ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Материалы из русских журналов XIX–XX вв./«Записки В. М. Жемчужникова».

Вестник Европы, № 2, том I, февраль 1899 г.

Записки В. М. Жемчужникова

Из посмертных бумаг

«Записки» брата моего, Владимира Михайловича, начатые в 1850-х годах, писанные отрывками и в разное время, достались мне после его смерти, последовавшей в Ментоне в 1884 году; но, к сожалению, они не были им окончены; и составитель их не выполнил и половины намеченной им программы, найденной в его посмертных бумагах. Я решаюсь печатать эти «Записки» в том виде, как они написаны, и позволяю себе только сделать пропуски мест, неудобных для печати, или не представляющих никакого интереса для публики.

Личных воспоминаний нет в «Записках» В. М. Жемчужникова: он не дошел до них. После кратких сведений о роде дворян Жемчужниковых и характеристики некоторых из своих предков, он более или менее подробно передает слышанное от своего отца, Михаила Николаевича, нередко записывает стенографически, с его слов, что и придает особенную живость рассказу. Жизнь и деятельность М. Н. Жемчужникова, участника и очевидца военных действий на Кавказе в 1810 году, пребывания русских войск за границей, в пору борьбы с Наполеоном I, взятие в плен самого М. Н. под Реймсом и его пребывание в Польше в 1830 году, — все это само по себе, а тем более по времени, богатому историческими событиями, представляет безусловный интерес. Не менее любопытны отношения М. Н. к лицам, игравшим видную роль в истории России, а именно: Аракчееву, Лазареву, Паскевичу, Сперанскому и др.

Не подлежит сомнению, что бумаги и переписка М. Н. Жемчужникова, в виду его продолжительной и разнообразной деятельности (По выходе из военной службы, М. Н. Жемчужников исполнял должность костромского губернатора в 1832 году; с 1835 по 1841 был петербургским гражданским губернатором; а с 1841 до своей смерти в 1865 г. — сенатором, и много лет состоял первоприсутствующим 1-го департамента Сената. Наряду с этим М. Н. много трудился для общественной благотворительности и принес много пользы и добра в качестве члена Попечительного Совета заведений общественного призрения в С.-Петербурге и попечителя Волковской раскольничьей богадельни и больницы св. Марии Магдалины с 1847 по 1865 год.), [635] могли бы во многом дополнить недосказанное в «Записках» его сына; в них нашлось бы немало подробностей и черт, важных в историческом и бытовом отношении. Но, к сожалению, бумаги и письма М. Н., хранившиеся после его смерти в родовом имении Жемчужниковых, Павловке (орловской губ., елецкого уезда) исчезли бесследно. Неизвестно, кто завладел ими, или они были истреблены случайно, как истребляется у нас множество всяких ценных бумаг и документов.

Опасение, чтобы та же участь не постигла посмертные «Записки» сына М. Н. Жемчужникова, помимо их значения, — было одною из причин, побудивших меня заняться ими и приготовить для печати.

Лев Жемчужников.

I

Род дворян Жемчужниковых принадлежал всегда к разряду дворян московских. Как рано началось его существование — мне неизвестно. В боярских книгах московского архива, один из Жемчужниковых, Игнатий Афанасьев, упоминается под 1629 г., когда он получил звание или чин армейского городского дворянина; все прочие, упомянутые там Жемчужниковы, были дворянами московскими; из них двое состояли в начальных людях, один был стряпчим (Федор Леонтьев — 1692 г.), двое стольниками (Павел Алексеев и Андрей Тимофеев — стольник царицы Натальи Кирилловны, оба в 1692 г.). В начали царствования Петра I, двое из Жемчужниковых, именно два упомянутые выше стольника, получили грамоты, за подписью царей Петра и Иоанна, на земли в нынешней калужской и тульской губернии за их службу; грамоты эти и теперь хранятся в нашей орловской деревне. О судьбе, делах, службе и жизни ближайших предков наших, живших в XVIII ст., я не знаю ничего, кроме следующего случая. Один из них, живший во второй половине XVIII-го столетия, приходящийся нам прадедушкой, только не по прямой линии, был страстным охотником, как и большинство тогдашних помещиков. У него была жена очень красивая. Был у него [636] приятель, сосед-помещик и также охотник NN, который был влюблен в жену его по уши. Не имея возможности удовлетворить своей страсти и не находя взаимности, NN решился овладеть этой красавицей насильно, против ее воли. Предприятие смелое, и исполнить его надо было умеючи, потому что шутки с моим прадедом, как и со всеми тогдашними дворянами, были плохи! Тогда все помещики были окружены толпами слуг, дворней, как феодальные бароны своими вассалами. Часто дворня превосходила число пахотных крестьян. Ее составляли все люди удалые, избалованные, буйные, забияки и гуляки; люди, готовые стоять грудью за своего помещика, с которым они вместе и охотились, и наезжали на соседей, и бражничали. Словом, тогдашние дворяне, и по жизни, и по своеволию, походили на былых панов польских с их приближенными и челядью, с тою разницею, что беспутства их не отражались на делах государственных: оно, слава Богу, не доходило так высоко!

Забрав себе в голову такое предприятие, NN составил план смелый; он затеял охоту, прогулял с прадедом, разумеется, в сопровождение всей своей дворни, несколько дней и наконец приехал к нему на дом, чтобы завершить охоту попойкой на славу. Был уже вечер, смеркалось. Стараясь казаться беззаботным и веселым, NN только подзадоривал прадеда, поил и его, и его дворню, но почти не пил сам, и дворни своей велел быть умереннее. Полагая, что все вокруг него достаточно пьяно, NN подозвал знаком своего холопа, шепнул ему что-то на ухо, и через несколько времени дворовые его стали потихоньку один за другим выходить из дому; а он, между тем, продолжал подпаивать хозяина. Но, у прадеда был стремянный, малый не промах, который тотчас же заметил, что тут кроется какая-то затея; он притворился пьяным, чтобы не навлечь на себя подозрений, вышел вслед за людьми NN и, вернувшись вскоре, украдкой шепнул прадеду на ухо: «Барин, будь осторожнее, не пей; NN затеял недоброе! Он нарочно тебя опаивает, велел споить и всю дворню, а сам выслал своих людей, и они там ходят-собираются вокруг дома, под барыниными окошками». Прадед также незаметно шепнул ему, чтобы он подготовил потихоньку дворню в засаде; а сам, по уходе стремянного, остался с NN и продолжал пить, будто ни в чем не бывало.

Наконец уже совсем стемнело, настала глубокая ночь. [637]

Оба охотника, болтая друг с другом, вдруг услышали крики, шум, драку с той стороны двора, на которой находилась комната прабабушки. Сам же прадед не показал и вида, что слышит что-либо, сидел хладнокровно и только потихоньку надел кистень на руку, еще не зная наверное, из-за чего идет драка. NN, напротив, видимо удивлен был этим шумом, потому что не ожидал никакого сопротивления. Полагая, что всех споил, как следует, сначала он прислушивался к крикам, потом, заключив, вероятно, что его дружине пришлось плохо, собирался было выйти, но в это самое время в дверь вошел стремянный и объявил прадеду, что хотят увезти его жену. Прадед вскочил, как бешеный, взмахнул кистенем и хлопнул им в голову своего противника: NN упал мертвый. Убийца был сослан в Сибирь, потом прощен. Вот все, что я знаю замечательного о моих предках; к этому прибавлю, что и родной дед был тоже любитель псовой охоты и чуть ли не разорился на нее.

Через бабушку мою, урожденную Нестерову, мы породнились с древним родом Нестеровых, из которых думный дворянин Афанасий Иванович, современный царю Алексею, известен исполнением посольских поручений; судя по сохранившимся о нем иностранными известиям, он был добродушный простак. Родной мой дед, женатый на Нестеровой, имел следующих детей: а) сыновья: Павел, Александр, Михаил; б) дочери: Екатерина, Мария и Варвара. Павел умер еще до вступления на службу. В «Записки» мои войдут только: дядя Александр, отец мой Михаил и старшая из моих теток — Екатерина (Старшинство сестер отца моего указано ошибочно, а именно, старшая была Марья, потом Екатерина и за нею Варвара.).

Александр был человек весьма приятный и по умственным, и по наружным качествам; он был веселого нрава и в высшей степени беззаботен. Его любили все: и товарищи, и знакомые, и подчиненные; но особенно расположены были к нему женщины. Получая по службе жалованья более отца моего, а от родителей столько же, дядя Александр никогда не имел денег и часто, растратив свои, тратил деньги брата. Он был красив, сознавал свою красоту и любил при всяком случае — ходя, засыпая, сидя, стоя — красоваться. Играя на бильярде, он никогда не делал шара, не приняв сначала красивого положения, а потому часто проигрывал. Играющие с [638] ним пользовались его слабостью иногда из шутки, иногда же из расчета. Другим следствием его уверенности в своей красоте была страсть к волокитству, в которой он и действительно иного успевал. Солдаты, ему подчиненные, не только любили, но обожали его. Государь Александр Павлович знал его лично и любил. Да, я думаю, вряд ли кто и мог его не любить, если его не побуждала к тому зависть.

По службе он шел хорошо; во французской войне действовал храбро, заслужив и повышение, и уважение. Назначенный начальником, кажется, перновского полка, он, по собственной неосторожности и беззаботности, потерпел большое несчастье. Принимая полк, он поддался на предложение прежнего полкового командира, обыгравшего его в карты, чтобы, вместо уплаты проигрыша, не показывать огромного недочета, оказавшегося в полковых суммах. Как ни неблагоразумна такая сделка, но человек с другим характером, умеряя полковые расходы, кое-как сумел бы, может быть, выпутаться из беды; но таков ли был мой дядя? Он не мог или не умел соразмерять и своих собственных расходов с приходами, так куда же ему было сладить с такой запутанной финансовой операцией?!

Верный себе, он жил с беззаботностью по прежнему, нисколько не думая о пополнении суммы; а дела шли как-то сами собою; солдаты терпели нужду во многом, даже не имели полной или исправной парадной формы, но, преданные своему начальнику, они скрывали свои нужды. На инспекторских смотрах они отвечали, что всем очень довольны, и, с помощью своих офицеров, даже наружную неисправность умели скрывать так искусно, что обманывали самый опытный глаз. Из всех парадов и смотров они выходили благополучно, доставляя еще похвалы и благодарность моему дяде. Наконец гроза разразилась!

Кто-то, если не ошибаюсь — адъютант Аракчеев, проведал о делах перновского полка, и донес о них кому следует. Сделали смотр, допрашивали солдат: все ли они получают, всем ли довольны? — Все! всем довольны, — отвечали солдаты. Тогда стали осматривать их одежду и, руководимые доносчиком, обратились к задней шеренге; тут нашли, что у одних нет штиблетов, у других портупей и т. д., а вместо всего этого — Бог знает, что такое, только издали похожее на штиблеты или портупеи. Завязалось дело; продолжалось оно не мало, и кончилось наконец тем, что несчастного дядю моего, в [639] душе нисколько не виновного, лишили чинов и орденов и разжаловали в солдаты (В 1847 г. служивший в пажеском корпусе офицер Шульман говорил мне об А. Н. и как его все любили и жалели.). Как он принял эту слишком резкую перемену в своей судьбе — объяснится из последующего. Пока скажу только, что вряд ли кто-либо и когда-либо так хладнокровно сносил хотя бы гораздо меньшее несчастье!

Разжалованный в солдаты, он прослужил, не помню в каком полку, до самого воцарения Николая Павловича, который, зная его лично, даровал ему, вскоре по воцарении, прощение и прежний чин (Полковника.). Получив помилование, он отправился в Петербург, и проездом посетил в деревне моего отца. Приехал он под вечер; разумеется, обрадовал всех в доме, и господ, и прислугу; говорил, шутил, смеялся; наконец, оставшись наедине с моим отцом, он стал, по его просьбе, рассказывать подробности своего несчастья. Как он говорил, я, разумеется, не знаю, потому что еще не существовал тогда на свете, а сочинять беззаботность его речи мне бы не хотелось, и потому постараюсь передать его рассказ попроще.

— Дело мое тянулось, — говорил он, — и я жил по прежнему, и по прежнему меня все любили и везде принимали. В то время я волочился за девицей Д., был влюблен в нее по уши, и проводил с нею большую часть дня. Раз, как я собирался идти к ней в дом, входит ко мне О.

— Куда это ты идешь? — К Д. — Нет, сегодня ты уж не пойдешь туда! — Пойду. — Ну, хочешь об заклад, что не пойдешь, услышав ту весть, которую я принес? — Пойду непременно, что бы от тебя ни услышал! — Ну, что идет в заклад? — Две бутылки шампанского. — Хорошо. Знаешь, твое дело решено сегодня? — Нет, не знаю; а как? — Отгадай сам. — Что же, велено взыскать с меня растраченную сумму?

— Нет, поболее! — Отставить от службы? — Нет, еще более! — Впредь никуда не определять? — Нет, и того более! — Неужели в солдаты? — Да, с лишением чинов и орденов!.. Ну, что же, пойдешь после этого к Д.?

— Ах ты, чертовство этакое! — сказал мой дядя и замолчал, опустив голову, будто задумался. Отец мой тоже молчал, полагая, что его брат молчит от внутреннего волнения, при воспоминании о прошлом несчастьи; но вдруг услышал [640] сильный храп, — смотрит: брат его спит прекрепко... Оставив его в таком положении, так как было уже поздно, отец мой пошел и сам спать. Проснувшись на другой день, он стал требовать от брата продолжения рассказа.

— На чем, бишь, я остановился? — Да ты сказал: «ах ты, чертовство этакое!» — и вдруг заснул! — Кому же я это сказал! — Должно быть О., когда тот передал тебе решение твоего дела! — Нет, я этого ему не говорил!, а велел купить на его счет две бутылки шампанского и отправился в последний раз к Д.

Приезд дяди в деревню был великолепно отпразднован отцом моим. Праздник был в роще, угощение крестьянам; почти по всей роще на деревьях висели вензеля дяди.

Изо всего этого события огорчало моего дядю только следующее обстоятельство. Получив прощение он, как я сказал уже, отправился в Петербург. Там он представился всем, кому нужно, приехал и к Чернышеву, бывшему своему товарищу и ровеснику по службе. Разговаривая с дядей, Чернышев вдруг обратил внимание на его ордена, и стал уверять, что он не имеет права носить их, потому что о них — ничего не упомянуто в указе о его прощении. Тщетно мой дядя старался доказать, что когда ему возвратили прежний чин то, само собою разумеется, возвратили и прежние ордена, полученные им не на парадах, а за личные заслуги на войне; — его заставили снять их. Это сильно огорчило его, ибо он ценил ордена выше всего, заслужив их своею кровью, а не по очередному производству. — Дядя умер во время персидской войны.

II

Отец мой, Михаил Николаевич Жемчужников, родился в 1788 г., 9-го ноября; воспитывался в первом кадетском корпусе и, если не ошибаюсь, во время известного немца-философа, на словах либерального, а на деле тирана-деспота, Клингера (Клингер, Феодор или Максим Иванович, генерал-лейтенант. Род. во Франкфурте-на-Майне в 1768 г.; в 1780 вступил в русск. службу; был директором 1-го кадетского корпуса, а потом куратором дерптского университета, где и умер в 1831 г.), который, чтобы пересоздать вверенных ему воспитанников в образовавшийся в уме его философский тип людей, сек их беспощадно, содержал сурово и грубо, [641] наказывал несправедливо и т. п. Если я ошибаюсь относительно времени директора Клингера, то потому, что отец мой был после корпусным офицером, и, может быть, знал Клингера в то время, а не за время своего кадетства. Во всяком случае можно считать, что Клингер — если не основал, то усилил ту грубость в кадетских нравах, которая существовала в корпусах до последнего времени, и еще не совсем прекратилась и в более позднее время, несмотря на все старания Я. И. Ростовцева.

Занимаясь науками с успехом, отец мой был в 1-м кадетском корпусе фельдфебелем, и выпущен подпоручиком в 7-й артиллерийский полк, 17 лет от роду, прямо в адъютанты к графу Аракчееву.

В этой новой должности отец мой, по молодости лет, был не совсем исправен и благоразумен, и навлек на себя гнев Аракчеева. Случаи, подавшие повод к этому гневу, были следующие: не успев, по рассеянности или по неосторожности, поздравить в должное время графа Аракчеева с Светлым Христовым Воскресением, отец мой счел за лучшее не приносить поздравлений вовсе, и не был у него до самого назначения своего на дежурство, т. е. чуть ли не до Фоминой. Первые слова графа, при встрече с моим отцом, были: «Христос Воскресе!» — Отец мой, полагая, что поздравления ему ограничивались одним расписыванием своего имени на листе, ответил: — Я уже имел честь в первый день праздников приносить поздравление вашему сиятельству. — Неправда, господин подпоручик! Я христосовался со всеми, кто ко мне приезжал, а вас не было».

Не помню, что за это было отцу: посажен ли он был под арест, наряжен ли на новое дежурство, или просто продежурил этот день, видя, как Аракчеев на него дуется; кажется даже, Аракчеев хотел лишить его звания своего адъютанта, но потом, по чьему-то ходатайству, назначил еще только на новое дежурство. Отец мой является дежурить, сидит в комнатах графа утро, сидит полдень, просидел, наконец, и время обеда; — граф все не призывает его к себе, и не дает ему, по обыкновению, поручения осмотреть: все ли в порядке в какой-нибудь казарме? Поручение, которое давалось всегда с тою целью, чтобы дежурный адъютант успел, вместе с исполнением поручения, пообедать. Проморив его, таким образом, голодом до самых сумерек, Аракчеев, наконец, призвал его и послал осмотреть ближайшие артиллерийские казармы с тем, [642] чтобы он вернулся как можно скорее (едва ли не к определенному времени) и донес, если найдет какие-либо неправильности.

Обрадованный поручением, отец мой поспешил куда то пообедать, и вскоре возвратился к Аракчееву с донесением, что нашел все в исправности. Сделав это дело, он уселся опять на своем месте; но через малое время Аракчеев призывает его к себе: «Куда я вас посылал?» — В артиллерийские казармы. — «А вы и не были в казармах! X. X. ездил за вами, и видел, куда вы заезжали. Завтра опять на дежурство!»

На другой день опять является дежурить, опять сидит у графа утро, сидит полдень, просидел время обеда, уже стало смеркаться, а граф все не зовет его и не отпускает с поручением.

Кабинет графа от комнаты дежурного отделялся одной комнатой, которая всегда вечером оставалась темна.

Когда нужен был адъютант, то граф звал его по фамилии или просто кликал: «Адъютант!» — а когда нужен был денщик, то граф обыкновенно кричал: «Эй!»

Денщик его слыл между офицерами под именем синицы, потому что всегда имел под глазами синяки, от кулаков графа.

Уже было очень поздно. Отец мой проголодался совершенно, и потому был в самом скверном расположении духа. Вдруг он слышит крики графа из кабинета: «Эй, эй, эй!» Считая, что эти междометия не могут относиться к нему, отец мой не трогается с места. Наконец раздался крик: «Г. адъютант!» — Отец пошел в кабинет. — «Что вы не шли так долго? Вы слышали, что я вас звал?» — Я полагал, что вы зовете синицу, — сказал отец мой в рассеянности, вероятно потому, что сердился. — «Какую синицу?» — Денщика вашего, которого мы прозвали синицей. — «Ступайте в такие-то казармы, осмотрите, все ли в порядке, и немедленно возвратитесь назад с донесением, а я пошлю потом проверить ваши слова!»

Отец мой приехал в казармы, видит все в беспорядке и не найдя дежурного, отправился к нему на квартиру, как к человеку хорошо знакомому; — спросил себе чего-либо поскорей пообедать и поспешил опять к Аракчееву, предупредив офицера, что посланный от графа придет осмотреть казармы, и посоветовав ему, поэтому, привести все немедленно в порядок. Они вместе вышли из дома, дежурный офицер — в казармы, [643] а отец мой — к Аракчееву, которому и донес, что все нашел в исправности.

«Г. подпоручик, вы лжете в третий раз! Такой-то ехал за вами следом, был в казармах в то же время, как вы, и донес, что в казармах все в беспорядке, много пьяных солдат, нет даже дежурного офицера!..»

За этот третий проступок определено было отцу моему какое-то новое наказание; но он, видя, что такая служба не по его характеру и способностям, решился, наконец, просить Аракчеева об увольнении от адъютантской должности, выставляя предлогом желание служить в действующей армии, и прося перевода в один из полков, назначавшихся к походу за границу.

«Вы желаете служить в действующей армии?» — спросил его Аракчеев с насмешкой. — Точно так, — отвечал отец мой; — я нахожу, что более способен к действительной службе. — «Извольте, я исполню вашу просьбу»; и вскоре назначил его на Кавказ. Этого отец мой никак не ожидал; но делать нечего — ехать надо.

Он отправился в путь, и дорогой заехал к своей матушке, в деревню, находящуюся в 40 верстах от Ельца.

Матушка и сестры его, разумеется, очень встревожились, что их Мишенька должен ехать на войну с черкесами. Они всячески старались удержать его, что было и не трудно, потому что сам Мишенька, мало еще понимая служебные обязанности, охотно согласился остаться в деревне, и прожил там месяц, потом два, а наконец и год, разъезжая по соседям, веселясь и отдыхая от неначинавшейся еще службы.

Он и потолстел, и вырос. Оказалась надобность сбросить форменное платье, уже сделавшееся коротким и узким, и надеть статское. На Кавказе, между тем, его ждут. Аракчеев все не получает уведомления об его приезде.

Наконец, Аракчеев посылает за Мишенькой нарочного, — чиновника Попова, с тем, чтобы тот, взяв отца моего от матушки, доставил его на Кавказ и предал там суду.

Дело выходило плохо! К счастью, однако, Попов по приезде в Орел, не тотчас же отправился к губернатору, с объявлением о своем поручении, но счел за нужное сначала выбриться и вычесаться; с этою целью послал за цирюльником. Еще к большему счастью, лучшим цирюльником в городе был крепостной человек богатого помещика [644] Познякова, нашего соседа по елецкой деревне, аристократа в околотке.

Расчесывая и брея Попова, цирюльник прочел из любопытства лежавшую перед Поповым бумагу, на имя губернатора, а в ней было прописано поручение Попова. Вследствие этого цирюльник, тотчас по окончании своей работы, поспешил с вестью к своему барину, жившему тогда в Орле: — Беда, ваше превосходительство! плохо будет Михаилу Николаевичу! Приехал чиновник от Аракчеева, и проч., и проч. — Позняков немедленно отправил нарочного с этим известием к моему отцу в деревню, советуя уезжать как можно скорее и обещаясь задержать Попова на день у себя.

Отправившись к губернатору, Позняков встретился там и познакомился с Поповым, зазвал его к себе обедать, продержал вечером, и тем дал отцу время уехать. Попов уже не застал его в деревне, и не рассудил нужным ехать за ним вдогонку, но счел за лучшее возвратиться опять к Познякову.

Случай этот был причиною рождения на свет нашей писательницы, известной под именем Фан-Дим. В доме Познякова воспитывалась девушка — красивой наружности, хорошо образованная и не с маленьким приданым. Она приглянулась Попову, вышла за него замуж, получив приданое от Познякова, и родила от этого брака будущую переводчицу Дантова «Ада» и писательницу, сделавшуюся известной в печати под именем Фан-Дим, а в действительности носящую по мужу фамилию Кологривовой.

Суда над отцом моим не было; дело уладилось как-то благополучно.

III

Служа на Кавказе с 1809 г., отец мой вскоре отличился образованием легкой казачьей артиллерии. Образование этого войска было поручено ему одному, без всяких помощников, и кончено им поразительно скоро, — в один или два месяца.

Зная привязанность казаков в иррегулярной службе, легко понять, что такое быстрое преобразование их не могло обойтись без крутых мер; они действительно были. Встретив сильное упорство в казаках и явную решимость не поддаваться новому учению, отец мой, по пылкости своего [645] характера, не щадил ни их, ни себя. Случалось, что казаки, истомленные тягостным и немилосердно продолжительным учением в самые жары, падали замертво.

Наконец, было сформировано два орудия, и новая артиллерия уже принимала участие в одном деле. Успех первого участия в деле, сильнее всяких принуждений подействовал на казаков, и они охотнее занялись нового рода службою.

Вскоре представился новый случай, показавший всю пользу от введения легкой конной артиллерии на Кавказе. Главнокомандующий Булгаков послал два отряда против горцев. Эти отряды, в пылу преследования, были завлечены в густой лес, из которого не могли выбраться и в котором неминуемо погибли бы. Начальники отрядов (не помню их фамилий; один из них, кажется, назывался Багратион) обратились к отцу моему с просьбою о помощи. Осмотрев местность, отец мой видел, что ему трудно будет действовать в таком густом лесу, через который пролегала одна только узенькая тропинка; но он объявил, что пойдет с двумя орудиями, если прикажет Булгаков.

Булгакову не хотелось пускать свою юную артиллерию на авось, но, убежденный просьбами начальников отрядов и услышав от отца, что он надеется как-нибудь помочь им, он наконец решился.

Вступив в лес, отец мой не знал, куда ему идти, где действовать? Неизвестно было, где находились русские, и где горцы? Те и другие рассеялись по всему лесу. Чтобы собрать наших и узнать положение дел, отец мой велел дать залп холостыми зарядами. За гулом залпа послышались радостные крики наших. Услыхав выстрелы своей артиллерии (у черкесов тогда еще не было пушек), они ободрились, стали кричать «ура!» и таким образом начали собираться на свои же голоса, воедино. Положение дел прояснилось. Крики «ура!» становились все чаще и сильнее. Было очевидно, что наши соединились, опять погнали неприятеля, который столько же сробел от неожиданного появления артиллерии, сколько наши ободрились. Чтобы поддержать удачное начало, отец мой велел пускать ядра через верхушки дерев по тому направление, куда удалялись крики, и сам стал двигаться вперед. Так он вышел на поляну, наполненную имуществом, скотом и семействами горцев, собранными здесь в надежде на безопасность. Солдаты, выведенные из леса, бросились на грабеж, оставив казачьи орудия без всякого прикрытия. Отцу [646] моему можно было опасаться, чтобы горцы, заметив его слабость, не отважились на атаку, и потому он поспешил возвратиться той же дорогой, через лес. Но горцы уже заметили его слабость, и вскоре стали показываться толпами на тропинке, спереди и с тыла. Это бы еще не беда: останавливаясь на минуту, отец мой обращал свои орудия в обе стороны, и залпом картечью рассеял сразу обе толпы. Предстояла другого рода опасность: горцы естественно должны были вскоре догадаться, что ни спереди, ни с тыла ничего не сделают, но что, нападая с боков и укрываясь за деревьями, они могут перестрелять хотя всю артиллерийскую прислугу. Для предупреждения этого, отец мой послал просить, чтобы ему прислали несколько солдат, дабы оградить себя справа и слева. Но этих нескольких солдат не могли набрать, и артиллерия его гибла. Уже почти все лошади и почти вся прислуга были переранены. Отец мой сбросил бурку, остался в одном нижнем платье, и сам стал действовать банником. Несколько раз пытался он отослать раненых, чтобы спасти хотя их, но они не хотели уйти: «Нет, ваше благородие, не оставим тебя! не уйдем!» — отвечали они и работали через силу. «Тогда, — говорит отец мой, — тогда только я понял, что это были за люди, и стал раскаиваться в своей жестокости с ними! — Я их мучил, морил, а они не хотят оставить меня в такую минуту, когда им предстоит верная смерть!»

Так продолжал он свой поход через лес, на каждом шагу останавливаясь для обороны, каждый шаг запечатлевая кровью и какою-нибудь потерей.

Не слыша более выстрелов, но зная от возвратившихся солдат о затруднительном положении артиллерии, и Булгаков, и все в войске считали ее погибшею и сожалели о ней. Особенно жалел Булгаков, который, понимая всю пользу казачьей артиллерии, кроме того очень любил моего отца, и теперь обвинял себя в его погибели, пеняя и на отрядных начальников, склонивших к посылке артиллерии.

Между тем, один из приятелей отца, кажется Марков, успел собрать нескольких солдат, и с ними поспешил к нему на помощь. Помощь эта была как нельзя более кстати. Отец оградил себя пришедшими солдатами с боков, и они, отстреливаясь, дали ему возможность выбраться, наконец, из лесу. Он явился в виду войска в то самое время, когда все считали его погибшим, и Булгаков плакал о нем, пеняя на себя и других. Завидев отца моего, идущего впереди [647] своих орудий в окровавленной рубашке, с банником в руке, Булгаков бросился к нему навстречу, обнял его и стал целовать, приговаривая: «Алкивиад ты мой! Алкивиад ты мой!»

Донося потом об этом деле начальству и приписывая большую часть успеха содействие артиллерии моего отца, Булгаков просил награды ему, как за это дело, так и за необыкновенно быстрое образование казачьей артиллерии. Награды розданы были всем, но отец не получил ничего: Аракчеев. не забыл его, и до сих еще пор был дурного о нем мнения. Изъясняя Булгакову, что заслуги, приписываемые им Жемчужникову, слишком значительны, необыкновенны, и потому требуют особого исследования, — Аракчеев прислал для такого исследования генерала Лазарева.

Тотчас по приезде, Лазарев велел отцу моему вывести артиллерию свою на смотр, — артиллерия выведена, отец мой отправился с рапортом к Лазареву, и они немедленно выехали.

Форма для казачьей артиллерии еще не была утверждена; именно, еще неизвестно было: останутся ли при казаках, согласно желанию их и отца нашего, шашки, или же дадут им сабли? Чтобы на всякий случай обучить их сабельным приемам, но при том не иступить шашек, отец мой учил их делать эти приемы плетками. Так, напр., по команде: «Сабли вон!», они вынимали из-за пояса плетки и выставляли их вперед, как сабли. Разумеется, такого рода приемы во время учения, были вовсе неуместны на смотру; и потому, предвидя, что урядник скомандует, пожалуй, по недогадке: «Сабли вон!», отец мой изъявил Лазареву желание лично представить свою артиллерию. «Не надо, — ответил Лазарев, — оставайтесь при мне». Делать нечего, он остался. Между тем, опасения его сбылись: урядник, едва завидел их, тотчас загорланил: «Сабли вон!» — и казаки выставили плетки перед глаза Лазарева. Лазарев, разумеется, никак не ожидал такой встречи, и начал кричать, сердиться, не захотел ничего более смотреть и ускакал домой, объявив, что в тот же день поедет обратно в Петербург, где и донесет, как встречает Жемчужников присланных от Аракчеева генералов. Никакие объяснения, ходатайства, просьбы не имели силы; Лазарев готовился к отъезду.

Но тут опять на помощь отцу является обед: Лазарев любил и поесть, и попить; его пригласили сделать и то и другое, и он, нагрузившись порядком, согласился осмотреть [648] казачью артиллерию. В этот раз отец мой командовал сам, удивил Лазарева быстротою и знанием своих артиллеристов, и привел его в восторг: Лазарев расхвалил отца в Петербурге, и отец мой получил владимирский крест 4-й степени с бантом за действие его в чеченском ущелье 25-го мая 1810 г. (Что было в то время большою редкостью.).

Но это обстоятельство все-таки не изменило мнения Аракчеева о нем, и Аракчеев хотел было помешать ему перейти корпусным офицером в 1-й кадетский корпус, говоря: «Жемчужников еще слишком молод, чтобы смотреть за другими; он еще сначала должен выучиться смотреть за собою».

____________


Текст воспроизведен по изданию:
Записки В. М. Жемчужникова.
Вестник Европы, № 2, том I, февраль 1899 г.

© Текст — В. М. Жемчужников
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — A.U.L. 06.2009
© Сетевая версия — A.U.L. 08.2009. kavkazdoc.me
© Вестник Европы, 1899