в сторону под огромное дерево, к крайнему моему изумлению и радости, показал мне и чайный дорожный прибор, и булку, кои другой мой денщик Иван держал вместе с лошадью. Нашлись друзья разделить эту радость, — и чайник был осушен в несколько минут. [109]

Погода была прелестная. Дело было небольшое, кончилось скоро и спешно, так что к 6-ти часам пополудни корпус наш был уже в д. Куприкиой, а 7 июля в Дервиш-джоване.

В три перехода мы перешли Балканские горы. Дорога в этих горах лучше, нежели по ровным местам, и не представляет затруднений в пути, кроме нескольких крутых спусков и подъемов. Победа сопутствовала нам везде, — и говоря правду, дела были так не важны, что даже нечего об них и писать.

Самое замечательное дело, какое имел 7-й пехотный корпус за Балканами, было под Айдосом июля 14 дня.

Отрасль Балканских гор, отделяясь от главного кряжа, пролегает по Румелии на несколько десятков верст. В этой ветви гор есть впадина в виде буквы П, более двух верст в поперечнике и около шести верст в углублении. В этой впадине раскинут у подошвы горы небольшой, но красивой и богатый городок Айдос.

Ночью с 13 на 14 июля, 7-й корпус, приблизясь к городу, был построен в боевой порядок на высоте, имея на правом фланге уланскую бригаду и два казачьих полка.

Пред фронтом 18-й дивизии, на расстоянии полуружейного выстрела, начинался крутой скат высоты, на коей стояли войска, и закрывал лощину, или, лучше сказать, равнину, расстилавшуюся пред городом.

При восхождении солнца, когда еще не исчезнул туман, густая колонна турецкой кавалерии вдруг вынырнула из-под ската пред 18-ою дивизиею и наткнулась прямо на батарейную роту полковника Штейбе. Два, или три залпа картечью из 12 орудий большого калибра на столь близком расстоянии были удачны до того, что с исчезнувшим пороховым дымом исчезла и колонна, — и лишь чрез несколько минут показалась вдали удаляющеюся за горами, усеяв путь свой трупами.

Удачное начало было благовестью победы. Батальон турецких стрелков, залегших в канаве под городом, не долго мог держаться; а массы турецкой конницы и пехоты, занимавшие высоты, окружавшие город, не могли сопротивляться быстрому натиску двух егерских полков и остальной пехоты. Чрез несколько часов г. Айдос был занят с незначительною с нашей стороны потерею.

У нас выбыло из фронта до 100 человек; у турок убитых и раненых, полагаю, было более 300, да взято в плен более 200 низамов (Низам, или низам-джедит, — солдат регулярного войска, пехотинец.) и до 20 чиновных лиц и проч. [110]

Дня чрез два 7-й пехотный корпус расположился на бивуаке пред г. Кирнабатом, отстоящим верстах в 25-ти от Айдоса и занятым нашею конницею без боя.

31 июля взят был город Селимпо.

Наконец на рассвете прелестнейшего летнего дня 8 августа, пехотные и кавалерийские полки, с их артиллериею, 2-го, 6-го и 7-го корпусов, предстали пред величественным Адрианополем и, вытянувшись на высотах в 3-х верстах от города, изобразили великолепное зрелище грозной армии в боевом строю.

Не прошло и двух часов, как турки, устрашенные приготовлениями к бою, положили оружие. Сераскир Галиль-паша и генерал-губернатор Адрианополя подписали конвенцию о сдаче города, а жители, не дождавшись этой конвенции, толпами вышли на встречу войскам. Главнокомандующий со всем штабом расположился в дворцах Эски-сарая, древней резиденции султанов, 18-я пехотная дивизия, назначенная к занятию города, раскинула лагерь свой между городом и рощею, или парком; 2-й пехотный корпус, перейдя за Адрианополь, остановился на константинопольской дороге, а 6-й со стороны Кирклиссы.

Здесь окончились военные действия наши за Балканами, а с ними окончилась и турецкая война.


IX.

Адрианополь.


Едва успели публичные глашатаи прокричать по городу весть о сдаче Адрианополя, как тотчас толпы турок, греков, армян, жидов нахлынули на наш лагерь; одни из простого любопытства, а другие из видов торговли, — и наш лагерь из тихого сделался шумным торжищем. Разные материи, всевозможные свежие фрукты, конфекты, вино, ром, табак, булки, даже рыба и мясо разносились и продавались по выгодным ценам и для покупателей, и для торговцев. Некоторые явились даже с ручными кухнями, или железными очажками, и приютившись в удобных местах в кругу наших солдат, жарили им свои кибабы, шашлыки и пирожки.

В 5 часов заиграла в полках музыка, составились кружки песенников, и вблизи лагеря запестрелись группы женщин, из коих каждой сердечно хотелось побывать в русской палатке, разумеется, из любопытства, общего всему женскому полу. [111]

Из числа прогуливавшихся по лагерю посетителей, два степенные турка, прилично одетые, были приглашены мною в палатку, и, к удивлению моему, один из них начал объясняться по-русски очень понятно. На вопрос мой, где он выучился русскому языку, он рассказал мне, что в бывшую войну с Россиею, в 1810 году, он был взят в плен и более двух годов жил в Курской губернии, где был очень хорошо принят в некоторых помещичьих домах и с искреннейшею признательностью отзывался о хлебосольстве русских. Гости мои Осман и Таир-ага, угощаемые чаем и пуншем, в приятной беседе просидели у меня до ночи. На другой день они прислали мне превосходных свежих фруктов и были приглашены вечером на чай.

Между тем, на третий день по занятии Адрианополя, был торжественный въезд главнокомандующего в город. Граф Дибич, со всем своим штатом, окруженный генералитетом, в сопровождении нескольких эскадронов гусар и конной артиллерии, с музыкою проехал по главным улицам города и прибыл в греческую церковь. Греческий епископ отслужил обедню и молебен, при чем находились сборные команды разных пехотных полков и артиллерия. По окончании молебна при возглашении многолетия государю императору, гром русских пушек потряс древнюю столицу оттоманов. Засим преосвященный угощал у себя в доме всех превосходным завтраком, а солдат на обширном дворе.

Адрианополь, огромный древний город, расстилается на высоте на протяжении более 12 верст и имеет до 90 т. жителей. Дома все почти деревянные, большею частью двух и трех-этажные. За исключением весьма немногих улиц, достаточно просторных для езды в экипажах, все остальные улицы очень узки и есть некоторые до того тесные, что два конные всадника встретившись не могут разъехаться, не задев друг друга, а выдающиеся на улицу балконы заставляют нередко слезать с лошади. В таких улицах нечистота и зловоние превосходят всякое описание. Мне часто случалось проезжать некоторые улицы, зажимая нос и рот платком, ибо не было возможности выносить отвратительнейшую вонь. К тому же кладбища, в близком расстоянии облегающие город на необозримое пространство, в коих магометане не заваливаются землею, но закрываются сводами, или досками, смотря по состоянию, заражая воздух вредными испарениями, споспешествуют развитию эпидемии, столь частой в южном климате. Это — одна из главнейших причин, по которой чума вечно гнездится в Турции.

На северной стороне Адрианополя, вековые дубы, чинары, орехи и другие южного климата деревья покрывают на несколько верст [112] равнину, орошаемую большою рекою Тунджею, и образуют великолепнейший парк, именуемый Султаниею или Эски-Сараем. Его дворцы, теплицы, купальни, киоски служат ныне обиталищем турецким сановникам, а проглядывающие из земли развалины и уцелевшие подземелья пробуждают грустное воспоминание о древнем величии бывшего некогда на этом месте жилища греческих царей и после их турецких султанов (до 1361 года). Но уже тому прошло около 500 лет!..

Их домы ветер разметал,

Их гробы срыли плуги;

И пламень ржавчины сожрал

Их шлемы и кольчуги.

В версте от Эски-Сарая, возвышается великолепное, каменное, двух-этажное здание в виде продолговатого четыреугольника, объемлющего около ста сажен по переднему фасаду и более 200 в длину. В жизнь мою я не видал строения, в род казарм, красивее, прочнее и удобнее. В первом этаже этого огромнейшего здания все залы со сводами, а во втором прекрасные большие комнаты для генералитета и офицеров, и обширные залы для нижних чинов. С внутренней стороны идет широкая галерея с колоннадою вокруг всего здания. Казармы эти построены на 10 т. человек, но могут вмещать гораздо более 12 т.


X.

Сердечная встреча. — Не вымышленный роман.


Quisquis in primo obstitit repolitque amorem, tutus ac victor fuit; qui vero blandiendo dulce nutrivit malum, sero recusat ferre quod obligat jugum.

Sen…

Рассудок говорит:

Себя ты не губи,

А сердце все твердит

Свое: люби, люби…

Здесь начинается мой собственноличный эпизод. Я хотел было умолчать и о нем, так же, как не упомянул ни об одном из многочисленных приключений, составляющих темную сторону жизни, — говорю темную, — если должно назвать пятном сердечные слабости человека; но случай этот есть выше всех моих падений сего рода; поэтому считаю не излишним рассказать его. Прошло тому уже более 20 лет, и в настоящее время он составляет лучшее воспоминание из всего былого. Так глубоко врезался он в душу; так незабвенна память милого существа, [113] любившего меня безграничною любовью. Постараюсь изложить это происшествие по всей откровенности. Однако, вижу вперед, что нет возможности обойтись без некоторого романтизма. Ибо самый факт, истинный в сущности, есть уже роман моей жизни. Следовательно, изложить его в нескольких строках, без сопровождавших обстоятельств значило бы отнять всю прелесть этого ясного луча жизни. Впрочем, в приводимом мною разговорном изложении соблюдена возможная правдивость, сколько могла служить мне в этом моя память.

В Адрианополе русские войска простояли около трех месяцев, даже после ратификации и размена трактата о мире, пока не началось по оному условное действие. Время это проведено мною с некоторым удовольствием и даже с пользою.

Мои знакомцы, турки, посещали меня более недели каждодневно и всякий раз были угощаемы и чаем, и закускою, и превосходным греческим вином, добываемым у греков же не за дешевую цену, которое правоверными мусульманами, как запрещенный плод, пилось с наслаждением. Признаюсь, я подумывал, какая могла бы быть причина столь быстрой и столь радушной привязанности ко мне этих турок. Загадка эта разрешилась скоро, как увидим ниже.

Когда знакомство наше, так сказать, утвердилось, Осман пригласил меня к себе и познакомил с своим младшим братом, у коего он жил. Этот брат его (не помню имени) вел торговлю весьма успешно; смышленый и к тому же много путешествовавший по Азии и Европе, показался мне человеком приятным и занимательным, тем более потому, что изъяснялся несколько по-французски и был замечательно веселого нрава. После сего и Таир-ага пригласил меня к себе в дом на обед, и таким образом в самое короткое время я сблизился с этими янычарами, и от частого с ними обращения и сам начал болтать по-турецки и понимать если не все, то многое. Таковая быстрота происходила как от способностей моих к изучению языков, так и от того, что в бытность мою в Грузии (в Елизаветполе) я учился немного по-татарски, а татарский язык с турецким имеет небольшую разницу.

Мои знакомцы, видя мои азиатские ухватки и наклонности, с коими я сблизился во время пребывания моего за Кавказом, и думать не хотели, чтобы я был коренной русский. Я сидел, поджавши ноги так, как и они, любил азиятские кушанья и ел некоторые руками так, как и они, курил один турецкий табак, ездил верхом по-черкесски или по-татарски, а из моего приветливого обращения видно было мое особенное к ним расположение. Все это в совокупности с моим малороссийским обликом и усами утвердило моих приятелей-турок [114] в идее, что я по крови и роду азиатец, но русский подданный. Это предположение скрепило еще более нашу приязнь, которая расположила их открыть мне тайное намерение и просить по оному моего совета и содействия.

Уже недели две продолжалась эта связь, как однажды вечером Осман и Таир, приехав ко мне, объявили, что они желают посоветоваться со мною об одном деле, которое по важности должно содержать в величайшем секрете. Когда я заверил их моей скромности и готовности услужить им, то они открыли мне следующее: когда султан Махмуд уничтожил на вечные времена янычарское войско и имя и истребил их самих на половину, то оставшихся в живых янычар лишил всех прав и преимуществ, коими, они, по роду службы, прежде пользовались. Поэтому янычары, питая ненависть к Махмуду и его низамам (Регулярные войска.) и видя крайнюю опасность в Турции для себя и для своих семейств, желали бы перейти в Крым, или Казань, образовать на правах Донских казаков войско янычар и служить вечно в подданстве России. Затем объяснили, что таковых янычар в Адрианополе до 9.000, а в Константинополе и других городах до 25.000 человек; что если домогательство адрианопольских янычар, от коих они депутаты, будет принято, то и все прочие единодушно последуют их примеру. Для сего Осман и Таир, от всего своего общества, просили меня узнать как наисекретнее, будет ли уважена их просьба или нет. Если будет, то они тотчас обратятся к главнокомандующему с формальною просьбою, — а если нет, — то должно оставить этот вопрос в непроницаемой тайне. Иначе, если султан Махмуд узнает о их замысле и поступке, то, по уходе русских войск, им не миновать окончательного истребления.

Вот в чем заключалась их тайна, впрочем, весьма основательная, — и причина быстрого и приязненного знакомства.

Я был весьма рад, что на этот раз мог сам услужить им, посредством генерала князя Горчакова, который за неприбытием гр. Орлова и гр. Палена открывал в это время переговоры с турецкими уполномоченными, прибывшими тогда в Адрианополь (Это было 18 августа.), и который мог об этом предмете доложить фельдмаршалу лично. Посему, с моей стороны к удовлетворению их просьбы было сделано все, но им было отказано.

Обстоятельство это еще теснее связало знакомство мое с этими янычарами. Да иначе и быть не могло, ибо, избрав меня [115] поверенным в столь важном деле, они старались всемерно расположить меня к себе и снискать мою дружбу. После сего нисколько не покажется удивительным, если я был принимаем в их домах с полным радушием, особенно у Таира, коего даже семейство от меня не пряталось. Но в отношении сего последнего были еще и другие причины.

Посещения мои к Осману были, так сказать, литературные. Этот почтенный янычар, под старость, предался учености и любил преимущественно историю. Он всегда принимал и угощал меня в прекрасном саду. В тени ветвистых каштанов сидя на ковре, он мне переводил и толковал из древних рукописей разные эпизоды о Магомеде II, о Баязете и проч., а брат его, весельчак и остряк, всегда встречал меня упреками, что не часто у них бываю. В доме его видно было изобилие и даже роскошь. Но связь моя с Таиром была совсем другого рода.

Таир-ага, бывший янычарский офицер, имел небольшой домик и жил очень скромно, по весьма ограниченному состоянию. Он любил и почитал меня до того, что в доме его все было для меня открыто, а добрейшая жена его Эмине всегда принимала меня как родного брата, — особенно после того, когда я, узнав о ее горести, сделался миротворцем, убедил Таира любить и почитать ее как верного друга и как благодетельницу, искупившую его от смерти. Эпизод этой сцены заключался в следующем.

Во время девичества, Эмине была приближенною горничною одной султанши, жены Махмуда. Видев часто Таира, в числе придворной султанской стражи, влюбилась в него. Да и мудрено было не влюбиться пылкой турчанке в юного мущину, и по лицу, и по сложению красавца. Но препятствие, трудно преоборяемое для турка, было в том, что Эмине была летами старше Таира. На этом остановилось дело, и Эмине в тиши вздыхала и таяла.

Между тем, вскоре грозный султан Махмуд предпринял истребление янычар. Таир был в числе обреченных на смерть, но Эмине, чрез посредство своей госпожи, султанши, искупила его голову 30.000 пиастров, с вечным отречением от янычарства. Сделавшись его женою, тоже с условием, что Таир не должен иметь другой жены, пока жива Эмине, они удалились в Адрианополь, купили домик и остались в этом городе в спокойной жизни.

В то время, когда я с ними познакомился, Таир, имея лет за тридцать, был в полной силе и красе; а Эмине уже смотрела старушкой, хотя, впрочем, еще не изгладились следы исчезавшей красоты.

Таир, на правах турка, приобрел любовницу, хорошенькую молдаванку по имени Марюку или Марицу (Марии) и держал ее в доме. [116] Оскорбленная Эмине вопила против этого, а Таир защищался тем, что он даль обет не иметь другой жены, пока жива Эмине, — и держит его свято; но никогда не обещал не иметь любовницы, чего Эмине не должна и запрещать. Бедная женщина, пойманная на буквальном смысле условия, видела справедливость на стороне своего мужа, терзалась и лишь в слезах находила утешение.

Вот причина супружеских раздоров и горести Эмине.

Легче было бы решить трудный государственный вопрос, нежели уладить эту постельную распрю. Однакоже, после продолжительных упреков, слез и споров, дело решилось на следующих пунктах: 1-й, что Таиру дозволяется иметь любовницу, но только одну, настоящую, или другую, если надоест эта; 2-й, что любовница таковая будет в доме, как служанка, а не как госпожа, и 3-й, что Таир обязуется не уклоняться от супружеских обязанностей и сверх того будет любить и почитать Эмине, как друга и жену. При последнем пункте Таир со вздохом утвердил ратификацию, и согласие, по крайней мере на сей раз, между супругами водворилось.

У Таира и Эмине было всего-на-всего одно дитя, мальчик Измаил лет 4-х или 5-ти, и это-то единственное детище они отдавали мне безусловно, дабы этим, как они выражались, скрепить на-веки нашу приязнь и пред Богом, и пред людьми. Но когда я сказал, что уже имею одного мальчика турчонка (В Селимпо взят мною мальчик лет 7-ми, у коего матери не было, а отца убили тут же. Этот мальчик Николай служит ныне в мусульманском полку урядником. Офицеры, кто желал, брали и мальчиков, и девочек из турецких и христианских семейств, и это нисколько не воспрещалось.), и поэтому отказывался от этого предложения затруднением возиться с двумя детьми по походам, то Эмине весьма не шутя возразила: «так возьми с собою и мою Гедиэ; — она будет смотреть за Измаилом и служить тебе верно. Притом же она такая умница и...» — «Довольно, довольно», — сказал Таир, махнув рукою.

Этот поступок глубоко тронул меня и доказал, до какой степени эти добрые люди любили и уважали меня. Ибо Эмине, касаясь к сороковым годам, не могла уже иметь детей, а ее родная племянница Гедиэ, круглая сирота, заступала место дочери. Не входя в романическое описание прекрасного смуглого лица, прелестных очей, поразительной улыбки, гармонического голоса и стройной талии этой пятнадцатилетней девственницы, скажу кратко, что эта юная азиатка была в полной мере из тех красавиц, на коих невозможно глядеть без упоительных ощущений. [117]

Однако, несмотря на столь сильные знаки расположения, поведение мое в этом доме было неизменно. Зная из опыта, как высоко чтится азиатцами уважение прав гостеприимства и как жестоко отомщевается вероломное их нарушение, я старался вести себя так, чтобы не набросать и тени подозрения на чистоту моей связи. Поэтому я никогда не ездил к ним без приглашения, и если и бывал в их доме, то в обращении с женщинами, кои от меня не скрывались, был всегда серьезен, скромен и вежлив до строгости. Но подобное поведение лишь увеличивало их ко мне доверие и внимание.

Адрианопольский караван-сарай, — огромнейшее каменное здание, составляющее великолепную галерею в два света, простирающуюся до 300 сажен в длину, есть пункт постоянного, величайшего стечения народа обоих полов, всех сословий и племен, находящихся в городе.

Здесь вы найдете дорогие ткани востока, парчи, материи, сукна, бумажные и шерстяные изделия, галантерейные вещи, бронзу и, одним словом, вы здесь найдете всякого рода мануфактурные произведения четырех стран света. Наряду с этими богатствами, вы увидите и ювелиров, и часовых мастеров, и портных мужских и женских, и сапожников, и башмачников и проч. и проч. Тут красуется европейская ресторация, там турецкая кофейня; в одном месте кондитерская, в другом аптека; там жарят кибабы и пирожки, а возле, лукавый армянин или караим смотрит с умильною улыбкою на кучки лежавшего пред ним благородного металла и меняет всякого рода деньги. Наконец здесь происходят всякого рода коммерческие и даже любовные сделки, ибо в этом удивительном хаосе племен, лиц и наречий, прелестные затворницы (среднего класса) умеют инстинктивно отгадать, что кому нужно, и находят в этой шумной толкотне безопасное средство ускользнуть на час или два от ревнивой бдительности. Мне не один раз случалось быть в этой галерее и обретаться в такой же тесноте, какая бывает у нас в церквях или при больших процессиях. Одним словом, эта великолепная галерея есть адрианопольский Невский проспект, или, лучше сказать, парижский Пале-Рояль.

Близость морей, представляющих удобство и быстроту водяных сообщений с Европою, Азиею, Африкою — ничтожная таможенная пошлина, свобода торговли и извека господствующая страсть туземцев к торговой промышленности довели ценность ввозных товаров до невероятной дешевизны. Эта дешевизна в особенности поразительна на изделиях шерстяных, шелковых и бумажных, так что десятиаршинный кусок прекрасной аладжи и камчи, продающейся в России по 10 и 12 р., здесь покупается по 4 и по 5 р. серебром, и т. п.

Посещая часто Адрианопольский караван-сарай, однажды, бывши [118] в выигрыше, я накупил, червонцев на десять, разной материи и уборов, отдал эти вещи Таиру и просил его вручить по назначению жене и племяннице, заверив его при том, что делаю это в ответ за подарки, ими мне сделанные, и из признательности моей за их ко мне приязнь и доверие. Таир поверил мне откровенно и благодарил от души. Но не таковы были мысли женского пола. По их понятиям, признательность мужчины к женщине и обратно должна выразиться совсем другим путем. В этих идеях пылкая Эмине, считая себя и без того обязанною мне за оказанное участие в ее сердечной горести, сочинила для меня благодарность по своему усмотрению.

Удивительно, как глубоко инстинкт женщины может проникнуть в душу занимающего ее человека. Она угадала запавшую в сердце любовь и с радостью решилась содействовать ей, как из благодарности, так и по сердечным побуждениям, порожденным ревностью. А ревность азиатки ужасна... Блажен муж, иже не испил ее...

Прелестная племянница, до сих пор редко показывавшаяся, редко поглядывавшая и то украдкой, вдруг изменила свое поведение. Увлеченная собственною страстью и ободренная наставлениями тетушки, она начала выходить часто, старалась проходить близко меня, изыскивая к тому предлог; а иногда, как будто нечаянно, задевала меня рукой или ногой; но ее взгляды, улыбка, мимика, в коей столь искусны азиатки, не могут быть выражены пером. Этот язык доступен сердцу, понятен только любви. Таир, казалось, не обращал на это внимания; но хитрая Эмине сопровождала иногда эти сцены значительною улыбкою, поглядывая лукаво то на меня, то на мужа. Я был в упоительных мечтах от подобного обращения, но мысль о будущем поражала боязнью и отталкивала увлекательные фантазии.

Во всю мою жизнь я постоянно избегал сильной привязанности к неравному предмету, дабы не завлечься невозвратно в предосудительную связь. Бесчисленные примеры подобных женитьб в Грузии были слишком для меня поразительны. Посему и в настоящем случае я очень опасался за себя; тем более, что, отбросив воспитание и происхождение, юность, красота и любовь могли иметь на меня такое влияние, за последствия коего я не мог ручаться. Вскоре я несомненно убедился в моем опасении по тем усилиям, с коими я должен был выдержать сердечную борьбу при разлуке. Однако:

Рассудок говорит:

Себя ты не губи, —

А сердце все твердит

Свое: люби, люби...

Так прошло около двух недель.

В один день Таир пригласил меня обедать. Приехав в [119] назначенный час, я был встречен хозяйкою, которая, сказавши мне, что муж ее в городе, но что сей час будет просила пожаловать в гостиную, а сама ушла на кухню.

Домик их был трех-этажный. Первый этаж был каменный со сводами и заключал кухню и кладовую, во втором были три комнаты, одна мужская, т. е. гостиная и две поменьше, женские, и открытая галерея; третий этаж не занимался никем.

Поставивши лошадь на конюшню, едва вошел я в гостиную, как в тот же миг выбежала из соседней комнаты Гедиэ, всегда резвая, всегда веселая, на этот раз с лицом, сияющим каким-то восхищением. Подскочив ко мне и дергая мой эксельбант, она вперила свой светлый взор в мои глаза и с милою улыбкою спросила: — Капитан, зачем прислал ты мне с дядей вот это? — и указала на фугоньерку и красивый платок, составлявший, по убору турчанок, ее головную повязку.

— Это твой дядя подарил тебе, — отвечал я.

— Так тетка говорила неправду, ты меня не любишь? — сказала она, колебля головою.

Едва я успел пожать ее руку, как она бросилась целовать мою. Я ее не допустил, и она обхватила обеими руками мою голову, прижала ее к своей девственной груди, и уста наши слились.

Дрожь пробежала по всему телу. Когда я опомнился, она смотрела с улыбкою в полурастворенную дверь, грозила пальцем и посылала рукой поцелуи.

Тридцати одного года, не изнуренный болезнями и излишествами, от природы сильного сложения, я был в это время в полной красе жизни: строен, ловок и пригож. К тому же, почти от начала войны я мужался в воздержании, имея целью предстать в возможной чистоте, плотью и духом, на суд божий, если бы жребий войны указал туда дорогу. При таковом физическом состоянии, страстное прикосновение пламенного существа произвело в моем грешном теле невыразимое потрясение. Нужна была вся сила воли, чтобы преодолеть запылавший огонь. Я скрепился и истолковал, как мог, милой искусительнице эти слова:

— Если я тебя полюблю, то это будет мое несчастье.

— А я, с тех пор, как тебя увидела, о тебе только и думаю, и ночью и днем, — проговорила она, печально качая головою.

Я выбежал из комнаты, выпил стакан воды, закурил трубку и, усевшись на галерее, погрузился в думу.

За обедом я был скучен; ел и пил очень мало и на участие радушных хозяев отговаривался нездоровьем, ибо и, действительно, [120] чувствовал себя не хорошо. Но зоркая Эмине кидала на меня испытующие взгляды, и, нет сомнения, угадала бушевавший пламень.

После обеда я тотчас собрался ехать. Прощаясь с хозяйкою, когда Таир ушел выводить моего коня, она спешила в разговоре со мною и старалась и словами и жестами истолковать мне мысли свои, кои, сколько могу припомнить, были в этом роде: «Не тоскуй, капитан-джаным (Джан, душа, джаным, душенька. Турки в приятельском разговоре прибавляют это слово к имени или званию.), прошу тебя; это мне очень больно. Знаю твою печаль. Если будешь жить в городе, а не в казармах, то все сбудется по желанию. Переезжай же хоть сегодня и увидишь, умеет ли Эмине понимать тебя и благодарить за дружбу, которой никогда, никогда не забудет. Я не простая, ты это видишь. Верь же мне, капитан-джан, все будет хорошо; переезжай поскорее.

Приехавши в казармы, в коих расположен был наш 7-й корпус со штабом, я тотчас принялся за гидропатию и диэту и в тот же день, с разрешения генерала, сделано было распоряжение об отводе для меня, по случаю болезни, приличной квартиры в городе, где лекарь не шутя советовал мне обратиться к существенному лечению, во избежание белой горячки, коей признаки были явственны и которой, в жизнь мою, я подвергался три раза: один раз во время пребывания моего в Париже и два в бытность мою в Грузии, единственно по причине продолжительного терпения.

На другой день утром Таир, навестивший меня, искренне соболезновал о моем нездоровьи, но причины его не знал. Я поручил ему съездить и посмотреть указанную квартиру. Возвратившись, он объявил, что квартира очень хорошая, с ходом совершенно отдельным с улицы, отведена в греческом квартале, в доме богатой молодой вдовы, которая, впрочем, выходит замуж за родственника покойного мужа; но что в соседстве есть юная гречанка, слывущая адрианопольскою красавицею, которую не стыдно было бы представить и в султанский гарем. Это была действительная правда. Впоследствии, познакомившись с ее отцом, я бывал у него в доме, видел красавицу, родителям коей, а более ей самой, очень и очень хотелось сыграть свадьбу, но эта фантазия была для меня не по душе, несмотря на искренние намеки с их стороны, мне предложенные. Сверх сего Таир сказал мне, что в этой же улице, дома через два, живет у своего сына одна старая гречанка, которая приходится родной теткой его жене.

— Как, — спросил я, — разве Эмине гречанка?

— Нет, — отвечал он, — но ее мать, старшая сестра этой [121] старухи, была урожденная гречанка; так точно, как и бабка Гедиэ была замужем за магометанином, но по происхождению болгарка. Подобные браки бывали прежде в Турции, ныне по милости Махмуда, весьма редки, — добавил он.

В тот же день вечером я переехал в Адрианополь на новую квартиру, куда еще утром было все перевезено. Помещение, по климату и обычаям, было очень удобное и даже роскошное. Квартира эта состояла из двух комнат, расположенных в ряд, коих двери выходили на широкую и длинную галерею, украшенную резною решеткою с диванами. Галерея эта была в сад, а из нее шли две лестницы, одна в кухню, помещавшуюся под комнатами, а другая прямо на улицу, в особый ход. В одной из комнат тянулся во всю длину левой со входа стены низкий турецкий диван, устланный коврами и подушками; в противоположной стене была широкая ниша для спальной постели, по обе стороны коей были в стене же шкапы с резьбой; а в третьей стене, напротив двери, красовался огромный камин из мрамора. Другая комната была попроще.

К чаю явился Таир и между прочими разговорами объявил мне, что жена его в восхищении, что я перешел в город и поручила сказать, что она завтра же пришлет мне пешкеш (Пешкеш-подарок.) на новоселье.

— Э, как можно. Поблагодарите ее, пусть не беспокоится, — сказал я.

— Отчего, ведь и у вас, я думаю, так же, как и у нас, приятели на новоселье присылают хлеб и соль, — отвечал он.

Я замолчал, ибо догадывался, какого рода пешкеш может пожаловать ко мне.

После чаю, за стаканами вина, я заговорил о моей наклонности, или лучше сказать страсти, и заключил мой разговор изъяснением в этом роде:

— Послушай, Таир, ты меня знаешь только несколько дней; но знаешь, как честного человека. Уверяю тебя клятвенно, ты в сем отношении не ошибся, — и я понимаю тебя тоже за человека честного. Будем же действовать и поступать, как честные люди. Скажу тебе откровенно, мне нравится Гедиэ, но я боюсь затмить чистоту нашей дружбы поступком, который был бы противен твоим чувствам; не хочу делать ничего такого, что могло бы поколебать твою ко мне приязнь. Мне она нравится, говорю тебе. Жениться на ней не могу, но полюбить ее желаю. Скажи твою мысль по всей правде, этим только ты докажешь мне твою истинную дружбу. [122]

Таир, поглядев на меня пристально, затянулся трубкой, покрутил усы и подумав начал говорить, по свойственной ему привычке, медленно и с расстановкой: «Что Гедиэ тебя любит, я это знаю, с сожалению, с того самого дня, как ты у меня обедал в первый раз. Говорю — к сожалению, ибо она и мне очень нравится. Да иначе, капитан-джан, и быть не может. Коль скоро с первого взгляда мы понравились друг другу, то все, что хорошо для меня, может показаться хорошо и для тебя. Следовательно, не мудрено, что то, что полюбилось мне, и тебе приходится по вкусу. Эмине желает ее сбыть как наискорее. Знаю, что женою твоею она быть не может, но быть твоею любовницею будет для нее по сердцу, да она лучше и не желает. Притом же, я, Эмине и Марица, все мы будем этому рады. Я — потому, что люблю и уважаю тебя много, а Эмине и Марица из ревности. Вот тебе, капитан-джан, верная правда.

— Что же с нею станет, когда я уеду?

— Ничего. Будет жить у нас, а случится хороший человек, выйдет замуж.

— Да кто же женится на ней, если она будет ни девка, ни вдова?

— Странный вопрос. Этакие женитьбы у нас бывают нередко; а у вас, я думаю, и того чаще, — ибо у вас покупают мужей, а у нас жен. Была бы хороша и молода, не засидится дома. За нее уже сватался не один; а мой дядя без ума от нее, только что он стар и вдов. Да и тетка ее, Эмине, была, как ты говоришь, ни девка, ни вдова, хотя и толкует, что я спьяна ничего не мог разобрать в ту ночь. При том же куда девались бы несчетные табуны любовниц и прислужниц наших пашей, улемов, эфендиев и проч. и проч., если бы все, по-твоему, женились только на девках. Ведь всякий правоверный может иметь четыре жены, а любовницам и счета не положено.

— Стало быть, этот мудрый закон магометов говорит: чего не нашел у одной, того ищи у другой, у третьей и так далее — возразил я с улыбкой.

Таир при этой остроте вытаращил на меня глаза и, расхохотавшись от души, сказал: Ах, скажи, пожалуй, эта мысль никогда не приходила мне в голову; а ведь это может быть и правда, и очень правда. — Но только ты понимаешь мое выражение как турок.

— Как так?

— А вот как, под словом: чего не нашел у одной, того ищи у другой, я понимаю любовь и дружбу, т. е. сердце и душу, — без коих и первейшая в мире красавица принесет человеку ад, а не магометов рай. [123]

— Пеки, пеки (Прекрасно.).

— Да что тут много толковать, — продолжал Таир. — Есть всякому предопределение свыше. Сам султан Махмуд не мог снять моей головы, потому что не так было написано в книге судеб. И мои предки были христиане, иначе, ни они, ни я не могли бы быть янычарами (Турецкий султан Урхан или Оркан в 1330 году учредил войско янычар из христиан, обращенных в магометанство.). И у тебя азиатская кровь. Поверь мне, во всем этом, даже в дружбе и любви, есть предопределение. Никто не может избегнуть своей судьбы, и она не избегнет своей.

— Да, — сказал я, — и у нас ваш фатализм выражается в пословицах: кому быть повешену, тот не утонет. Чему быть, того не миновать. А я скажу словами Богдана Хмельницкого: Что будет, то будет, а будет то, что Бог даст.

— Олур, чох олур (Олур, чох олур, — так, во истину так.), — воскликнул мой собеседник, махнув головою, и мы сели ужинать в самом веселом расположении.

На другой день утром, едва я успел сделать визит моей хозяйке, принявшей меня очень ласково и вежливо, как взошел ко мне мой приятель, полковник генерального штаба Никлевич (Этот замечательный человек служил при Наполеоне, в жизнь мою я не встречал никого из военных с таким высоким образованием и с такими глубокими сведениями.), и мы пошли вдвоем осматривать андрианопольские знаменитости. Мы до того находились, что я едва добрел домой.

После обеда я тотчас залег спать и уснул богатырским сном.

В сумерки, я неожиданно разбужен был голосистым пением моего незабвенного приятеля Я., коему вторили два другие, а с ними и я начал припевать и бить такт в ладони.

Гей, муй коханый Юрку,

Пшистань, пшистань до вербунку.

В Бердичове, славном месте,

Звербовали хлопцов двести,

Семь конюших, семь писаржей,

Вели разных господаржей.

Гей, муй коханый Юрку,

Пшистань, пшистань до вербунку.

— Vous voilà donc, nous dous avons deniché. Подымайся и одевайся. Мы решились завербовать тебя на этот вечер, для того и пропели тебе твой вербунок.

— Брависсимо, — отвечал я, одеваясь.

— А послание мое получил? [124]

— Нет.

— Так слушай, вот оно:

Спеши, — прошу на пир простой,

На пир незваный, холостой.

Ты здесь найдешь друзей бивачных,

За кубком, в облаках табачных;

Ты здесь найдешь веселый сброд,

Цыганский таборный народ,

Наречий, лиц, племен стеченье,

И у гречаночек-голубок,

Но в шароварах вместо юбок,

Найдешь быть может развлеченье.

Спеши, спеши, мой милый дост (Дост — друг.),

Здесь ждет тебя заздравный тост.

— Какая высокая мысль, — какой благородный порыв, — возразил я.

В тебе я узнаю прапрадедовску кровь

Варяжских витязей, и дружбу, и любовь.

— А prospos, вот прекрасный локайль для бакханалии. Какая великолепная галерея, — сказал мой милый Я., рассматривая квартиру.

— Нет, нет, сделайте одолжение, нельзя ли с этими гениальными идеями подальше от этого локайля.

— Отчего?

— Оттого, что хозяйка дома адрианопольская аристократка, вдова, да еще и молодая и сверх того выходит на днях замуж. Следовательно, наша бакханалия, восхитительная для нас, нисколько не будет утешительна для нее и может даже повредить ее репутации.

— Пошел читать мораль. Ну, готов, что ли?

Идем, готов

На славный зов.

И мы отправились.

Было уже совершенно темно. Мы шли версты три и пришли к двух-этажному домику, стоявшему отдельно, на большой улице, пролегавшей от каменного моста, со стороны казарм. Эта часть города называлась Армянскою и была заселена армянами. Домик этот, в коем были два покоя вверху и кухня или людская внизу, нанимал мой приятель Я., для приездов в город, или, лучше сказать, для своих удовольствий. Гостей было человек пять, все своя братия, офицерство. Четыре египтянки или цыганки пели и играли на гитарах, а три гречанки, как грации, любезничали с кокетством. Два стола уставлены [125] были один конфектами, вареньем и фруктами, а другой — батареею вин. Разносили чай и пунш. Все было чинно и весьма любезно.

В столь веселой компании, одушевленной молодыми азиатками, можно было развлечься офицеру, проведшему года полтора бивуачной жизни, ибо прелестницы сияли молодостью, свежестью и поражали новостью физиономий и костюмов, и мой милый Я. говорил правду:

Что у гречаночек-голубок,

Но в шароварах, вместо юбок,

можно было найти развлеченье; но со мною было напротив. На меня нашла какая-то хандра, причины коей я не постигал. Правда, один и тот же предмет не сходил с ума; — однако в этот вечер я не мог льститься никаким ожиданием, ибо знал положительно, что и в Адрианополе так же, как и везде в Азии, порядочная женщина ни за какие блага не выйдет из дому в ночное время. Следовательно, если занимавший меня предмет и решился бы сделать мне визит, то это могло случиться или очень ранним утром, или в сумерки, — а иначе никак. За всем тем упорная грусть отразилась на моем лице, и товарищи мои, казалось, уважали мою печаль и не делали мне принуждения. Не желая наводить уныние на других моей скучной физиономией и затмевать веселость этого разгульного пиршества, я ускользнул незаметно и отправился домой. Мой Иван, крутой малоросс, ожидал меня с лошадью и фонарем внизу; за всем тем я проездил более часу, пока добрался до квартиры. Разъезжая по безмолвным улицам, с досады я бранил Ивана, а Иван, по свойственной малороссиянам поведенции, честил проклятиями и турок, и их города.

— Никто не приходил, — спросил я у моего Павлушки, входя в комнату.

— Нет, никто.

— А Таир?

— Он приходил, когда вы еще спали после обеда, спросил и ушел.

— Сделай чаю.

— Разве вы там и чаю не пили?

— Какой там чай.

Взяв «La contemporainne» (Это любопытное сочинение одной красавицы, знаменитой своими похождениями. Происходя из голландской аристократической фамилии, урожденная графиня              она была замужем за одним французским генералом. Быв любовницею Нея, находилась с ним в России и в Москве, в 1812 году. И прежде сего, и после, ознаменовала себя любовными приключениями с первейшими того времени людьми и даже с Наполеоном. Все это излагая откровенно, не только не посовестилась открыть свету свою моральную наготу, но напротив в некоторых интригах описывая подробности тайных процессов любви, она этим хвалится и величается, как знаменитый вождь победами.) из книг, кои всегда и везде возил [126] с собою в возможном количестве, я улегся на диван против ниши и принялся читать. Но чтение этого любопытного сочинения, несмотря на его занимательность, не лезло в голову. Погрузившись в размышление, я решил положительно, что для благовоспитанного человека, с рассудком здравым, нет ничего глупее, как сильная любовь, что эта увлекательная страсть, поражая сердечную сторону человека, расстраивает его воображение, убивает моральную его силу и делает его как бы безумным. В сих идеях, обращаясь к собственному положению, я радовался, что интрига моя не клеится и решился выбросить из головы эти глупости; а для вящщей рассеянности я предполагал навещать почаще мою хозяйку, согласно сделанному ею мне приглашению, в бытность мою у нее с визитом. У нее, как мне сказали, собирались часто молодые барыни и барышни-гречанки, в числе коих и соседка-красавица; я предполагал также, подобно другим, шататься каждодневно в знаменитой галерее и искать приключений, в полной надежде, там или там, найти то, что мне нужно. Но не сейчас ли сам я бежал от того, чего добиваюсь с такой жадностью? Вот до какой степени одурачила меня безрассудная страсть, сказал я сам себе я начал искренне сожалеть о том, что оставил пирушку, и уже подумывал возвратиться туда, но боялся, что не найду дороги.

Среди таковых и подобных мечтаний, сидя по-азиатски на диване, я допивал уже другой стакан чаю и курил медленно трубку. Было уже около полуночи. Мрачность обширной комнаты, слабо освещенной мерцанием горевшей возле меня свечи, и глубочайшая тишина, казалось, согласовались с моим мрачным состоянием.

Вдруг послышался шорох. Я взглянул в ту сторону, — и ужас объял меня... В огромной нише, прямо против меня, стояла у моей постели фигура, женская, знакомая... Страшная мысль, как молния, мелькнула, что со мною начинается припадок белой горячки, что моя бедная голова помешалась... Сердце заныло, какой-то электризм пробежал по нервам, и я близок был к бесчувствию, но в ту же минуту видение осуществилось. В объятиях моих было пламенное юное тело той, которая так сильно тревожила меня в течение двух недель и особенно в последние дни.

Переход от ужаса к радости поверг меня в столь тревожное [127] состояние, что я едва чрез час мог прийти в нормальное положение, и то не прежде, как после холодной ванны (Окачивание водою употреблялось мною в это время, оно было очень полезно для меня в Имеретии и в настоящем случае было для меня спасительно.).

Пришедши в себя, первый вопрос моей милой гостье был о том, каким способом очутилась она в нише и как пробралась в комнату совершенно никем не замеченная? Усевшись возле меня, за чаем и ужином, она рассказала очень внятно и подробно следующее:

В тот день, когда отведена была мне квартира, о коей сказал Таир, Эмине пошла к своей тетке, живущей возле занимаемого мною дома, и взяла ее с собою. Идучи туда и назад, они проходили медленно мимо моей квартиры, заметили ее и рассмотрели вход. В этот день, часов за пять пред сим, тетка нарядила ее в лучший костюм, сверху коего надела она худое греческое платье простой служанки, прикрылась грубою чадрою (Чадра, кусок полотна или другой материи в величину простыни, коею азиатки покрываются сверху платья, закутывая и лицо, кроме глаз. Чадры у бедных коленкоровые, а у богатых шелковые, разноцветные.) темносинего цвета и в этом наряде, вышедши перед вечером из дому, проникла в греческий квартал уже в сумерки, и улучив время, когда ни одной женщины не было на улице, она прошла никем не замеченная прямо в мою комнату. Здесь она чрезвычайно обрадовалась своей удаче, но видя меня спящего, не осмелилась разбудить, за всем тем сочла за лучшее спрятаться где-либо и ожидать моего пробуждения. Наконец, посмотрев в нишу, она тотчас увидела потаенную дверцу в особый ход, ведущий вниз, точно в таком виде, как это устроено и в комнате ее тетки, пробралась туда тихо и в этом месте оставалась до той минуты, когда показалась мне. Причем добавила, что когда она услыхала пение и голоса чужих людей, то была от страха ни жива, ни мертва, и решилась не выходить из своей засады, пока не уснут все, но сидя в углу, и сама уснула, и спала до этой поры. Сверх сего она передала просьбу Эмине, чтобы я ее племянницу любил и жаловал хорошенько; чтобы никогда не приезжал к ним в дом и даже не ездил по их улице, дабы этим не дать повода соседям к злословию и сплетням, что она сама будет посещать меня раз или два в неделю, смотря по возможности и, наконец, чтобы я содержал знакомство наше в величайшей тайне.

Протекли два месяца, и ничто не расстроило, ничто не потревожило любви тихой, верной и безусловной. Никакое перо, никакой язык не может выразить наслаждения, коим я упивался в это [128] короткое время. Мое счастье, в этом смысле, было так велико, что я не надеялся встретить в другой раз подобное даже законным путем. Предчувствие сбылось!.. Прошло тому уже более двадцати лет, и эта сердечная встреча и ныне отражается наилучшим лучом моей жизни, — и ныне глубокий вздох чтит ее отрадную память.

Однажды, в знаменитой галерее, встретился я с одним армянином, к сожалению, забыл его имя, говорившим по-французски лучше, чем на своем природном языке. В продолжение многих лет он воспитывался во Франции, в Марсельском лицее. Отец этого молодого человека был в Константинополе банкиром и содержал на откупу монетный двор с правом чекана. Все шло хорошо и благополучно. И султан Махмуд благоволил к нему, и государственные сановники уважали его и искали его дружбы. Вдруг, в одну ночь, в 1824 году, явились незванные гости, — гости ужасные, немые исполнители воли султана. Они проникли прямо в спальню хозяина, удалили жену и детей, и чрез пять минут все было кончено. Банкир и откупщик монетного двора был задушен в своей постели, а его полновесные мешки с золотом очутились в султанской казне. За всем тем мать, жена, братья и сестры моего знакомца оставались в Константинополе, в собственном доме, под милостивым покровительством султана, а сам он проживал в Адрианополе по коммерческим делам. Столкнувшись нечаянно, мы скоро сблизились и часто бывали друг у друга. Узнавши о моей связи, в один вечер, за чашей светлого вина, в дружеской беседе он начал уговаривать меня ехать с ним в Константинополь. «Мы остановимся в нашем доме, — говорил он, — вы познакомитесь с моими родными; у меня есть сестра, невеста, замечательной красоты, а у дяди моего есть дочь, девушка лет 15-ти, тоже очень хороша, но главное, единственная наследница огромного состояния, простирающегося на несколько миллионов рублей, там я вас тотчас сосватаю, заверяю вас, а это будет хорошо и для вас, и для нас, ибо имение и капиталы под вашим именем будут неприкосновенны для бессовестного турецкого правительства». Но голова моя была до того занята любовным чадом, что никакие расчеты, как бы они выгодны ни казались, не могли в это время быть доступны моему рассудку. Этот мой знакомец был мне полезен впоследствии касательно моей связи.


XI.

Конец войны. — Взгляд на Россию.


После заключения в Адрианополе трактата о мире, подписанного 2-го сентября 1829 года, 17-го октября последовал размен [129] ратификаций при торжественном параде войск в присутствии многочисленной публики, — и в тот же день дан был главнокомандующим для турецких уполномоченных большой обед и сожжен у Эски-Сарая знаменитый фейерверк, коего финал, павильон в 12 т. ракет, гармонируемый залпами 200 орудий, взвился с оглушительным треском в облака и возвестил небу и земле заздравный тост двух величайших своего времени государей-союзников и конец их войны.

Зрелище удивительное! идея достойная факта.

Но чего стоила эта война? — Из всех войн, бывших между Россиею и Турциею со времен политического быта сих государств история не представляет войны менее кровопролитной и более смертоносной. Летом 1828 года кровавый понос был печальным предвестником ужаснейшей эпидемии. Чума, проявлявшаяся кое-где в этом году, в следующем 1829 разразилась, и тысячи пали ее жертвами. Все занятые нами города и крепости были завалены больными, из коих едва-ли уцелел десятый человек. Из 12 тысяч больных, оставшихся в адрианопольских казармах. вышло около 700 человек. Наисчастливейшие полки были те, кои вошли в Россию в половинном комплекте; но таковых было очень немного. Напротив, были такие полки, коих наличность ограничивалась десятью или двадцатью человеками рядовых и таковым же числом музыкантов. Я видел собственными глазами такие полки, в коих, за неимением людей, музыканты несли знамена. Кажется, можно безошибочно сказать, что из числа 150 т., перешедших за Прут и Дунай, возвратилось в Россию не более третьей части, не считая гвардии, которая, по благоразумному распоряжению, успела выйти из Турции вовремя.

Издержки, в продолжение двух-годовой войны, на содержание двух армий, с ремонтировкою кавалерии и артиллерии, в европейской и азиатской Турции и двух флотов в разных морях, могли простираться приблизительно до 30 мил. р. сер.; да убыли людей, убитыми, ранеными и умершими, должно положить не менее 100 т. человек. Столь огромное пожертвование далеко не вознаграждается 1.500.000 червонцев и приобретением Анапы и Ахалцыха с некоторыми землями за Кавказом; зато признана самостоятельность Греции, утверждены права и выгоды Сербии, Валахии и Молдавии, а главное, — поддержано достоинство нации и прославлено ее оружие.

Бросив взгляд на события последнего пятидесятилетия, невозможно не убедиться, что в этот период Россия выдержала гораздо более борьбы, нежели в продолжение предшествовавших двух веков (с 1600 по 1801 год).

Война с Наполеоном в 1805–6–7, война с Швециею в 1808–9, война с Турциею с 1806 по 1812, бессмертная отечественная война [130] 1812 и последовавшие за ней 1813–14–15, две персидский войны, одна с 1802 по 1813 и другая 1826 и 1827, война с Турциею 1828 и 1829, польская 1831, венгерская 1849 и, наконец, беспрерывные военные действия за Кавказом, — составляют эту великую героическую эпоху, в которую победоносное российское оружие покрыло себя неувядаемою славою и поставило свое отечество на степень первейших государств Европы и всего мира.

Что была Россия за 200 пред тем лет, до времен ее великого преобразователя, и какою является ныне! Великий Петр принял ее в юные длани грубою, в диком невежестве, с 18 мил. (В первую ревизскую перепись, при царе Алексее Михайловиче, оказалось 8.953.000 муж. пола душ (1670).) жителей, 2 мил. р. дохода, без армии, без флота; Николай, его знаменитый праправнук, передает ее колоссом мира, объемлющим более 400 т. квадратных миль, с 70 мил. жителей, с 300 мил. р. сер. годовых доходов, с грозными флотами, на семи морях и с миллионною армиею, доведенною до наивысшего совершенства. Остзейские провинции, с их неприступными крепостями и цветущими городами, герцогство Курляндское, царство Польское, Бессарабия, ханство Крымское, весь Кавказский и Закавказский край, до Аракса и от моря Черного до Каспийского, земли казаков, малороссийских, запорожских, донских и уральских, — слились в одно целое. Там, где были в то время непроходимые болота и дебри, ныне пролегают свободные пути сообщения. Шоссе динабургское, от Петербурга до Варшавы, шоссе белорусское; до Киева, шоссе московское и другие и, наконец, железная московская дорога, идущая на протяжении более 600 верст. А науки, художества, фабрики, заводы, промышленность и торговля с каждым днем развиваются более и более. В то время Россия была в младенчестве; ныне она в юношеском возрасте. Если же принять в соображение законы возрождения и долголетия государств, то Россия должна достигнуть полного физического развитая чрез два будущие века ее жизни, т. е. в ту отдаленную эпоху, когда народонаселение ее, увеличиваясь на 1 проц., возрастет до 400 мил. душ и покроет все удобозаселяемые земли ее в Европе.

Сравнив таким образом младенческий быт России с настоящим, нас поражает изумительная быстрота государственного развития усовершенствования. Зато это исполинское развитие обошлось России не дешево. Какие удары вынесла она на мощных своих раменах в эти два с половиною века своей жизни и какие еще должна вынести, пока достигнет указанной эпохи. Ей не страшны ни голод, ни опустошительные эпидемии, ни орудие иноземное; против них она [131] найдет средства в собственных силах; гроза ее в ней самой. В сем смысле первый предмет, поражающий наблюдательный взгляд, есть вопрос об освобождении на волю крепостного сословия (эманципация). Этот важный вопрос правительство должно решить само и не допустить, чтобы этот ужасный «ураган» разразился сам по себе. Но и в действиях по этому правительства, более всего нужны будут осторожное благоразумие и сила воли ныне царствующего Николая. По крайней мере, этот знаменитый государь сделал все, что мог, и снял с себя даже упрек потомства в этом деле. Его мысль об обязанных крестьянах, о правах выкупа крестьян, при продаже населенных помещичьих имений, и вопрос об освобождении крепостного состояния людей (об эманципации), предложенный на обсуждение некоторого дворянства, ясно доказали, что он, предвидя неизбежность этого перелома, желал предупредить его ужасы. Это стремление обнаруживает в нем глубокое познание морального состояния России и искреннее желание ей добра.

Было бы непростительно не отдать нельстивой признательности редким доблестям этого великого государя. Называю его великим, ибо со времен политического существования России никто из царствовавших лиц, исключая Петра I, не совершил таких полезных и великих улучшений, как он; а в обстоятельствах именно критических явил редкое благоразумие и непоколебимую силу воли. На политической сфере он взял перевес над всеми государями Европы и поставил свою Россию на первенствующее место. В жизни частной, он лучший супруг, он примерный отец. Видели его глубокую печаль, слышали его тяжкие рыдания при кончине его дочери. Наконец, прекрасная наружность, цветущее здоровье, на 56 году, убеждают, что его физическая жизнь постоянно сопровождалась строгою умеренностью. Но не моему слабому перу писать биографию сего славного государя. История отдаст ему должную славу, и его жизнь займет лучшие страницы российской летописи.


XII.

1830 год.

Ямболь, Варна и Кишинев.


В ноябре 1829 года 7-й пехотный корпус выступил из Андрианополя на зимние квартиры, 18-я дивизия в г. Ямболь, а 19-я в г. Селимпо. Проливной дождь и холод сопровождали нас до места чрез семь или восемь переходов. [132]

Ямболь, не обширный, но красивый городок, лежит на большой дороге, на высоком месте. Торговля ничтожная, и кроме болгар никого не было. Квартира у меня была и выгодна и хороша. Мясного было достаточно, зато более ничего, а в некоторых продовольственных предметах мы терпели крайность. За фунт крупчатой муки платили рубль и более полтора рубля, за фунт картофелю 50–80 коп. и даже рубль асс., а фунт чаю доходил до 80 руб. асс. Я продал 5 ф. чаю, половину моего запаса, за 25 червонцев.

Зиму провели мы спокойно, но скучно и единообразно. Чтение кое- каких книг и писание заметок составляли мои главные занятия, а длинные зимние вечера убивались за картами. Постоянная игра моя была бостон на 4 руки с кадилями по 10 к. сер. Партнерами были то Бассардин, то Аристов, то Антонов; все трое артиллеристы. Игралось довольно счастливо, и в зиму я остался с плюсом около 300 р. сер.

В марте приехал навестить меня мой приятель Таир и подтвердил известие, сообщенное мне около этого времени, моим знакомцем армянином в письме из Адрианополя, т. е. что Гедиэ вышла замуж за родственника Таира, что муж ее хотя и пожилой, но человек не бедный, промышленный и проч. Он сообщил мне много подробностей по сему предмету, интересных собственно для меня. Погостив у меня более недели, этот редкий человек распростился со мною на веки. Признаюсь, я расставался с ним со слезами. Да и можно ли было не любить всей душой человека, который жертвовал для меня честью своего имени и, что еще более, собственною любовью. По истине, в грубой коре этого турка были высокие чувства благородной души. Где бы ты ни был теперь, в этом, или в другом мире, прими сердечный вздох мой, дань нелицемерно признательной души...

В конце апреля 1830 года, 7-й пехотный корпус пришел в Варну. 19-я пехотная дивизия, коей князь Горчаков в это время назначен был начальником, переименована в 18-ю, поступила в 6-й корпус, под начальство генерала Рота и осталась в Варне с прочими войсками, а бывшая 18-я дивизия ушла в Россию. Для взрыва кр. Варны, по трактату, оставались войска наши по октябрь.

Небольшой двух-этажный дом одного богатого армянина отдан был весь в мое распоряжение. Хозяин этого дома, по фамилии Апель, жил в Варне по своим коммерческим делам, а семейство его находилось в Константинополе. Чтение и письмо и здесь были моим привычным занятием. Сверх того я изредка упражнялся в изучении турецкого языка.

Прекрасной наружности юноша, сын знатного константинопольского турка, по непреоборимой страсти к военному делу приехал в Варну с единственною целью насмотреться на наши учения, разводы [133] и проч. Апель привел его ко мне, и он просил меня, без церемонии учить его по-русски. Он уже болтал кое-как по-французски, а читал и понимал довольно хорошо. На просьбу его я согласился с тем, чтобы и он учил меня по-турецки, — и наши взаимные сеансы состоялись. Он удивлялся, что я так много знал по-турецки, а я говаривал ему, что никогда не встречал молодого человека с такими быстрыми способностями. И действительно, этот 18-ти-летний мусульманин очень скоро начал читать и кое-что понимать по-русски. Он выучивал, когда хотел по двести слов в день. Зато мои успехи в турецком языке были далеко не таковы, несмотря на то, что сверх молодого учителя, нашлась еще и учительница помоложе его. Но, быть может, поэтому и грамотка не лезла в голову. Эта интрига была гораздо отважнее андрианопольской и грозила опаснейшими последствиями. Другой, на моем месте, менее опытный и менее равнодушный, неизбежно соделался бы печальной ее жертвою. По крайней мере этот урок окончательно убедил меня, как мало должно доверять нежностям и клятвам прекрасного пола.

При таковом препровождении времени, купанья в море и загородные прогулки, а изредка и служебные занятия делали пребывание в Варне нескучным. Под конец я получил сильную болгарскую лихорадку, с коею, выехав из Варны, возился около четырех месяцев. В Сатунове в карантине я лежал больной. Здесь сырость, холод и нечистота дурного помещения делали положение мое, в течение 28-ми дней, крайне затруднительным.

В ноябре мы пришли в Кишинев. Путешествие наше из Варны было весьма продолжительно, потому что в Сатунове, на Дунае мы держали 28-ми дневный карантин, хотя, благодаря Бога, чума давно уже исчезла; зато в Кишиневе мы наткнулись на холеру.

Из всего военного сословия, находившегося в Кишиневе, кажется, меня первого постигла эта ужасная болезнь. Эго было так: 25 декабря 1830 года, в день Рождества Христова, после большого обеда, бывшего у князя Горчакова, я возвращался домой верхом. Был час 10-ый вечера, квартира моя, в доме Кукона Дино-Руссо, была очень далеко. Не зная города и по причине непроницаемой темноты, я сбился с дороги и проездил около двух часов. Я был в мундире и летней шинели, погода же была очень дурная. Холодный ветер и проливной дождь прохватили до костей.

Приехав домой, я спал беспокойно, а в 10-м часу утра открылись припадки холеры, в столь сильной степени, что когда, чрез два часа, приехал ко мне доктор Буде, то действие поноса, сопровождаемое рвотою, уже было более 20-ти раз, и уже начинались корчи и обмороки. Тотчас посадили меня в горячую ванну и давали через [134] каждую четверть часа от 5-ти до 10-ти капель Лаудана в чашке мятного чаю. Наконец, благодаря Бога, после сильной ванны показалась испарина, и я, закутанный одеялом, шубою, шинелью и даже буркою, потел чрезвычайно много. После этих и других пособий, к 8-ми часам вечера, я получил значительное облегчение, а на другой день я был почти здоров, но слабость оставалась долго.


XIII.

1831 год.

Кишинев. — Причины, побудившие к перемене службы.


Записки эти я пишу не для света и печати, а собственно для вас. мои милые дети, на тот конец, дабы вы, достигши зрелого возраста и читая их, когда меня не будет, знали в возможной подробности мою жизнь. Посему, приближаясь к эпохе, когда последовал перелом моей службы, я признаю нужным изложить здесь как главную цель моего первоначального стремления, так и обстоятельства, кои, опрокинув мои надежды, дали моему служебному поприщу далеко не то направление, коего я добивался. Рассказ этот я должен начать издалека и предваряю, что страницы эти объемлют самый грустный период моей, — и без того не очень счастливой, — жизни.

Еще в 1816 году, решившись, по совету брата Григория Петровича, поступить в военную службу, я желал служить по генеральному штабу или по артиллерии. Для этой цели и образование мое во Франции было преимущественно обращено на изучение математики и других наук. Но чтобы не потерять, в отношении к службе, время, долженствовавшее употребиться на мое обучение, я определен был в начале 1817 года в 41 егерский полк юнкером, с тем, что, до производства в офицеры, мне позволено было заниматься науками вне полка. Выигрыш в этом определении был видимый, ибо и учение шло порядком, и служба считалась. Да притом немаловажная выгода заключалась и в том, что, быв впоследствии произведен в офицеры, я мог бы перейти тем же чином в генеральный штаб или в артиллерию, разумеется, выдержавши экзамен.

Для достижения этой цели, занимавшей все мои помышления, я употреблял возможные усилия к скорейшему изучению математических наук, и учение мое, как в Дуэ, так и в Париже, шло весьма успешно. Между тем, в то время, когда я подбирался к половине моего приготовления, я должен был оставить науки и явиться в полк, как [135] по случаю производства моего в офицеры, так и потому, что корпусу российских войск, находившихся во Франции, объявлен был поход в Россию. Оставаться же во Франции военному офицеру, собственно для образования, можно было не иначе, как с Высочайшего разрешения. А как, сверх этого, нужны были и деньги, а их-то и не было, то и помышление об этом отложено. Посему, по совещании с братом Григорием Петровичем, было предположено, чтобы по прибытии 41 егерского полка в Россию на место, я просился в годовой отпуск, приехал к нему в Петербург, окончил мое приготовление и старался о переводе по экзамену в генеральный штаб. С этими радостными надеждами явился я в полк и с ним отправился в Россию.

На походе, кажется, в Екатеринославской губернии, последовало Высочайшее повеление 41 егерскому полку следовать в Грузию на укомплектование 17 егерского полка, коему и передать свой номер 41 ибо полк этот поступал в 21-ю пехотную дивизию, а егерские полки ранжировались по номерам дивизий. В этом Высочайшем повелении между прочим сказано было: «Полкам, поступающим на укомплектование кавказского отдельного корпуса, передать в полки по назначению всех строевых нижних чинов, а штаб и обер-офицеров оставлять по назначению начальства. Должностные же офицеры могут быть оставляемы по их желанию, не иначе, как по смещении во фронт». Такая Высочайшая воля успокаивала мои опасения насчет оставления меня в Грузии против моего желания. Сверх сего я убежден был что подобный перевод не мог случиться и потому, что в кавказском отдельном корпусе был тогда командиром знаменитый генерал Ермолов, известный своею строгою справедливостью. Все это, по теории вероятия, было так, но на деле вышло иначе.

17 егерским полком командовал тогда полковник князь Петр Дмитриевич Горчаков. 27-ми лет от роду, он был строен, ловок и пригож, а аристократическое воспитание и некоторые познания являли в нем человека светского, образованного и весьма приятного в обществе. Не буду говорить о его моральных качествах, из опасения, что отзыв мой может показаться односторонним, хотя, впрочем, прослужив неразлучно с ним более 12-ти лет сряду, я изучил его и знаю его основательнее, чем кто-либо другой; но не могу умолчать, что вопиющая несправедливость этого человека убила наилучшие мечты моей юности и была главною причиною тех горестных случаев, о коих и ныне отражается самое грустное воспоминание.

Из всех молодых офицеров 41 егерского полка князь Горчаков удостоил меня преимущественно своим вниманием. Узнав о нежелании моем остаться в Грузии, он потребовал меня к себе и начал уговаривать поступить в его полк. Когда же услыхал от [136] меня решительный отказ по причинам, изложенным выше, и потому, что я не мог разлучиться с меньшим братом моим, Василием Петровичем, бывшим тогда прапорщиком в одном со мною полку, то он отвечал мне: «в таком разе брат ваш останется здесь, хотя бы вы и ушли в Россию». За сим он продолжал: что мои предположения, касательно перехода моего в артиллерию или в генеральный штаб, не так верны; что в Грузии гораздо легче достигнуть этого перехода, чем в Петербурге; что он сам будет мне в этом содействовать; но главное состоит в том, что если можно шагнуть быстро по службе, то это не в артиллерии и не в главном штабе, а в звании адъютантском; что, бывши адъютантом у известного генерала, можно без затруднения быть переведенным в гвардию, получить за отличие чины, кресты и проч., что эта дорога, по служении в Грузии, представляет особенную возможность к быстрому повышению потому, что здесь идут беспрерывные военные действия, чего нет для служащих в России в мирное время, и что, наконец, сам он, будучи из старых полковников, надеется быть скоро генералом, тогда возьмет меня к себе в адъютанты, и все пойдет как наилучше. Когда же и после этого убеждения он увидел мою нерешительность, то досадуя сказал мне эти замечательные слова: «Ах, Боже мой! да не могу же я обещать вам сделать вас генералом, когда я сам полковник. Решайтесь, заверяю вас, вы не только не потеряете, но напротив выиграете более, нежели ожидать можно»

Подобное приглашение, заключавшее так много правды и выраженное с откровенною энергиею, не могло не убедить меня. Я решился, и мы расстались друзьями.

Это было в полковой штаб-квартире в с. Квешах 2 ноября 1819 года, — день навсегда для меня памятный.

Теперь обратимся к времени, на коем я остановился, т. е. к 1831 году. В это время я был армии капитан и имел два креста.

Повышение весьма не быстрое, в течение одиннадцати-летнего служения адъютантом при генерале, пользовавшемся известностью и занимавшем высшие должности, особенно, если принять в соображение, что до турецкой войны я был уже штабс-капитаном и имел те же два креста.

Для большей видимости я пробегу кратко этот интервал моей службы и укажу на те случаи, в кои он мог исполнить свои многократные обещания без малейшего затруднения, но не исполнил их. Говорю, без затруднения, потому, что эти случаи заключали действительные отличия мои в сражениях и два из них, в Раче и Абхазии, весьма немаловажные. Вот они:

В 1820 году, за военные действия во время бунта в Имеретии, я [137] получил 3 ст. Анны, а товарищ мой, Н. Д. Талызин, был переведен в гвардию.

В 1821 году, за отличие, оказанное в сражении в экспедиции в Абхазии, вместо перевода в гвардию, я был произведен в поручики, ибо так был представлен.

В 1824 году, за отличие в сражении во второй Абхазской экспедиции, получил Владимирский крест с бантом, а не переведен в гвардию, ибо так был представлен.

В 1826 году, по приглашению его, отправился с ним во 2-ю армию, коей он назначен был генерал-квартирмейстером. Возвратившись из С.-Петербурга в начале 1827 года, он объявил, что не мог хлопотать о переводе меня в гвардию потому, что по случаю предстоящей войны с турками подобные переводы отложены до войны.

Оставалась надежда на эту войну. Что же вышло?

За все действия 1828 года я не получил ничего; а за 1829 год я получил бант на 3-ю ст. Анны и капитанский чин.

Так разыгрались мои великолепные мечты и обещания его сиятельства.

Из сего явствует, что невознаградимая потеря по моей военной службе произошла от того, что я не мог попасть на дорогу, которая дала бы мне значительный ход, или, лучше сказать, что я не достигнул перевода в гвардию.

Рассуждая об этом в настоящее время, когда прошло тому более 25 лет, могу сказать по строгой правде, что причины этому заключались частью в поступке князя Горчакова, против меня несправедливом, но большею частью во мне самом, и именно в моей нерешительности оставить при нем службу; но факты разъяснять и то и другое гораздо положительнее. Постараюсь изложить их в том самом смысле, как они были. Говорю, в том самом смысле, ибо бывают случаи в жизни человека, кои никогда не забываются, — и приводимые здесь случаи, составляя в жизни моей замечательную важность, навеки запечатлены в моей памяти. Следовательно, может быть изменение в словах, но не в сущности.

В первую эпоху служения моего при князе Горчакове адъютантом, с мая 1820 по октябрь 1825 года, т. е. по день переезда из Имеретии на Кавказскую линию, я был и адъютант, и правитель канцелярии, и казначей, и заведывал его делами, и жил вместе с ним в одном доме, как семьянин. Он никогда не вел счета своим деньгам, кои хранились у меня, ибо верил в мою честность и имел во всех делах величайшую ко мне доверенность. Он любил меня, это правда; зато и я был ему предан всей душой, и до того был к нему близок, что даже воспринимал его старших детей. За [138] всем тем, будучи чрезмерно вспыльчивого нрава, он часто, в этих припадках, делал мне величайшие огорчения, а иногда доводил даже до отчаяния; но, приходя в нормальное состояние, он старался ласковым и дружеским обращением изгладить дурное впечатление, и мы делались друзьями по-прежнему. Однако, бывали иногда сцены ужасные, из коих четыре или пять мне памятны и теперь. Во всех этих случаях виновность моя была ничтожная. Подобные поступки поражали столь сильным потрясением мою чувствительность, что на меня начало находить какое-то уныние в роде сплина.

Случалось, что по нескольку дней я не выходил из комнаты, был задумчив и печален, а если и являлся к столу, то был угрюм и молчалив. Таковое положение мое видимо его беспокоило, чего он, впрочем, и не скрывал. Поэтому, чувствуя в душе несправедливость своего со мною поведения, он, по своей величайшей мнительности, начал меня опасаться в том смысле, чтобы не вздумал ему вредить за прошедшее, вышедши из-под его власти, особенно, достигнувши значительной степени. В сих идеях, зная за верное, что, попавши на дорогу, могу, по способностям моим, пойти далеко, он решился не давать мне значительного хода и для большей безопасности удержать меня при себе. Эта мысль невольно вырвалась у него в одном из тех случаев, кои по своей разительности навеки врезываются в память.

Однажды, прогуливаясь с ним верхом, я ехал на его прекрасном карабахском жеребце; он просил меня проскакать. Пустившись прямо на канаву, довольно широкую и глубокую, я полетел чрез нее на всем скаку, но славный «Золотой», при внезапном повороте, потерял баланс и упал. Князь П. Д. вскрикнул при этом, а я, удержавшись в седле, в тот же миг подскочил к нему и сказал:

— Я не ушибся.

— Да, чорт вас возьми, мне нисколько вас не жаль, а жаль лошади, — закричал он.

— Придет время, может быть, и пожалеете, если не обо мне, то о вашей справедливости, — отвечал я ему на его чистосердечное объяснение.

— Умерьте ваши мечты, — возразил он, — очень помню, что вы из числа тех, коим не должно давать ходу. Будьте покойны!

Это было в сентябре 1825 года, незадолго до выезда из Имеретии на Кавказскую линию.

Это уже не была обыкновенная выходка его вспыльчивости. То был невольно выказавшийся умысел, скрывавшийся в его душе; умысел хладнокровный, обдуманный.

Прискорбно было видеть подобную благодарность от того, для [139] жизни и чести коего я не щадил собственной жизни. Строгая истина сего доказана фактами: во время Имеретинского мятежа и во вторую Абхазскую экспедицию. Он сам сознавал эти факты и ныне не отверг бы их, если бы читал эти строки.

Ровно через год, после описанной мною сцены, мне представился случай расстаться с ним, но я не умел им воспользоваться.

В сентябре 1826 года, при переезде его из Ставрополя в Тульчин, к должности генерал-квартирмейстера 2-й армии, как бы предчувствуя жребий свой, мне чрезвычайно не хотелось с ним ехать, и я решился было отправиться обратно в Грузию, имея предлог воспользоваться открывавшеюся в то время персидскою войною и приглашением князя Паскевича (В первых числах сентября 1826 года, проезжал чрез Ставрополь в Грузию бывший тогда генерал-лейтенант, генерал-адъютант Иван Федорович Паскевич, ныне генерал-фельдмаршал граф эриванский, князь варшавский. Он был назначен тогда командиром отдельного кавказского корпуса под главным начальством генерала Ермолова. Когда прискакал его передовой фельдъегерь, то князь Горчаков приказал мне встретить у станции генерала Паскевича и распорядиться, чтобы не было остановки в лошадях и конвое. Около полуночи приехал генерал Паскевич, и я, в мундире и шарфе, встретил его при выходе из коляски и сказал ему, что лошади и конвой для него готовы; но если угодно отдохнуть, то готова и квартира. — «Далеко ли эта квартира?» — спросил он. — «Вот она, напротив, — в доме Дьячковых», — ответил я. — «Очень и очень благодарен ибо от Смоленска еду не останавливаясь и чрезмерно устал», — сказал и пошел со мною. В этом самом доме, только с другой стороны корпуса, была и моя квартира. Едва он вошел в комнаты, как ту же минуту подали ему чай, который давно уже его ожидал. Увидевши моего Павлушку, подносившего ему чай, в форменном денщичьем мундире, он спросил меня: — «Кто это меня угощает так кстати»? — «Я имею эту честь», — ответил я, — «ибо квартира моя в этом же самом корпусе, только чрез несколько комнат». — «Так я ваш гость», — сказал он, пожимая мне руку, и начал расспрашивать о Грузии, о войсках, о делах, о народах, о климате и даже собственно о мне. Он пробыл около суток и не отпускал меня от себя, кроме когда спал. Расспросы продолжались беспрерывно, то на русском, то на французском языке. Он мне советовал не уезжать в Россию, но участвовать в персидской войне и повторял это неоднократно; а прощаясь со мною, сказал, отдавая мне 25 рублей: «Вот деньги, прошу приказать отслужить молебен о здравии и благополучии путешествующего меня грешного, а если решитесь быть в персидской войне, то прошу прямо ко мне; а мне очень приятно будет отблагодарить вас за вашу хлеб-соль и служить вместе».). Но когда я заговорил об этом, то он сделал мне ласковое убеждение продолжать службу вместе и в России, так же, как служили в Грузии, добавив при том, что перевод меня в гвардию, при настоящем его месте, можно будет сделать гораздо легче, чем когда-либо, — и я не имел духу отказаться. Этого мало, — [140] я имел несчастье верить этому человеку. Четыре года спустя я удостоверился в этой ужасной истине и горько, горько раскаивался, что не воспользовался в это время моим от него удалением.

Был еще подобный случай в начале турецкой войны. Это было в июле 1828 года в Крайове, в малой Валахии. По какому-то ничтожному обстоятельству, он впал в припадок вспыльчивости и насказал мне неприятностей и даже дерзостей, совершенно не заслуженно, несмотря на то, что я, будучи и отрядным и генеральским адъютантом, лез из души и ни днем, ни ночью не имел покоя. Я до того был оскорблен невыносимою несправедливостью, что тут же принес ему все, бывшие у меня, служебные бумаги и с растерзанным сердцем высказал мое прощание. Оно мне памятно, и, кажется, было в этом роде: «Бог с вами, ваше сиятельство, вы до того меня обижаете, что я решаюсь лучше стать в рядах солдат простым офицером и искать смерти в бою, чем нести подобную службу. Позвольте мне ехать в главную квартиру, и через час меня не будет в Крайове! Я не имею покровителей. Все мое упование на Бога. Ему вручаю судьбу мою и жалобу. Ему и вы отдадите отчет. Прощайте на веки...»

Подобное изъяснение, выраженное с чувством глубокого огорчения, тронуло его до слез. Выслушав меня в молчании, он подошел ко мне с непритворною печалью и сказал: «И ты хочешь оставить меня тогда, когда ты более всего мне нужен? Не оставляй меня и не сердись на меня: грех тебе будет». Его печаль победила мою решимость, и я остался.

Наконец, вот еще факт, оправдавший его угрозу, изложенную выше, и выразивший его доброжелательство.

При открытии польской войны, приехал к нему в Кишинев для свидания родной брат его, князь Михаил Дмитриевич, назначенный тогда начальником штаба 1 пех. корпуса. Этот прекрасный человек и славный генерал знал меня по собственным отзывам своего брата, князя Петра Дмитриевича, за отличного и способного офицера, и всегда оказывал мне особенное внимание. Увидевши меня, он изумился, заметив по адъютантскому мундиру, что я не в гвардии, и, обратясь к своему брату, сказал:

— Брат, что это значит, твой Дубецкий не в гвардии? Пусти его ко мне, и мы свое возьмем; нужно только испросить Высочайшее разрешение, на основании приказа, последовавшего на днях (Приказ был такого рода: Если адъютанты генералов, не состоящих в войсках действующей армии, пожелают участвовать в войне с согласия своих генералов, то таковых прикомандировывать на время войны к штабам и генералитету действующей армии, испросив предварительно Высочайшее соизволение.). [141]

При этих словах, князь Петр Дмитриевич вспыхнул, ощетинился и с азартом отвечал:

— Советую вам, ваше сиятельство, смотреть свои собственные дела и не мешаться в чужие.

В этом благородном порыве и ответе выразилась его душа... Тут-то убедился я окончательно, что мне ничего не оставалось ожидать, от подобного человека, с коим, к моему несчастью, связывал меня какой-то фатализм в продолжение 11 лет.

Вот факты, заключающие причины моей неудачной военной службы. Они правдивы без преувеличения и могу сказать по совести, что в изложении их я даже старался смягчить строгую истину. Но как бы то ни было, прошедшее не возвратимо; о нем осталось одно грустное воспоминание и сожаление, почему не сделалось иначе, почему не воспользовался я случаем в 1826 году, во время персидской войны. Но кто может предвидеть свое будущее. Как знать, — было бы к лучшему или к худшему, если бы я пошел по той, или по другой дороге. Быть может, не было бы меня на свете, быть может, был бы далеко не то, что теперь. Но все ведь это: быть может, а положительное неизвестно. И по неволе скажешь: At ludit cuique inserta sors.

Но в жизни каждого играет

Его неведома судьба.

Итак я решился наконец в 1831 году на то, на что должен был решиться еще в 1826 году. Оставляя адъютантство мое при князе Горчакове и не видя никакого расчета продолжать военное поприще, я предположил переменить и самую службу. Для этого я просился о переводе меня в один из полков Кавказского отдельного корпуса имея целью перейти в гражданскую службу и воспользоваться чином.

В Грузию я приехал в апреле 1832 года, быв перемещен в Эриванский карабинерный полк, и в том же году сентября 2 подал в отставку для определения к статским делам.

В мае 1833 года последовала моя отставка с повышением чина, а в июле я был принят в гражданскую службу коллежским асессором и, по определению Правительствующего Сената, награжден чином надворного советника за приезд в Грузию, по существовавшему в то время положению.

Так кончилось мое военное поприще. Если гражданская служба моя не была отлично счастлива, то по крайней мере она была несравненно спокойнее, безопаснее и почетнее.

24 декабря 1850 года.

____________


Текст воспроизведен по изданию:
«Записки Иосифа Петровича Дубецкого»
«Русская старина», 1895, Апрель

© Текст — И. П. Дубецкий.
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 2012
© Сетевая версия — A.U.L. 09.2012. kavkazdoc.me
© Русская старина, 1895