ФОН Прозрачный Новая книга Старая книга Древняя книга
kavkazdoc.me/Историческая литература/Андреев В. «Воспоминания из кавказской старины»

В. Андреев

Воспоминания из кавказской старины

(Автор воспоминаний принял только форму рассказа от другого лица — но как свидетель событий, держался строго исторической правды и верности в изложении, не позволяя себе нисколько вымысла. Андр.)

В исходе лета 1868 года, мне довелось ехать по Волге: на пароходе встретил я офицера стрелкового батальона и фельдъегеря, ехавших из Ташкента. Зашла речь о последних военных действиях генерала Кауфмана против бухарцев; само собою разговор склонился на геройскую защиту Самарканда русским гарнизоном. Между многими подробностями доблестных подвигов этого гарнизона, ташкентские путешественники высоко ставили заслуги подполковника Назарова, переведенного с Кавказа, остававшегося в крепости за болезнию и бывшего сначала без дела, — но, в минуту крайней опасности, своим участием много способствовавшего отпору неприятеля. В заключение, стрелковый офицер сказал, что оборону Самарканда велено считать наравне с обороною Ахты, — фельдъегерь же возразил, что велено ее считать наравне с обороной Ахалциха.

— Как, разве не забыты еще ахалцихские битвы в 1828 и 1829 годах, не забыта еще славная защита Ахалциха против турок князем Василием Осиповичем! — Это восклицание взволнованным голосом послышалось от сидевшего около нас толстого старика, с виду деревенского [2] помещика, физиономия которого вдруг пришла в сильное движение от неожиданных слов фельдъегеря.

— Да разве вы служили в войске? — спросил я.

— Еще бы! Вы полагаете, что я был вечно деревенским увальнем и такою старою тряпкой, как теперь, — отвечал резко старик.

— Позвольте же спросить кто такой князь Василий Осипович?

— Князь Василий Осипович Бебутов — тогда молодой генерал, впоследствии генерал-от-инфантерии, командовавший войсками на Кавказе в крымскую войну, герой Кюрюк-Дара и Баш-Кадык-Лара, — сказал более покойным тоном старик.

— Какая же это была защита от турок Ахалциха, взятого, помнится, штурмом Паскевичем, в турецкую 1828 и 1829 годов войну? — сделал я опять вопрос.

—- Прежде позвольте сказать — продолжал старик — что, не уменьшая нисколько значения героизма при защите Ахты, оборона Самарканда и Ахалциха имеет много сходства между собою, не только в положении защитников той и другой крепости, но и в значении самых крепостей на ход кампаний Паскевича и Кауфмана. Если бы турки успели бы обратно взять Ахалцих в феврале или марте 1829 года, то вся блестящая кампания в 1829 году в Азиатской Турции пропала бы даром. Вследствие наших побед и завоеваний, пораженные страхом тогдашние обитатели ахалцихского пашалыка, столько же воинственные, как и кавказские горцы, при малейшем успехе ободрились и получили уверенность в своих силах, — между тем Грузия пришла бы в страх и смущение. В предстоящую кампанию 1829 года, Паскевичу пришлось бы только возвращать утраченное [3] превосходство и приобретения прошлого года и не думать уже о завоевании Эрзерума; он не мог бы удерживать против себя лучшую тогда в Турции анатолийскую армию — и тем отвлечь значительные силы от Европейской Турции. Точно также, если бы сарты успели взять обратно Самарканд, то положение Кауфмана было бы тоже не хорошо.

— А вы давно служили на Кавказе? — кто-то перебил речь старика. — Да я еще ермоловский офицер.

Надобно заметить, что кавказцы старого времени имеют замашку похвастаться таким титулом, считая себя первоначальниками славы этого корпуса, и ни за что не назовут его теперь армией; хотя подвигов и храбрости также много было потрачено нашими войсками на Кавказе и прежде, и после, что первенство тем или другим присваивать себе не следует. Первенство впрочем остается за теми господами, которые ныне, по разным причинам, отдают преимущество более новому ходу дел.

— Да, в наше время — продолжал старик — Кавказ был не то что теперь; в настоящее или недавно прошедшее время его можно назвать цивилизованною страною, в сравнении с прежним временем; самые удобства походной жизни и доставляемые правительством средства теперь улучшены, численность войска громадно увеличена. Ермолов первый выхлопотал, чтобы солдатам, расположенным по берегам Черного и Каспийского морей и в Тифлисе, отпускать для улучшения пищи по 20 копеек сер. в месяц на человека: в первых местностях — по нездоровому климату, в последней — по дороговизне припасов, — и это считалось большою милостью. В походах пользовались отбитым у неприятеля скотом, а когда этого не было, то на «нет и суда нет»; только в персидскую кампанию начали правильно отпускать [4] солдатам, три раза в неделю, по полуфунту мяса и два раза водку, зато уменьшили порцию сухарей; капитанам давались тоже с персидской кампании рационы: остальные офицеры довольствовались фунтом мяса в день и солдатским пайком, так как прежде доводилось им голодать более солдат — по невозможности что-нибудь достать вследствие удаления жителей или пустынной местности. Солдатские палатки офицерам давались не всегда — все зависело от расположения полкового командира. На Араксе и урочище Кара-бабе отряд стоял более 2-х месяцев в самой нездоровой местности, и терпел во всем большой недостаток — даже чаю и сахара не было: сам Паскевич платил по 100 руб. ассиг. за пуд сахара, — цена по тогдашнему огромная; офицеры придумали спекуляцию следующего рода: играли в карты на чай и сахар, — выигравший должен был угощать прочих; не было даже кахетинского вина для страдавших в большинстве расстройством желудка от сильных жаров и недостаточной дурной пищи (В Гагре был такой случай: как сухопутного сообщения с Сухумом гарнизон не имел, и ехавший к нему с провизией и вином маркитант на лодке был захвачен черкесами, то солдаты, во избежание, по возможности, цынготной болезни, в продолжение всего великого поста, вместо водки, пили воду, настоенную стручковым перцем; хотя брандвахтенные суда в Сухуме обязаны в две недели навещать Гагры, на этого по бурной погоде и дурному рейду два месяца не делалось, и гарнизон терпел во всем большой недостаток. Прим. автора.).

От Эривани до Нахичевани, в долине Аракса, летом не бывает дождей, и превосходно родящаяся здесь пшеница, поливается из искусственно проведенных с гор канав, — знойный воздух удушлив был даже по ночам, термометр показывал до 40° в тени. И мы безостановочно в это время шли вперед, чтобы взять близ Нахичевани ничтожную [5] крепость на Араксе, Аббас-Абад, которую построить могло только невежество английского инженера, так как возле лежащие за рекою горы совершенно ею командуют. В скоте упряжном под арбами и порционом открылись болезни и падеж, и этот-то скот выдавали нам в порцию: если выданные бараны не были зарезаны в один день, то часть их на следующий день издыхала; отсталому нельзя было сбиться с дороги, потому что по обеим ее сторонам валявшийся дохлый скот служил указателем в обезлюдевшей местности. Даже лошади улан, привыкшие к холе и конюшням в военном поселении харьковской губернии, пришли в истощение. В прибывших из России войсках болезни и смертность были в больших размерах и не только от климата, но и от образа жизни, лишений и скуки, так присущих кавказскому войску, а потому в этом старом ермоловском войске если и была убыль, то сравнительно менее: оно было бодрее и на все пригоднее.

В сражении за Араксом, под Джеван-Булаком, в сильный зной, нижегородские драгуны сделали две блестящие атаки на огромное скопище персидской кавалерии, посаженной на славных жеребцах (В Персии меренов нет — считается грехом легчить жеребцов, человека сделать евнухом, — дело другое — пояснил старик. Прим. автора.), и разбили ее наголову, — уланы же на своих исхудалых лошадях действовали не столь успешно.

Мы помним шутки тифлисских жителей над нашими драгунами, когда вступили в Тифлис уланы на прекрасных лошадях, в красивой невиданной дотоле форме. Тогда как лошади нижегородцев горской и донской породы, ходившие почти круглый год на пастбище по Алазани, из экономии полкового командира, привыкшие к непогодам и жаре, мало [6] порченные манежной ездой, с виду невзрачные и потому забракованные при приеме полка новым командиром, — эти забракованные лошади превосходно исполняли службу не только в персидскую, но и во всю турецкую кампанию, почти не видя конюшен.

Обер-квартирмейстер корпуса, Коцебу (брат нынешнего варшавского генерал-губернатора) в своих заметках о ходе кампании, по обязанности своего звания, изложил генерал-квартирмейстеру главного штаба о несвоевременном поспешном движении к Нахичевани в средине знойного лета, и находил, что план Ермолова — расположить на лето действующий корпус на возвышенной плоскости Баш-Абарани, близ наших границ, был рациональнее, в местности здоровой, изобильной лугами, куда, по близости наших границ, продовольствие было доставлять удобно; надобно было поставить только наблюдательный отряд близ Эривани, для чего и был назначен генерал Красовский. Но непогрешимость Паскевича в Петерберге тогда уже была признана — и бедный Коцебу лишился своей должности.

Между тем Паскевич понял, что Ермолов оставил ему надежное наследство, что к кавказскому солдату нельзя применять мерку других войск, что его стоит беречь на черный день, несмотря на то, что он с виду не так казист и выглажен, за что Паскевич сначала сердился на него и говорил, что «ему стыдно показать его неприятелю». Паскевич между тем досадовал, что оставшийся после него администратором в Грузии Сипягин — задает в Тифлисе пиры при пушечной пальбе по случаю наших побед, но не присылает в отряд припасов, для жизни необходимых и бывших в Грузии в изобилии и дешевизне, — охотников же маркитантов можно было найти много — как после показала турецкая кампания. [7]

Паскевич вдруг изменился в обращении: с войском сделался ласков и снял с него опалу.

Такое выражение мне показалось странным, а потому спросил его — какая же могла быть на вас опала.

— Да, за службу при Ермолове!.. — отвечал он.

— Это что такое?

— Да так было — продолжал рассказчик.

Надобно знать, что Ермолов любимец Александра 1-го и друг брата его Константина, благодушный начальник для своих подчиненных, умел привязать их к себе, хотя, правду сказать, на награды был не очень щедр: наговорит бывало кучу любезностей, расхвалит в приказе по корпусу, много обещает — мало дает, — мы и тем были довольны. У него чины подполковника и полковника были заветное дело; кроме храбрости и усердия, много надобно было иметь личных способностей, чтобы заслужить эти чины.

Начиная с Цицианова, за Кавказом все должности в провинциях и так называемых дистанциях занимались почти одними военными, с названием комендантов или окружных начальников, — но эти административные личности, получая по тогдашнему хорошее содержание, очень туго шли при Ермолове в высшие штаб-офицерские чины, хотя он раздавал должности с разборчивостью; что такое — говорил Ермолов — письменный полковник, или полковник от швальни, от казарм? От военного строя он отстал, а доживет до очереди в генералы — будет мало способен занимать высшие гражданские и военные должности, и за что таким людям привилегия пред статскими. Неуместное высокочиние — говорил он — даже вредно государственному строю и самым финансам; для посредственности, даже порядочной, довольно посредственного положения в обществе и службе, и никак [8] не должно чередовать ее с талантливою личностью или замечательным подвигом и осмысленным трудом.

— Да-с — продолжал старик, — хороший начальник с подчиненными, Ермолов, был не уступчив и шероховат в сношениях с высшими сановниками, резко писал и говорил им свои убеждения, шедшие нередко вразрез с петербургскими взглядами; а сарказмы его, на которые он был большой мастер, говоренные всегда во всеуслышание, задевали иногда за живое сильных мира сего. За семеновскую историю он бранил Васильчикова, давшего ей такой печальный исход; про одно важное лицо — меттирниховскую креатуру — он раз по одному случаю написал в Петербург: «только враг отечества мог присоветовать такую меру!» будто не зная виновника этой меры.

Но обстоятельства вдруг неожиданно переменились, и над неуязвимым до того Ермоловым, начала собираться грозная туча. Стало распространяться мнение, будто ермоловская слава, в которую до того веровали — только славны бубны за горами, — что в управлении его много произвола, министерских предписаний или предложений редко слушается, на составленные в Петербурге проекты по Кавказу, пишет резкие возражения, а военные его подвиги — сущий дым: с нестройною толпой полудиких горцев всегда легко можно справиться! В доказательство приводили, что он унимает и держит их в страхе при помощи такого запущенного и плохо обученного войска, как кавказские солдаты, — что окружил себя слепо преданными людьми как в гражданском так и военном управлении, которые трубят про его славу и делают между тем большие злоупотребления.

В это время, в начале 1826 года, приехал в Грузию из Петербурга офицерик для выбора из полков солдат в гвардию. Вскормленный на шагистике и тонкой [9] выправке вахтпарадов, офицерик этот, приходил в ужас и негодование от тифлисских разводов, — и вследствие того сочинил карикатуру на кавказского солдата; она имела такой ход, что была получена Ермоловым из Петербурга в конверте от неизвестного лица. Карикатура изображала солдата в изодранном мундире нараспашку, в синих холщевых широких шароварах, заправленных в сапоги, в черкесской папахе на голове, с боку висел маленький котелок, и вместо манерки — болталась травянка (в жары хорошо сохраняющая воду, из породы тыкв).

— Позвольте при этом — с жаром воскликнул старик — перенестись на 25 лет вперед от того времени.

В 1850 году зашел я в академию художеств, посмотреть на выставку картин; вдруг на пюпитре, в видном месте, вижу писанную акварелью картину — почти снимок с пресловутой карикатуры, но уже в типичном, хорошем смысле: изображался солдат в мундире нараспашку, без галстука, в знакомых синих широких шароварах, запрятанных в сапоги; с боку на тесаке маленький котелок, возле травянка и огниво с трубкой висели на ремне. Фон картины представлял знойный, южный день; солдат, видимо усталый от трудного перехода, облокотился на ружье, желая отдохнуть; остановясь на минуту, повесил свой черкесский папах на штык, и с открытою головою «прохлаждается» под палящими лучами солнца. Можете представить, мое умиление!

Вдруг, неожиданно, среди мирных сношений, без объявления войны, персияне сделали вторжение в наши владения со стороны Эривани. Многие приписывали причину этой войны интригам самого Ермолова из желания прославить себя. Не зная темных путей политики, можно сказать только одно, что война эта застала Ермолова врасплох; он не ожидал [10] такого смелого, внезапного набега от вялых и трусливых персиян, которых, по всем вероятиям, настроили англичане, внушив им воспользоваться успехом внезапного нападения на неготового к тому Ермолова. Что он бесцеремонно обращался с персидским двором, часто задирал его и всячески старался мешать влиянию англичан в Персии — это правда; что он завистливым оком смотрел на богатую эриванскую провинцию, нужную нам, сверх того, для обуздания разбойнических кочевых татар или карапапахов, живших на тогдашней пограничной черте и имевших в поддержку от эриванского хана — это тоже несомненно. Но, в сравнении с лордом Клейвом или Гастингсом, Ермолов был ангел чистоты, — а если интрига Ермолова вывела персиян из терпения и побудила начать войну, самую счастливую для России по легкости завоевания и полученной огромной контрибуции, втрое покрывшей расходы, сверх приобретения долины Аракса, — то Ермолову за эту важную для наших польз интригу следует поставить памятник, с означением, впрочем, на пьедестале и услуги англичан тогдашней ост-индской компании, как подстрекателей к вторжению персиян.

На светлую голову Ермолова, в самый важный момент его жизни, нашел туман. Иначе нельзя объяснить запутанности и нерешительности его действий при вторжении персиян в Грузию. Собирая разбросанные по разным пунктам войска, он не спешил — как делал сам прежде против горцев, или по примеру Котляревского — броситься на неприятеля с горсткой отважных солдат, которых он знал не по петербургским карикатурам, чтобы озадачить передовые шайки неприятеля и взбунтовавшихся наших татар, хотя одной удачной сшибкою и тем поддержать нравственное свое влияние и ободрить христианское население Грузии, когда еще [11] Аббас-Мирза был на Араксе, или подходил только к Шуше. Он мог собрать в течение 10 дней более 7-ми тысяч пехоты, полк драгун, два полка казаков и 500 человек грузинской конной милиции, что было достаточно для начала военных действий, и с чем порешил кампанию 1826 года Паскевич. Замечательно, что с этими же 8-ми тысячами Паскевич покончил дело под Ахалцихом; а Талызин говорил в Москве — разумеется, по инструкции Ермолова — что он не может двинуться, имея только 8000 против Аббас-Мирзы, у которого 100 т. войска; но не только такого числа, и наполовину едва-ли могло быть, что Ермолов и его протеже Мазарович должны были знать.

В такое горячее время для полководца и края — Ермолов занимался в Тифлисе собственноручно предписаниями мелким начальникам разных частей и другими не важными бумагами, составление коих, есть принадлежность канцелярий; но как старших адъютантов своего штаба он разослал еще прежде для исполнения должностей комендантов и окружных начальников, где они получали хорошие оклады жалованья, то сам же после жаловался, что завален перепискою, а работать некому. Тщетно преданные ему люди, пользовавшиеся его доверием, умоляли его выступить из Тифлиса к собравшемуся уже отряду; он все откладывал, отговариваясь множеством дел и желанием опровергнуть придирчивую переписку, на него нападавшую за его или его подчиненных распоряжения, вместе с тем хандрил, сердился на неприятное, непривычное для него положение.

 Князь Палавандов (Князь Палавандов, родом грузин, при бароне Розене сделан был Тифлисским губернатором, хотя ахалцихская область не входила в состав его губернии, — но перешедшие туда из Турции армянские переселенцы, вместе с водворенными в других местах, были в его управлении, как равно и заведывающие ими офицеры. Будучи назначен по окончании войны управлять в Ахалцихе переселенцами, я получил осенью в 1832 году известие, что князь Палавандов прибудет в Ахалцих для осмотра переселенцев.

По прибытии, князь сначала занялся осмотром городских переселенцев и начавшейся под моим надзором постройки домов нового города за рекою Поцховом, по присланному плану, но без пособия архитектора. Между тем князь объявил, что он будет осматривать по всей области переселенцев и пойдет чрез Ахалкалаки по границе до Гумр — нынешнего Александрополя, для осмотра другого такового же отдела, при чем часто склонял разговор о деревнях, расположенных близко к границе и условиях той местности; наконец, раз наедине спросил меня: «хорошо ли вам знакома пограничная черта и какие именно пункты должны остаться необходимо в нашем владении?» Я отвечал, что в продолжении двух лет, постоянно разъезжая верхом по здешней гористой местности для осмотра и устройства переселенцев, я по необходимости должен был узнать всю окраину в подробности. Прекрасно — сказал князь Палавандов — теперь я не буду прибегать к расспросам местных жителей, чтобы не произвести преждевременно между ними тревогу. По секрету вам объявляю, что часть занятых теперь переселенцами земель, должна отойти обратно к Турции — но нам все-таки надобно удержать самые необходимые пункты. Дело вот в чем — продолжал князь: посланный Паскевичем из Эрзерума кругом чрез южную Россию курьер с планом проведения новой границы со стороны Азиатской Турции, прибыл в Адрианополь спустя три дня после подписания мирного трактата. Дибичь, не зная предположений Паскевича, провел прямую черту по карте, наугад, от прежнего пограничного пункта на Черном море, близ крепостцы св. Николая, по старой границе Гурии и Имеретии и при входе в территорию ахалцихского пашалыка, назначил пограничную черту не менее двух часов расстояния к югу от Ахалциха и Ахалкалаки до Гумр, не оговорив в пользу отступлений по условиям местности. Между тем как в плане Паскевича требовалось оставить за Россиею, начиная от горы Улгар, крепостей Ардаган и Карс с окрестными санджаками и разные пункты, подробно оговоренные. Тем более прискорбна ошибка Дибича — сказал князь, что европейские державы при заключении мира настаивали на целости владений Турции в Европе, и мало заботились о ее азиатской территории. Теперь барон Григорий Владимирович (Розен) очень беспокоится о проведении новой границы, зная ее неудобства для государства. Я сказал, что для необходимой прочности границы и безопасности жителей от разбоев турецких шаек, необходимо удержать поцховское ущелье, составляющее часть санджака чалдырского, — иначе грабительства аджарцев около самого Ахалциха и карапапахов на ахалкалакской плоскости будут неизбежны. Сверх того весь скот окрестных деревень пасется летом на пустынном хребте Улгара, зимой же скот ахалкалакского и хервиского санджаков имеет приют в глубоком бесснежном ущелье Куры; с отходом этих местностей к Турции, наше население будет поставлено в затруднительное положение. Поэтому я считаю необходимым удержать, если не весь Чаддыр, то главное селение его Карзах и Картанакевы и самое Чалдырское озеро, которое бы служило живою границею с одной стороны, а с другой — сохранить за нами необходимое ущелье по Куре и отрог Улгара, на полгода засыпанный снегом. На высоте Ахалциха по крайней мере следует удержать вход в поцховское ущелье, для наблюдательного поста к преграждению выхода на долину, что будет подходить к условленному расстоянию от Ахалциха верст 15. «Нельзя — сказал князь, — вы считаете часы расстояния по-персидски — агач в 7 верст; в Турции считается в градусе 20 часов (салат), следовательно, в двух турецких часах будет только с небольшим 10 верст.» Тогда граница должна пройти вблизи деревни Вале, — сказал я, — нельзя будет по открытой местности наблюдать за постоянным переходом на ту и другую сторону, и надобно иметь частые казачьи посты, несколько деревень перевести во внутрь территории, между тем как тесное и малолюдное поцховское ущелье и такой же чалдырский санджак составят самую ничтожную уступку со стороны Турции, нисколько не нарушая ее интересов, и устранят беспрестанные пограничные ссоры и беспорядки. «Что делать — сказал грустно князь, — вы составьте записку с изложением положения дела — я ее представлю корпусному командиру.» Князь остался доволен моею запискою и благодарил за службу, и, к удивлению моему, объявил, что отменяет поездку в Ахалкалаки и Гумры, так как дела требуют скорого его возвращения в Тифлис; он осмотрел только местность около Вале, и немедленно уехал чрез Боржом. После я узнал, что Карзах с известною полосою земли кое-как отстояли, — но рыбное Чалдырское озеро и необходимые для нас местности около Вале отошли к туркам и три деревни понадобилось переселить во внутрь страны. Прим. автора.), (бывший впоследствии грузинским [12] губернатором), любимец Ермолова, говорил мне, что он вместе с другими преданными ему, видя свои усилия бесполезными, упросили престарелую княгиню Бебутову — мать князя Василия Осиповича, которую Ермолов очень уважал — съездить к нему и объясниться с ним откровенно. Эта женщина, туземная армянка, видела в молодости разорение Тифлиса Ага-Магомет-ханом, на ее глазах совершилось немало кровавых сцен, когда при грузинских царях лезгины и другие горцы рыскали по несчастной Грузии, как хищные звери, и, врываясь в предместье Тифлиса — Авлабар, [13] резали жителей; следовательно, она не была изнеженною, робкой женщиной мирной страны, и освоилась с опасностями; она представила Ермолову страх и ужас, господствовавший в Тифлисе и во всей Грузии в ожидании бедствий, какие постигли уже несколько колоний и армянских деревень, злодейски истребленных набегами татар и карапапахов, — передала толки и ропот народа на его нерешительность и домоседство, прежде не бывалые. Ермолов как бы воспрянул от сна, и, бросив всю переписку, немедленно отправился к собравшемуся корпусу, — но время, собственно для него, было уже потеряно. [14]

Напрасно говорит Ермолов, что его пребывание в Тифлисе было необходимо для успокоения жителей. Напротив, население Грузии было смущено и роптало на его бездействие и видело в нем зловещие признаки для своей безопасности, — оно ожидало спасения только от его личного [15] командования войсками, а не подручных начальников, которым мало доверяло. Что в Кахетии и самом Тифлисе могло найтись несколько безалаберных голов, сочувствовавших персиянам и вообще всякой неурядице — это так, но огромное большинство ожидало только страшного разорения от персиян в случае их успеха, помня нашествие Аги-Магомет-хана при царе Ираклие и настоящее зверство при разграблении колоний и нескольких армянских деревень. Да, в Кахетии хорошо знали, что ни за нее, ни против нее в настоящую минуту Ермолов под рукою не имел ни одного батальона — однако же милицию выставляли охотно и порядок не нарушился, как случилось в татарских дистанциях, более близких к Тифлису. Поэтому поэтические дифирамбы славного партизана Давыдова о беспримерном самоотвержении Ермолова, переносящем нас в лучшие времена великого Рима, несогласны с действительностью.

Также несправедливо бросает он тень на имя знаменитого Грибоедова в двоедушии и неблагодарности к Ермолову. Что Грибоедов был человек желчный, неуживчивый — это правда, что он худо ладил с тогдашним строем жизни и относился к нему саркастически — в этом свидетельствует «Горе от ума»; но нет поводов сомневаться в благородстве и прямоте Грибоедова потому только, что он разошелся с Ермоловым или был к нему неприязнен при падении, сделавшись близким человеком Паскевичу. Во-первых — он был с последним в родстве, пользовался полным его доверием и ему обязан последующей карьерой; тогда как у Ермолова Грибоедов составлял только роскошную обстановку его штаба, был умным и едким собеседником, что Ермолов любил, но никогда не был к нему близким человеком как к Паскевичу. Что касается [16] об услуге, какую будто бы вправе был ожидать Грибоедов лишь от родного отца, как говорит Давыдов, то едва ли это так (Мы сомневаемся чтобы Ермолов имел возможность дать Грибоедову часть времени на истребление бумаг; когда приехавший фельдъегерь застал Грибоедова за ужином у Ермолова, то, конечно, он следил каждый его шаг.). Известно, что Грибоедов был привезен из Грузии по подозрению в деле 14-го декабря и содержался некоторое время под арестом в главном штабе — но после оправдан более потому, что он был всегда врагом Якубовича и стрелялся с ним на дуэли. Тут заступничество Ермолова могло только повредить поэту, ибо и Якубович пользовался тоже расположением Ермолова и бывал его собеседником. Второе — Грибоедов, чувствуя превосходство своего ума, не мог втайне не оскорбляться, что он составляет только штат Ермолова по дипломатической части, но не имеет от него серьезных поручений, и предпочитается ему какой-то авантюрист Мазарович — пришлый доктор из Сербии или Далмации, рекомендованный Капо д'Истриа, и к которому он послан был в тавризскую миссию советником; но с ним он, разумеется, не ужился, и возвратился в Тифлис после исправления его должности во время отпуска. Тогда как Грибоедов изучил персидский язык, следил за его литературой и нравами персиян — мог ли он, при своих прекрасных дарованиях, писать бумаги в Тифлис, которые возбуждали в канцелярии Ермолова лишь смех, как говорит Давыдов? Вероятнее — каким саркастическим смехом разразился Грибоедов над тупоумием и оплошностью Мазаровича, невидавшим и неугадавшим сборов персиян к открытию военных действий и не предупредившим вовремя Ермолова. А сборы, как говорит сам [17] Ермолов — по персидским порядкам, были продолжительные, которые, по известной продажности персиян и их копотливости и неумелости в сложных операциях, легко можно было открыть заблаговременно. Как смеялся, надобно полагать, Грибоедов над доверчивостью Ермолова, когда тот принимал за чистую монету донесения нашего посланника Мазаровича, что персидские регулярные войска ни в чем не уступят нашим кавказским солдатам и могут помериться с ними в силах в равном числе, и, что теперь не те персияне, которых огромные полчища громили с горстью солдат Котляревский и другие его современники. Эти бестолковые донесения, не понимавшего военного дела Мазаровича, которому так много веровал, Ермолов, и ввели его в заблуждения, заставив действовать осторожно и медленно и мало надеяться на имевшиеся у него под рукою силы, с которыми — как доказал впоследствии под Елисаветполем Паскевич — легко можно было управиться с персиянами.

(— А вы знавали Грибоедова? — спросил я неумолкавшего в своих рассказах старика, беспрестанно сворачивавшего в разные стороны в своих воспоминаниях.

— Немного знал — отвечал он. — Командиром нашего херсонского гренадерского полка был тогда полковник Попов, очень молодой человек, лет 26, сын известного в свое время Василия Степановича, правителя дел при Потемкине, доверенное его лицо и после статс-секретарь Екатерины.

Вот, думаю, куда занесло старика — спрашиваю о Грибоедове, а он отвечает о Попове. Про него и Фалеева — интенданта и финансового администратора Потемкина — ходила во время òно такая вирша:

Коль хочешь знать Потемкин кто таков,

Ответ дадут Фалеев и Попов.

У Василия Степановича и после у графа Самойлова служил в канцелярии отец Алексея Петровича, имел чин статского советника — по-тогдашнему значительный — и Владимира 2-й степени со звездою. Наш Ермолов юношею жил в доме старика Самойлова, и по этим связям Алексей Петрович принимал отеческое участие в молодом Попове и графе Самойлове, служивших у него адъютантами. Оба молодые люди, с значительным состоянием, любили пожить на широкую руку и пожуировать; граф Самойлов, при высоком росте, обладал необыкновенною красотою, ловкостью и силою, — по характеру и наружности его справедливо называли русским Алкивиадом, некоторые находили в нем сходство с Алексеем Петровичем, только черты лица были грациознее, женственнее. Ермолов, когда у него было меньше дел, изредка навещал штаб-квартиры полков близких к Тифлису, где он дней семь отдыхал в жары в более прохладном климате. Вот, раз он приехал к нам в город Гори с большою свитою — в ней находились из дипломатической канцелярии Грибоедов и Тимковский. Грибоедов был хорошего роста, довольно интересной наружности — брюнет, с живым румянцем и выразительной физиономией, с твердой речью. Я был тогда полковым адъютантом, канцелярия и вместе моя квартира помещались против дома полковника, где расположился Алексей Петрович с приехавшими гостями у тароватого амфитриона. Раз поутру, часу в 10-м, входит ко мне в канцелярию Грибоедов и просит позволения пробыть в моей квартире до обеда, — я отвечал готовностью услужить, так как все это время должен был заняться в канцелярии делом и ему никто не помешает. «Да, не помешает, — нет уж одолжите, если будет спрашивать меня Тимковский, так скажите, что не знаете где я. — Я сказал, что поставлю к дверям своей квартиры вестового с приказанием говорить, что никого нет. — «И прекрасно!» ответил Грибоедов. — Такое отношение Грибоедова к Тимковскому меня удивило. Еще он не был известен (в 1822 г.), как даровитый писатель. Между тем Тимковский имел у нас какую-то авторитетность умного человека, много видевшего, и кажется кое-что пописывавшего, хотя бон-вивана, но хорошего рассказчика. Раз, помню, за обедом зашла речь об одном важном дипломатическом лице; Ермолов обвинил его в продажности и недостатке патриотизма. «Ну, нет, ваше превосходительство — это несправедливо. Н. большой патриот, — сказал Тимковский, — он чрезвычайно любит своих соотечественников — голландские червонцы». Ермолов расхохотался. Тут склонился разговор о Потемкине; сидевший за столом майор Титов, комендант в Гори, объяснил — куда девались смертные останки Потемкина. Батальон херсонского полка стоял в Херсоне, когда воцарился Павел , — батальоном командовал полковник князь Шаховский, бывший после командиром гренадерского корпуса, — Титов у него был адъютантом. Раз вечером Шаховский требует Титова, у него нашел он прибывшего фельдъегеря, привезшего за подписом императора повеление «старшему воинскому начальнику в Херсоне», где говорилось: «что бальзамирование покойников и погребение в церквах принадлежит только лицам царского дома, почему — ночью вынуть из церковного склепа тело покойника Потемкина и, положив в простой гроб, схоронить на городском кладбище». Сейчас были посланы Титовым солдаты вырыть скорее могилу и до рассвета тело Потемкина было перенесено в новое жилище. Распоряжение это велено было хранить в тайне, и фельдъегерь отправился сейчас обратно с донесением об исполнении. «Если бы мне теперь велено было отыскать его могилу, я бы никак не мог этого исполнить, забыв место» — говорил Титов. Прим. автора.). [18]

Покойный император Николай Павлович справедливо находил, при вторжении персиян в Грузию, в частных исполнениях — оплошность неимоверную. Например: командир тифлисского полка, расположенного на границе эриванского ханства, князь Севардземидзев, родом грузин, знавший туземные языки и население, имел поручение в некоторых случаях сноситься с эриванским ханом, наблюдать над жителями, которые постоянно бывали по торговым [19] делам в Эривани — как главном пункте сообщения и торговли с Тавризом, — а он ничего не знал о сборище больших сил близ границы у персиян, повторяю, всегда медленных и бестолковых и падких на деньги, чтобы удержать в секрете. Впрочем, эти большие силы, как пишет Ермолов, сделавшие первоначальное нападение на укрепление Мирак, весьма сомнительны в своей численности, — ибо в [20] этом укреплении, зная тогдашнее распределение войск, не могло быть более двух рот — и то едва ли, а они без потери отступили к Гумрам, в местности открытой, где многочисленная персидская кавалерия могла нанести значительный вред. После того эриванский сардарь допустил Севардземидзева, также без потери, со всем штабным хозяйством и полковым имуществом, перейти из своей штаб-квартиры Караклиса на Каменную речку, чрез страшную гору Безобдал на протяжении 7-ми верст крутого подъема, покрытого лесом, пред коим Крестовая и Гут-гора — в прежнем еще виде — сравнительно ничто. Чего же было после этого бояться эриванского сардаря, действовавшего только небольшими шайками конных персиян и карапапахов в наших пределах; пехоты же его, не говоря об артиллерии, не было видно в массах, и Севардземидзев не имел ни одной горячей сшибки, хотя Каменная речка всего верст 12–15 от Караклиса, откуда он уже не трогался и преспокойно строил укрепление Джелал-оглу.

Командир 42 егерского полка, полковник Реут, в Карабаге тоже дремал. Ему нечего было торопиться — прятаться в крепость, когда неприятель был далеко, он мог частью полка занять Шушу, а с другою налегке идти к Герюсам для облегчения отступления батальону подполковника Назинки и употребить строгое настояние о поспешном выступлении из Герюс. Между тем, предписание об отступлении шло медленно — да еще на беду получено было во время раздачи солдатам жалованья, когда, по заведенному обычаю, бывает у солдат разгул в бедной развлечениями кавказской военной жизни; внезапность неожиданного отступления, ералаш в голове — замедлили выход батальона на целые сутки; настигнутый в тесном каменистом ущелье огромным [21] скопищем персиян и взбунтовавшихся татар, батальон, расстреляв все патроны, погиб с двумя орудиями, которые, если бы бросил вместе с артельными повозками и багажом, то мог бы спастись горною тропинкою. Аббас-Мирза, командуя 25 т. войска, вел осаду Шуши, куда скрылся с полком Реут, с ребяческим искусством и боязнью; никакой крайности не предстояло осажденным, а между тем, по предложению Аббас-Мирзы, Реут отдал в заложники ему коменданта крепости, майора Челаева. Бедный Челаев представлял — что комендант в военное время не должен оставлять крепости, что в заложники можно послать другого штаб-офицера, а он, комендант, должен оставаться при своем месте. Но Аббас-Мирза требовал именно его с условием, что он не будет штурмовать крепости, пока нарочно посланный не привезет от Ермолова приказания о сдаче оной и гарнизона военнопленным — на что Реут согласился. Посланный из крепости майор Клюки-фон-Клюгенау известный впоследствии генерал, уже не возвращался назад из Тифлиса, а Ермолов послал к Реуту с своим лазутчиком записку, писанную по-польски, так как на другом языке бывшие с персиянами англичане и беглые русские могли прочитать, — «если хочешь, что бы твоя голова осталась на плечах, то ты не должен сдавать крепости». (Поляков тогда у нас служило мало и то офицерами. Прим. автора.) Челаев, после плена переведенный в наш полк, горько жаловался на распоряжение Реута и свою судьбу. У него, начиная с часов и денег, отобрали все необходимые вещи, держали взаперти во все время плена, кончившегося с заключением мира — и после не дали ему вознаграждения.

Ермолов в своих записках о персидской кампании и конце своей службы на Кавказе не высказывается вполне и [22] говорит нередко с задней мыслью, желая себя или своих подчиненных оправдать и только упоминает вскольз о безалаберном и трусливом майоре Ильинском. Этот Ильинский, служа в Преображенском полку, в начале двадцатых годов женился на плохой и даже некрасивой актрисе. Там не хотели его держать, а отец, старый зажиточный дворянин, к себе не принимал — вот он поневоле и перешел в наш грузинский полк майором; на вид он был довольно ловкий офицер и, командуя у нас батальоном, держал себя порядочно; Ермолов, желая ему дать ход, назначил его командиром отдельного каспийского морского батальона, расположенного в крепости Ленкорани, и вместе комендантом крепости и управляющим талышинским ханством. Там от климата он потерял жену и, вероятно, от скуки, непривычной пустынной жизни, начал с офицерами кутить, распустил батальон, и в заключение, перед самой войной, украл вдову какого-то хана, с тем, чтобы ее окрестить и на ней жениться. Последнее, разумеется, взволновало татар, перешедших сейчас с известием о вторжении персиян в восстание. Тогда Ильинский, нисколько не думая об обороне бросил крепость и переправился с батальоном на ближайший остров Сару, где находилась каспийская флотилия.

Сверх не раз высказанного Ермоловым желания императору Александру 1-му о необходимости войны с персиянами, ему известны были и подстрекательства англичан к этой войне персидского шаха, и это показывает один курьезный случай перед самым началом войны. Английский полковник, проезжая чрез Петербург в Персию, остановился в Тифлисе отдохнуть от длинного пути, и долго откладывал свой выезд далее по разным причинам. Полковник был огромного роста, выказывал опыты необыкновенной силы, любил [23] покутить, часто сходился с штабными лицами, пировал с жителями и постоянно бывал в военной форме на наших разводах. Батальон нашего полка стоял тогда в Тифлисе для караулов; командир 1-й гренадерской роты, поручик Зубков, исправный служивый, но покутить тоже был не прочь, обладал огромною силою, чего нельзя было заключить по наружности: среднего роста, сухощав, только в плечах и груди был очень широк. Его знали по всем увеселительным закоулкам, где собиралась молодежь, и остерегались затрагивать. Раз вечером отправился Зубков в одно веселенькое местечко и расположился там, как дома, на ночлег. В полночь явился туда же англичанин очень навеселе, начал шуметь, задирать Зубкова и хотел отнять у него его приобретение. Взбешенный наглостью англичанина, Зубков дал ему такой удар, что тот покатился на пол и нескоро пришел в себя. Пьяный и ошеломленный ударом, англичанин едва мог с помощью других добраться до дома, но уходя, грозил пожаловаться Ермолову. Наутро Зубков сообразил, что ему может обойтись очень дурно ночное похождение, ибо знал, что англичанин, как казалось, был ласково принят Ермоловым и сошелся с разными влиятельными лицами штаба. Зубков решился отправиться к доверенному адъютанту Ермолова, Талызину, и просить его заступничества. Талызин начал в нашем полку службу юнкером, знал Зубкова и его силу, но все-таки не хотел верить, чтобы он так легко мог справиться с силачом англичанином; Зубков же наивно клялся, что только наглость пьяного англичанина вывела его из терпения и заставила употребить всю силу своего кулака.

Отправясь немедленно к Ермолову, Талызин, зная проделки англичанина, рассказал происшествие. «Да ведь я, [24] братец, знаю Зубкова — неужто у него такая сила, чтобы он мог свалить Голиафа, — сказал весело Ермолов; да скажи пожалуйста — таки он его пластом и положил?» — Зубков даже испугался, полагая, что он убил англичанина, так как он был несколько минут без чувств, — отвечал Талызин. — «Ну, поделом ему, каналье; однако, скажи Зубкову, чтобы впредь он не давал воли своим кулакам, а то будет ему от меня плохо, но на этот раз его прощаю». (Ермолов сам имел необыкновенную силу и питал маленькую слабость к силачам. Пр. автора.) Является вскоре англичанин и между разговором приносит жалобу на Зубкова, что тот сделал ему «грубую выходку при встрече в одном месте». Ермолов, будто ничего не зная, обещает строго взыскать с виновного, между тем стал спрашивать, где именно встретился он с ним. Англичанин стал заминаться, Ермолов настаивал объяснить откровенно дело, так как он хочет строго взыскать за буйство, Когда же англичанин все высказал, Ермолов сказал: «в таком случае, я не могу вам сделать удовлетворения, — я знаю Зубкова и сам боюсь встретиться с ним в подобном месте — он и мне спуску не даст!» После такого решения англичанин выехал на другой день в Персию, чего так желал Ермолов, не зная, какими благовидными средствами выжить его из Тифлиса, так как Ермолову было хорошо известно, что англичанин шпионил, сносился с разными подозрительными личностями, откладывая под пустыми предлогами свой выезд.

______

Когда назначен был Паскевич в помощники Ермолову, то, конечно, последний понимал сущность дела, но при разводе заявил, что очень рад иметь помощником такого [25] достойного храброго генерала, с которым он знаком еще с кампании 1812 года. Между тем в Высочайшем приказе была неясность, именно: генерал-адъютант Паскевич назначался командиром кавказского корпуса, об Ермолове же ничего не было сказано; после уже, в другом приказе говорилось мимоходом, что назначаются адъютанты к генерал-адъютанту Паскевичу, состоящему под главным начальством генерал-от-инфантерии Ермолова.

События персидской кампании и в последнее время служба Ермолова на Кавказе принадлежат истории, — я передаю только некоторые частности этого времени, что осталось у меня в памяти, или что я случайно знал.

Принятый Ермоловым очень любезно, Паскевич отправился командовать к собравшемуся отряду на Гассан-су. Сначала не было у них размолвки. Когда князь Мадатов, командуя авангардом, разбил наголову сильный персидский авангард, под Шамхором, и Ермолов принял команду над корпусом, то опасаясь, что при дальнейшем движении с небольшими силами князь Мадатов, при своей удалой отваге, после блестящего успеха, может увлечься и, вступив в непрерывный бой, понести поражение, — послал Паскевича и начальника своего штаба Вельяминова, с большею частью отряда, на соединение с Мадатовым, поступившим уже под его начальство (Хотя в частной переписке Ермолов и извиняется перед Мадатовым за такое распоряжение, но это надобно считать дипломатической тонкостью, чтобы не оскорбить любимого им генерала. Пр. автора.). Ермолов желал действовать по обстоятельствам, но не вступать в решительный бой с главными силами Аббас-Мирзы, а стараться отвлечь его от Шуши вовнутрь страны, и по прибытии и по прибытии подкреплений, нанести уже неприятелю решительный удар. Паскевич распорядился по [26] своему: соединясь с авангардом Мадатова, он двинулся вперед на неожиданно прибывшего к Елисаветполю со всею армиею Аббас-Мирзу, и разбил его наголову. Казаки едва успевали брать в плен отсталых бежавшего без оглядки неприятеля, очутившегося на четвертый день за Араксом.

Я не могу угадывать, что перечувствовал Ермолов при первой вести о совершенном разбитии персиян, стоя с остальною частью отряда при Гассан-су, — но ходили слухи, за которые, впрочем, не ручаюсь, что эта весть о победе Паскевича смутила его. Тут, вероятно, понял он всю нелепость сведений о Персии Мазаровича и важность своей ошибки. Во всяком случае, Россия лишилась чрез Елисаветполь в Ермолове фельдмаршала с замечательными способностями, а край потерял полезного администратора, каких отыскалось и прежде и после немного, особливо относительно государственного бюджета.

Если бы Ермолов сам пошел к Елисаветполю на соединение с Мадатовым, оставя Паскевича или кого другого на Гассан-су, то он точно также разбил бы персиян — и триумф победы принадлежал бы ему: тогда не было бы предлога к его удалению.

Я слышал от князя Палавандова и от других, что когда получено было покойным государем Николаем Павловичем в Москве донесение о дурном положении дел в Грузии, то посланному туда Паскевичу дано было полномочие, смотря по положению дел, объявить Ермолову Высочайшее повеление об его удалении и самому вступить немедленно в командование корпусом и краем. Но Паскевич так уважал Ермолова и так велико было обаяние последнего на окружающее, что Паскевич не решился на этот шаг, боясь дурных последствий, несмотря на возникшие между ними неудовольствия [27] после елисаветпольского сражения, когда Ермолов стал ограничивать дальнейшие военные действия Паскевича, не дозволив ему преследовать за Араксом Аббас-Мирзу, находя это опасным, — тогда как после, с гораздо слабейшим отрядом, был послан им туда же Мадатов, который легко разогнал персидские войска и завладел огромными запасами заготовленного персиянами продовольствия, так что не имея возможности взять все с собою на отбитых 2000 верблюдах, при возвращении должен был истребить добычу.

Поставленный вдруг судьбою в самое выгодное положение, но незнакомый с местными условиями и подчиненными ему лицами, недовольный Ермоловым, Паскевич подозревал во всем около себя интригу, и потому был сначала недоверчив к начальникам частей, бывшим доверенным Ермолова, вследствие чего был строго требователен, взыскателен за самые неважные упущения или неисполнения, происходившие часто от местных причин, недоразумений, или заведенных прежде порядков, которых Паскевич не хотел знать. Полковым командирам и начальникам частей доставалось больше всего, войскам тоже — за все брань и аресты; строгое требование служебной формальности, несмотря на то, что войска были в постоянном движении до января месяца под открытым небом, не видя квартир полгода. Разумеется, в таком положении, запачканные грязью, в изорванной амуниции, войска были неказисты; в сердцах он нередко говорил солдатам: «мне стыдно показать вас неприятелю». Но строгих наказаний или исключений из службы не было. Очень может статься — как надобно судить по последствиям, он думал иначе, но так, может быть, надобно было говорить: это было что-то в роде пресловутых очередных распеканий полков во время òно. Почти все [28] полковые командиры и другие начальники низших инстанций прослужили под его начальством персидскую и турецкую кампанию и были щедро награждены. Если два лучшие генерала — начальники штаба Вельминов и князь Мадатов — были переведены на службу в Россию, то тут не последнее место занимало их собственное желание, также и партизана Давыдова, возвратившегося вместе с Ермоловым.

Как я уже заметил — продолжал старик — план кампании 1827 года после взятия Абасс-Абада состоял в том чтобы в сентябре идти за Аракс на Тавриз, хотя лучше бы было, если бы вместо несчастной, нездоровой стоянки отряда в Карабабе, идти бы по взятии этой крепости, в исходе или даже в половине июля, не останавливаясь, к Тавризу, так как, перейдя Аракс, мы нашли бы хлеб уже сжатым, местность здоровую, жары менее знойные, — ибо от джуль-финской переправы начинаются безлесные горы и местность вплоть до Тавриза становится возвышенною, волнистою, Тавриз и область его Аддербейджан отличаются в Персии хорошим климатом и плодородием, кроме фруктов, которые в умеренной полосе не так роскошны и изобильны, как в жаркой долине Аракса.

Однако же и эти предположения Паскевича не сбылись; в первых числах сентября или последних августа, вместо Тавриза, он должен был неожиданно идти поспешно с главными силами своего корпуса обратно к Эривани на выручку отряда генерал-лейтенанта Красовского, разбитого на Аштараке войсками Аббас-Мирзы. Пожалуй — сказал старик — военные историки персидской кампании назовут меня лжецом, что так называю побоище под Аштараком Красовского и объявят его победою, ссылаясь на календарь, куда так занесли это несчастное для нас сражение. Но [29] персидская война ведена так для нас счастливо, что не следует скрывать и неудач, которые было всего две — в Герюсах и под Аштараком.

Генерал Красовский, с 7-ю или 8-ю батальонами пришедшей из России 20-й дивизии, стоял лагерем на Баш-Абаранский возвышенной плоскости, наблюдая за Эриванью, блокада с которой была снята с движением главного корпуса к Нахичевани, — но оставлен был гарнизон из батальона в Эчмиадзине — патриаршем монастыре, святыне армянской, в 12-ти верстах от Эривани. В одно утро августа докладывает адъютант Красовскому, что в Эчмиадзине мало провианта и показывает провиантскую ведомость, в которой, между многочисленными графами разных подвижных и постоянных магазинов, значилось в эчмиадзинском магазине к 1-му августа только до 40 четвертей провианта, так что продовольствие должно быть на исходе. Красовский приказал немедленно изготовить значительный транспорт хлеба на воловьих арбах, и на другой день пошел сам конвоировать транспорт с 5-ю или 6-ю батальонами далеко некомплектными, оставя войска для защиты вагенбурга.

День был необыкновенно знойный, местность безводная, усеянная по сторонам огромными камнями, могущими закрывать стрелков; неуклюжие арбы часто ломались, задерживая движение и растягивая прикрытие, солдаты были страшно утомлены, задыхаясь от жажды; в это время Аббас-Мирза, имея более 15 т. — прибыв под Эривань с желанием действовать на тыл Паскевича, напал на Красовского; надобно было защищать растянувшийся транспорт, и отбиваться от неприятеля, который по обеим сторонам дороги, занимая за каменьями выгодные пункты, наносил большой вред нашим войскам батарейною и ружейною пальбою; [30] когда наши бросались в штыки, желая сбить неприятеля — он отступал и после опять наступал, осыпая градом пуль своих многочисленных стрелков из-за каменьев; сломавшиеся или подбитые арбы заграждали узкую дорогу другим. Замешательство усилилось, люди падали истомленные жаром и жаждою и падали во множестве от пуль неприятеля; генерал Красовский лично оказывал отличное мужество, сам водил роты сбивать неприятельские позиции, несмотря на полученную сильную контузию ядром в плечо. Командир крымского полка полковник Головин, одушевляя солдат своею примерною храбростью, был убит, многих отличных офицеров постигла та же участь; отряд, поражаемый с обеих сторон, продолжал двигаться к Эчмиадзину еще мало расстроенный, — но вот показались монастырские стены, верстах в 2-х от них в широкой канаве, для поливки полей, протекала хорошая вода, солдаты бросились в беспорядке пить воду — и никакая сила не могла поднять их с земли. Персияне бросились в эту минуту рубить солдат — утомление от жары и жажды отняло силы до самозабвения, так что у одного резали голову, а возле другой лежал растянувшись и глотал воду, не думая обороняться. Истребление наших здесь было страшное; по своему варварскому обычаю, как подлые трусы, персияне не давали пощады слабому, и резали беспощадно головы, не забирая в плен даже раненых; артиллерия, не надеясь на прикрытие, поскакала к монастырю, более сильные бежали в беспорядке за нею — только беспримерная трусость персиян и невежество в военном деле помогли расстроенным остаткам отряда добраться до Эчмиадзина. Из 2500 или 3000 своего поиска, Красовский потерял более тысячи человек со всею амунициею и транспортом. [31]

Между тем оказалось, что спешить доставлением провианта гарнизону было не к чему, так как его было достаточно еще на месяц вперед: вышла ошибка адъютанта, принявшего графу показывающую крупу, на графу, в которой значились сухари или мука. И только два дня нужно было подождать прибыли кабардинского полка, который в усиленном тогдашнем кавказском составе, около 300 человек в роте, переправился уже через Безобдал с осадною артиллерией и спешил на соединение с Красовским. Послан был лазутчик к командиру кабардинского полка, полковнику Швецову, с приказанием спешить на помощь к нему, оставя осадную артиллерию в вагенбурге, и чтобы он шел чрез Аштарак ночью и пополняясь до утра к Эчмиадзину версты на три, дал сигнал выстрелом два раза из пушки, а чрез 10 минут повторил то же самое, и когда получит в ответ три выстрела из Эчмиадзина, то чтобы немедленно двинулся на соединение. Швецов исполнил в точности приказание, и не доходя роковой канавы, дал условленный сигнал: каково же было его изумление — он не получает ответа: полагая, что монастырь взят персиянами и весь отряд истреблен, Швецов пришел в затруднение. Он уже прошел скорым маршем 30 верст в продолжение ночи; с рассветом на пего должен напасть неприятель и ему, пробиваясь, должно спешить на спасение вагенбурга. Однако Швецов, тот самый, что захвачен был когда-то горцами в плен — из людей ни в каком случае не боявшихся бросаться на врага, не изменил и тут своей натуре: он решился узнать, во что бы то ни стало, о судьбе отряда и чрез несколько времени повторил, сигнал — тут только получил желанный ответ. Объятые страхом после поражения и угрожаемые ежечасно нападением Аббас-Мирзы, [32] в отряде не могли подумать, чтобы без перестрелки мог приблизиться Швецов и так аккуратно по времени, когда он мог еще не достигнуть вагенбурга. Почему полагая, что лазутчик захвачен персиянами, записка прочтена, и дан ими фальшивый сигнал, поэтому боялись отвечать. Спасенный Красовский беспрепятственно возвратился в свой лагерь, не будучи преследуем неприятелем. Со времени Котляревского постоянно терпя поражение от русского оружия, Аббас-Мирза мог похвалиться единственною победою, — но, не умея ею воспользоваться, получил немедленно страшное возмездие (Аштаракское дело тяжело легло на сердце Паскевича: после него он ставил уже на второй план прибывшие войска, действуя преимущественно старыми кавказцами; под Ахалцихом было только две роты козловского полка. Прим. автора.).

Как прямое сообщение между эриванским отрядом и главным у Карабабы, на расстоянии полутораста верст, было постоянно занято персидскими войсками, то Паскевич, кажется, на 6-й день получил верное известие о поражении Красовского и наскоро собравшись, пошел в последние дни августа с большею частью своего корпуса на выручку к Эривани.

С небольшим две тысячи пехоты, бригада улан и полк или два казаков составлял отряд, оставленный у Нахичевани под командой генерал-лейтенанта князя Аристова: его назначение было — прикрывать оставленную значительную часть обоза и парка, делать движения за Аракс для отвлечения неприятельских сил от Эривани и, при самых счастливых условиях, нанося вред неприятелю, далеко не вдаваться во внутрь страны.

Князь Эристов — грузин, выросший и состарившийся в битвах с горцами, плохой грамотей, но человек отважный [33] и очень пригодный на боевую решительную службу; войско любило его за храбрость и доброту, — говоря не совсем чисто по русски, он имел привычку, обращаясь к подчиненным, говорить батушка, — солдаты и прозвали его батушкой. Сделав один поиск за Аракс и возвратясь к Нахичевани, князь Эристов, оставя там часть тяжестей, двинулся со всем отрядом на джульфинскую, чрез Аракс, переправу, по дороге к Тавризу, и гоня перед собой робкие толпы персиян, несмевшие преграждать нам путь даже в очень трудных местностях — особенно во Фражском ущелье, князь Эристов сделал с Паскевичем то же, что последний с Ермоловым; вопреки приказания, взял Тавриз — и надобно правду сказать — взял в самое удобное время, ибо персияне никак не предполагали, чтобы Эристов решился без Паскевича на этот подвиг, — не приготовились к обороне и ничего не вывезли из города: арсенал, литейная, где так деятельно работали англичане, все досталось нам, — из дворца ничего не было спасено. Подходя к городу, часов в 8 утра, мы увидели на противоположной стороне в поле толпу всадников; после мы узнали, что это бежал гарем Аббас-Мирзы в сопровождении небольшого конвоя — но участь гарема была бы лучше, если бы он достался нам. Куртинцы напали невдалеке на него и обошлись с ним по своему — ограбили его дочиста, даже с любимой жены или наложницы Аббас-Мирзы сняли красные бархатные, шитые золотом шаровары, многих получше увели с собою. Покамест мы подошли к городу и князь принимал с повинною старшин города, обещая безопасность и сохранение имущества жителям, эти последние задними проходами пробрались во дворец Аббас-Мирзы и начали расхищение ценных вещей. Войско персидское, весь придворный штат — бежали, как только [34] завидели русских, раболепные, забитые жители уже не признавали персидских властей и с полною охотою подчинялись русским.

Аддербейджан и его столица населены татарским племенем, говорящим своим языком, считающимся лучшим у мусульман, жители ненавидят настоящих персиян, и фамилию царствующих каджаров; персидский язык в Тавризе употребителен только в высших правительственных сферах (Вообще раса Аддербейджана отличается от персидской своею благовидною наружностью, телесным развитием, меньшею смуглостью против сухопарых, почерневших персиян, — в одежде, даже в деревнях, видна опрятность. Пр. автора.). Наш батушка все это знал, и потому решился, с первого взгляда, на дерзкое, но верно рассчитанное предприятие, пользуясь паническим страхом персиян и нерасположением к ним населения — занять вторую многолюдную столицу Персии, с горстью русского войска, вопреки даже воли главнокомандующего. Предприятие тем более рискованное, что Тавриз окружен довольно глубоким рвом и стеною из сырцового кирпича, и при решительности гарнизона и жителей, мог противопоставить значительную оборону нашему маленькому отряду. И судьба в возмездие за кровавые жестокости, произведенные в Тифлисе шахом Ага-Магомет-ханом, чрез 30 лет, послала мстителем грузина, во главе русского войска!

С занятием Тавриза последовало полное разложение Персии — по крайней мере северной половины ее; Алаяр-хан, первое правительственное лицо, любимец Аббас-Мирзы, которому поручена защита Тавриза и вообще военные распоряжения, как военному министру, умышленно сдался в плен; зная, что у русских голова его будет целее, нежели [35] когда бы он явился беглецом к Аббас-Мирзе, и потому казачий урядник догнал его в нескольких верстах за городом на незавидной на взгляд лошадке, когда под Алаяр-ханом был прекрасный арабский жеребец; казак, посадив сдавшегося пленника на свою лошадку, а сам сел на добытого коня и на чумбуре привел персидского вельможу к князю Эристову во дворец, причем собравшаяся толпа народа с изумлением и страхом смотрела на превратность судьбы своего грозного правителя.

Сам Аббас-Мирза был поставлен в плачевное, бедственное положение; с потерею Тавриза он лишился всех средств к продолжению войны; укрываясь в окрестных укрепленных городах, переезжал из одного в другой, он по смел явиться в Тегеран к отцу своему Фет-Али-шаху, рискуя потерять голову, — так как престарелый шах, предаваясь сладостной дремоте в объятиях трехсот своих одалисок, был всегда против войны с русскими и только неотступные домогательства сына и интриги англичан вынудили его согласие на эту несчастную войну. Между тем старший брат Аббас-Мирзы, обойденный наследством престола, как рожденный от христианки, имел свою партию при дворе отца и в народе. Города Аддербейджана и соседних провинций северной Персии, постоянно укрепленные, сдавались немедленно или присылали депутаций с изъявлением покорности, в уверенности, что русские уже не возвратят их под иго ненавистных каджаров. Даже было предложение Паскевичу привести пленником самого Аббас-Мирзу, в надежде получить за то вознаграждение, но он отверг это, зная, что при заключении мира свободный наследный принц будет полезнее, чем пленный, так как ему нужна будет поддержка России против враждебного брата. Каким страхом [36] и негодованием объят был Аддербейджан (Он предлагал значительные пособия деньгами, хлебом, и вьючным и порционным скотом для движения русских к Тегерану, чтобы остаться во владении России. Пр. автора.), когда узнал, что он возвращается обратно Персии! Паскевичу очень неприятно было, что взятие второй тогда столицы Персии произошло помимо его; потеряв один лишний триумф, он лишился и титула Тавризского, уже по необходимости замененного эриванским. Излив свое неудовольствие на отважного ветерана нашего батушку, и дав нагоняй находившемуся при нем товарищу начальника корпусного штаба, полковнику Муравьеву (карскому), заподозренному в подстрекательстве, Паскевич однако же исходатайствовал награды, первому — Александра Невского, а второму — чин генерал-майора, — но вместе с этим князь Эристов назначен был сенатором, с дозволением жить в Грузии, а Муравьев из генерального штаба определен командиром нашей гренадерской бригады. С этого времени началось постоянное нерасположение Паскевича к Муравьеву.

Подойдя часов в 11 к городу, нас остановили у ворот, а князь, для уверения в дружелюбных чувствах к покорным жителям, поехал с штабом в сопровождении небольшого конвоя улан в город, и расположился на переднем дворике или площадке перед входом во дворец Аббас-Мирзы; здесь он принимал разных людей и депутации от разных цехов, мирно беседуя с ними на собственном их татарском языке. А между тем плутоватые тавризские жители, как я уже сказал, задними выходами тащили из дворца, что попало под руку. В 12 часов велено было двинуться и нам с музыкою и барабанным боем. Наш [37] херсонский гренадерский полк расположился в самых дворцовых покоях и большею частью в комнатах гарема. Проходя городом, по извилистым, узеньким улицам, между заборами и домами почти без окон, выстроенными исключительно из камня и глины, мы представляли себе — какую преграду могли бы поставить нам персияне, если бы хотели защищаться, — ибо и зажечь город было трудно при плоских земляных крышах; поэтому не только в городах, но и в деревнях пожаров не бывает в Персии.

Начиная с Эривани, по всей северной Персии, мы не встречали ни кустика леса, кроме посаженных дерев, преимущественно пирамидального тополя и садов около деревень. Со всех сторон тянутся ряды обожженных солнцем красноватых голых гор, наводящих уныние, — но земля, поливаемая из канав, родит хлеб превосходно; поэтому в Персии о дожде мало беспокоятся, да он летом редко и бывает: в течении 4 месяцев мы видели один дождь, да и тот жителями считался редкостью.

Один Арарат дает великолепный вид, рисуясь гигантом между мелкими горами, из чего понятно, что древние связали с ним свои легенды.

Подходя к дворцу, мы ожидали увидать какое-нибудь большое строение, но, к удивлению, никакого особенного строения не встретили; на узкой улице взошли на дворик, сажень едва ли 15 в квадрате, кругом глиняные стены прорезанные низенькими дверями и в середине высокая, с острым мавританским сводом кирпичная арка, она же служила портиком дворца; за аркою маленькая площадка с фонтаном, площадку эту преграждает стена, из мелких разноцветных стекол, рисунком похожим на ковровый узор, сажен 7 или 8 длины и аршин 7 высоты, — стенка эта составляет [38] четвертую сторону приемной залы. Потолок залы украшен арабесками из золота и красок, причем вдоль карниза, в роде бордюра вязью, крючковатыми арабскими буквами, довольно приятного рисунка, тянутся стихи из корана или изречения мусульманской мудрости; в углу залы низенькая дверь ведет в узкий коридор, по бокам которого несколько комнаток и чуланчик для прислуги и склада разных вещей; затем опять площадка с бассейном, окруженная комнатами, из которых одна средняя, в два света высокая, а по бокам низкие, в два жилья, с такими же сплошными цветными стеклянными стенами или окнами; снаружи при закрытых рамах, нельзя видеть внутренности покоев (За ними часто садился Аббас-Мирза, чтобы полюбоваться на своих купающихся одалисок; последние, будто не зная скрытого присутствия своего повелителя, старались, играя в воде, выказывать свои прелести. Пр. автора.), кругом идут открытые галереи и так продолжается далее все небольшими квадратами с открытыми площадками, имеющими посредине бассейны, обнесенные жилыми комнатами; таких площадок, идущих во все стороны лабиринтом, бесчисленное множество; в этом лабиринте помещалось несколько тысяч живущих, составлявших чиновников двора и гарема, прислугу и нукеров, т. е. вооруженных служителей; далее каждая гурия имела свое помещение, особую прислугу и свое хозяйство; возле таких комнат непременно было несколько чуланчиков, где хранилась провизия и домашний скарб. Мы нашли много муки, масла, фруктов, разного марината и необыкновенно много розовой воды; все хранилось в больших банках и кувшинах, сделанных из глины в роде фаянса; ковров и верблюжьих войлоков с прекрасными узорами было раскидано в беспорядке много. [39]

Наш полк, как я сказал, расположился в гареме, к сожалению, опустевшем, видимо недавно поспешно оставленном. Около полугода не видав над собою крыши, испытав страшный зной и сырые довольно холодные осенние ночи, приятно было отдохнуть на мягких коврах. Солдаты тотчас принялись за стряпню — жарить на масле лепешки, варить галушки, приправляя луком, чесноком и перцем, бывших под рукою. Раз прохожу мимо кучки солдат, месивших для себя тесто, — слышу сильный запах розовой воды, спрашиваю — на чем они месят: на розовой воде, ваше благородие, — это для чего? да вкуснее будет — был ответ. Вслед за этим мы и сами поступили не много лучше: несколько офицеров прохаживались по извилинам дворцовых коридоров и площадок, — вдруг в одном отдаленном углу увидели худенького персиянина, низко кланяющегося: бывший с нами товарищ грузин спросил по татарски, что ему нужно; оказалось, что он баньщик, конечно евнух, предлагает приготовленную им баню; мы с радостью вошли в нее, покрытые пылью и грязью долгого похода. Баня имела пол и ванны из белого мрамора, в остром куполе было несколько маленьких круглых отверстий, закрытых выпуклыми стеклами, пропускавшими полусвет; вдруг кому-то из нас вздумалось потребовать розовой воды, — услужливый баньщик принес несколько кувшинов, и мы смеясь начали окачиваться ею, фантазируя, что у персиян бывают при этом другие порядки, и что, кроме Аббас-Мирзы и его красавиц, не смел до нас никто входить сюда из мужского пола в неизуродованном виде.

______

По взятии Эривани, в исходе октября, Паскевич с главным отрядом прибыл в Тавриз, обошелся с нами [40] приветливо и, по случаю благодарственного молебствия, отложенного до его прибытия, назначил парад всем войскам, и каково же было наше удивление: на параде приказано было офицерам быть в сюртуках, а солдатам — в шинелях, — да это было по ермоловски — говорили мы. Уже полгода не учившись, проходя колоннами, мы получали похвалы. Члены английского посольства в Персии, как добрые наши союзники, не покидали Тавриза, и считаясь на службе ост-индской компании и от нее аккредитованные, гарцевали за Паскевичем в своих военных мундирах, сам Паскевич и его штаб были тоже в мундирах. После в английских газетах была статья из Персии, что кавказские войска хотя одеты некрасиво, но своим видом умеют внушать уважение неприятеля.

Мы не хотели помнить слишком год продолжавшейся кампании, изнурительной по переходам, тяжелой по лишениям и климату, — мы нисколько не заботились, что после знойных долин Аракса нам придется еще в продолжение зимы вынести стужу и глубокие снега в горах Аддербейджана и Кафланку, в изношенной одежде у солдат и офицеров, не имея сколько-нибудь сносных квартир и нередко бивуакировать на снегу, как это было с эриванским полком у Мианы, в предохранение от укушения тамошних смертоносных клопов; мы были горды успехом нашего оружия и признательностью к нам нового главнокомандующего, так неприветливо прежде обращавшегося с нами, а теперь доброго, заботливого о нас начальника (Здесь я, прекращая рассказ о Персии и заключении мира, прибавлю только, что привезенная в Тавриз за конвоем наших драгун при персидских чиновниках первая часть контрибуции, счетом в курурах, была сложена сперва в доме английского посланника; при них целую неделю я стоял в карауле с 60 выбранными гренадерами, при семи только постах (чтобы вернее с кого взыскать), до перевода в цитадель Арк; в последней, под опекой англичан, золото сдавалось на вес в монетах и слитках, даже в мелких вещах нашим комиссарам; я видел, как один англичанин дергал себя за усы с досады, ходя в стороне заслоненный толпою, что наши приемщики стараются быть осторожными, хотя все-таки были частью надуты при пробе золота и весе, как оказалось после. Здесь же, у посланника, я познакомился с английским обедом с примесью индейских блюд и прекрасным шпразским вином, которое имел только Паскевич — и то от посланника. Прим. автора.). [41]

«А далеко от Тавриза до Ахалциха? — спросил я расплывшегося в своих рассказах старика о Персии. — Ах, извините... точно уж я слишком увлекся воспоминаниями и забежал далеко в сторону от первоначального разговора, — сказал спохватившись старик. Наши два гренадерские полка — херсонский и грузинский — выступили последние из Тавриза после полудня 8-го марта, 1828 года, чтобы дать возможность на следующий день, прибывшему незадолго принцу Аббас-Мирзе из загородного дворца, вступить церемониально в свою резиденцию, и в отсутствии гяуров встретить 9-го марта Навруз — мусульманский новый год.

До Аракса по персидской земле, прикрывая огромное число ароб, бывших под подвижными магазинами, парки и обозы, мы шли довольно тихо, т. е. по маршруту. В Асландузе, переправясь чрез реку на свою сторону 24-го марта, на другой день на пустынном берегу встретили Пасху. Кое-какие припасы, взятые из Тавриза, истощились, так как с половины дороги по гористой, но безлесной и каменистой местности Карадага уже населения почти не было; на [42] нашей стороне до Шуши и далее тоже было безлюдье. После суровой зимы в гористой Персии, в низменных равнинах Карабага наступила теплая, весенняя погода; остатки старых, мокших бесчисленное множество раз, под дождем сухарей, с трудом добытое мясо и десятка три яиц для офицеров, составляли наше разговенье; о муке, масле и проч., кроме, впрочем, вина у маркитанта, нечего было спрашивать в этой, хотя благодатной по климату и почве пустыне. Но мы, нисколько не подозревая о предстоящей нам опять кампании, весело встретили праздник, считая себя уже дома, т. е. не принимая в расчет слишком 500 верст, которые надобно было еще пройти до наших штаб-квартир, где полагали отдохнуть и пожуировать на свободе, да главное исправить свою обмундировку, крепко пострадавшую в продолжении похода у офицеров и солдат. Полковым командирам Паскевич дозволил отправиться вперед — вероятно, сообщив им по секрету о предстоящей войне, чтобы они поспешили сделать нужные распоряжения к походу, а главное приготовили обмундировку.

Под самыми приятными впечатлениями, солдаты и офицеры только и думали поскорее добраться до места, и начали шагать на славу, да еще пикируясь один полк перед другим, перегоняя друг друга, так как полки должны были идти отдельно на один переход, не имея общего начальника. Подножный корм, показался, и ночлеги во всяком месте были удобны под открытым небом, не разбивая палаток. Вместо 10-ти дневок по маршруту, мы сделали только четыре, да несколько переходов из трех два, и десятью днями ранее маршрута явились под Тифлисом, Грузинский полк должен был вступить днем ранее нашего, но как наши ночлеги всегда были близки один от другого верстах в [43] 4-х, а иногда вместе, смотря по удобству, то наш старый волка, еще под Кремсом дравшийся с французами, Гофман, хотел перехитрить своего товарища, ведшего грузинцев, — на последнем переходе обогнал его, чтобы пораньше, часов в 7 утра, придя в Тифлис, выхлопотать дозволение пройти без церемонии прямо на Авлабар в казармы. Когда посланный офицер за приказанием явился к коменданту, тот поехал вместе с ним к главнокомандующему для доклада; последний удивился нежданному нашему прибытию, беспокойно рассчитывая его по часам, так как Карталиния и почти вся наша граница была открыта для вторжения турок, и в Ахалцихе начали уже собираться турецкие войска и толпы горцев. На нашем тракте от Аракса лежал только один город Елисаветполь, откуда были посланы рапорты о нашем движении, но они почему-то не были получены, ибо почту возили тогда верхом казаки шагом и один раз в неделю. Обрадованный нашим приходом, Паскевич не стал разыскивать о неисправности донесений, приказал офицеру, чтобы по прибытии грузинцев, за которыми послали казака, вместе вступить в город и остановиться на маленькой базарной площади около моста, а не перед домом главнокомандующего на обширной площади, как всегда бывало.

Началась у нас страшная суматоха, так как велено было быть в мундирах; стали чиститься, подбеливать амуницию, зашивать прорехи; в смущении ожидали мы гонки за свою неказистую наружность. В 12 часов, когда мы явились на базарную площадку, залитую народом, и стали колоннами, увидели мы, к удивлению, митрополита с крестом и духовенством и вслед за ним Паскевича; отслужили молебен, Паскевич объехал кругом колонны, в [44] средину которых было припрятало все крепко обносившееся, изъявил войскам благодарность и велел идти с музыкою в казармы; ну, с наших плеч гора свалилась! И точно, говорили, в тесноте и давке народа, мы показались не дурны, А между тем, лазутчики поскакали за границу и в горы с вестями о приходе солдат из Персии: «там их и шайтан не побрал!»

Тут только, в половине апреля, мы услышали, что Паскевич собирается идти под Ахалцих, всегда игравший грозную роль в истории Грузии. Составляя прежде ее часть и давно покоренный турками, Ахалцих, своей гористой областью врезываясь углом в центр павшего грузинского царства, был гнездом хищных горцев, собиравшихся туда с разных сторон и вместе с туземцами, обращенными в мусульманство, тоже воинственными наподобие боснийцев, делали постоянные вторжения в Грузию и Имеретию, разоряя их при грузинских царях в больших размерах, и в малых при русском управлении, вплоть до Ермолова.

Власть султана признавалась там номинально; присылаемые паши были бессильны и нередко прогонялись взволнованным народом. Турецкое правительство получало с Ахалциха мало доходов и ежегодно присылало еще деньги и подарки влиятельным лицам для поддержания своего значения. Большинство народа было, как и вообще горцы до Шамиля, плохие мусульмане и по своему происхождению питали сочувствие к христианским преданиям, а христианское население смахивало на мусульман; даже некоторые христиане имели не малое значение в городе, находясь под покровительством какого-нибудь важного бека, обыкновенно ленивого и беспечного, предоставлявшего гяуру заведывать своею хозяйственною и финансовою частью и быть агентом от него у паши. [45]

Бывали нередко случаи, что аджарский или чалдырский бек когда приезжал на поклон паше, то последний принимал все военные предосторожности, запирал ворота крепости, усиливал ее гарнизон, так как гостя сопровождали несколько сот головорезов, имевших еще приятелей в городе. При свидании происходили иногда курьезные сцены: по этикету, подчиненный бек должен входить в приемную залу к начальнику паше один или с двумя-тремя почетными лицами из своих, сопровождающая же его вооруженная толпа должна оставаться на дворе; но обыкновенно десяток и более из нее — разумеется, самых удалых — вламывались насильно в приемный покой; при этом приезжий бек показывал раздраженный вид на своих телохранителей; грозно кричал на них, чтобы они вышли вон, даже толкал их назад, а те молча становились у дверей и не трогались с места до конца аудиенции, будто бы вопреки воли своего повелителя: паша не замечал, по-видимому, происходящего. А между тем, у него накопилось много жалоб на разбои и убийства этих самых сорванцов, почему он хотел объясниться с беком. С таким населением чеченского характера, усилением тридцати-тысячным корпусом из Анатолии лучших в Турции войск, пришлось Паскевичу иметь дело под Ахалцихом.

Проведя с месяц на своих обычных квартирах в Карталинии, в занятиях по обмундировке и исправлению обоза, наш полк пошел в боржомское ущелье прокладывать по нем дорогу к Ахалциху, на соединение с Паскевичем, долженствовавшим придти туда по взятии Карса. Нынешние туристы, катясь быстро в экипаже по великолепно-угрюмому боржомскому ущелью, конечно, улыбнутся при этих словах, полагая, что там нечего или очень мало [46] требовалось работать. Но как в мое время, по выражению Марлинского, инспектором путей сообщения на Кавказе был черт, то его мрачность особенно позаботился затруднить по Боржому проход; одни лезгины, укрываясь в лесистых дебрях для внезапных набегов в Грузию, находили путь этот отличным. Сверх преград, представляемых течением Куры, ударяющейся во многих местах в скалы, награждая по берегу проход дли колесной дороги, а иногда и для пешего, поставленного в необходимость взбираться на скалистые крутизны для обхода, вьючная тропинка при выходе из ущелья шла под пушечными выстрелами укрепленной скалы Ацхура. Вследствие чего мы должны были повернуть на огромные высоты хребта Цихис-Джвари, перерезанные глубокими впадинами, чтобы с артиллерией и обозами обойти крепостцу. Молодой инженер Мельников тут в первый раз приложил школьную теорию к практике; надобно было подниматься на высоты в 6 т. и более футов и спускаться в страшные трущобы и устроить мост через Куру. Поэтому более месяца нашему полку пришлось порядком потрудиться в Боржоме, и соблюдать вместе военную осторожность от нечаянных нападений со стороны Ахалциха. — Это был с вами не теперешний ли генерал Мельников — спросил я. — Не знаю, а может быть; наш Мельников был малый хоть куда: и товарищ хороший, и подраться с турками молодец — за это его Паскевич и в адъютанты взял к себе, — сказал старик, разводя руками.

Наконец, 5-го августа, с тяжкими трудами, заменяя часто людьми при подъеме и спуске выбившихся из сил животных под артиллерией и обозами, мы спустились с памятного нам Цихис-джварского хребта в долину или, вернее, желобину Куры, поменявшись с крепостными [47] выстрелами и прогнав вылазку из Ацхура, — увидали с гор вдали дым выстрелов и облака пыли — то была схватка с турецкой конницей только что пришедшего из Карса к Ахалциху с главными силами Паскевича. Я не буду говорить много вам, господа пароходные спутники, о битвах под Ахалцихом, так интересовавших тогда публику, взамен затруднительного хода дел кампании в 1828 году на Дунае.

Сначала положение Паскевича под Ахалцихом было сомнительно — и военная его репутация висела на волоске, несмотря, что под Карсом судьба слишком ему благоприятствовала: последний взят был случайно в течение трех суток и с малой потерею. Едва заложив несколько траншей около крепости и поставив батареи, с рассветом четвертого дня был открыт нашими огонь по городу; турки, сделав вылазку, вывезли несколько орудий за палисад — началась перестрелка; для поддержания нашей передовой цепи, из траншей пошел сикурс — началась свалка, турки побежали назад, наши смельчаки за ними по пятам, — из траншей увидели опасное положение передовой цепи; если бы турки, собравшись с силами, ударили на нее, двинули все резервы — между тем турки побежали в крепость и наши ворвались за ними. Все это сделалось вдруг, без предварительных распоряжений и без приказаний Паскевича. Услыхав сильную канонаду, он поехал из лагеря к передовым линиям, рассерженный своевольным распоряжением, грозя наказать виновных, вступивших без спроса в бой; к нему навстречу прискакал офицер с донесением о взятии части крепости.

Ошеломленный внезапностью вторжения русских в город, испуганный паша в цитадели завел переговоры о [48] сдаче, потребовал сутки срока, рассчитывая на прибытие вспомогательного корпуса; от него потребовали немедленной сдачи, угрожая штурмом. Предавшись воле Аллаха, паша сдался; между тем, как турецкий корпус уже подходил близко к крепости и узнав торжество наше, поворотил к Ахалциху, желая там помериться с нами. Более всего способствовали такому счастливому, невероятно быстрому исходу дела под Карсом, начальники траншей: Муравьев (Приехав на главную батарею, где находился Муравьев, Паскевич вспылил на него за неуместное распоряжение; тот представил случайность и необходимость дела, для довершения которого просил послать остальное прикрытие, кроме одной роты; «хорошо, но вы отвечаете за них головою», — сказал Паскевич. Прим. автора.) (которому так жестоко отомстила судьба за этот успех в крымскую войну) и полковник Бурцев — человек замечательных дарований и храбрости. Под Карсом же началась военная карьера поручика Лабинцева (известного генерала), обратившего на себя внимание Бурцева своею храбростью.

Счастливым и скорым исходом дела с Карсом у Паскевича были развязаны руки к дальнейшим предприятиям; продержись Карс по-человечески долее временем, то вряд ли мы успели бы в том же году разделаться с Ахалцихом, стоящим среди высоких гор, где климат довольно суров и снега бывают глубокие; следовательно, от холода и непогод, кроме битв, мы должны были бы понести большие потери.

Несмотря на огромный успех, поразивший страхом умы турок — Ахалцих оставался еще грозным знаменем турецкой силы. Изучив турок еще молодым офицером на Дунае и заслужив репутацию боевого генерала в отечественную войну, Паскевич с знанием дела и решительностью [49] распоряжался под Ахалцихом; но никогда, повторяю, его репутация и судьба корпуса не были в таком сомнительном положении, как под стенами этой крепости: все последующие успехи 1829 года в Азиатской Турции были только следствием упорных битв под ее стенами в 1828 году и за ее стенами, в начале 1829 года, при штурме и обороне. Деморализованные анатолийские турки, несмотря на свою прирожденную храбрость, имея глупого сераскира, бывшего когда-то сапожником (Так говорили турки князю Бебутову. Прим. автора.), и не менее неспособных пашей — уже не показывали привычной отваги: были легко разбиты на Саганлугских высотах, несмотря, что последние представляли хорошую естественную оборону. Корпус Паскевича на второй год кампании был гораздо сильнее численностью и успех был надежнее, — тогда как, за оставлением значительного отряда в Карсе, под Ахалцих пришло не более 8000 штыков, главных работников в рукопашном бою; правда, штыки эти были еще ермоловского закала, вернувшиеся из Персии; но все же они численно были слабы противу 20/т. отважного гарнизона и 30/т. анатолийского корпуса, пришедшего из Эрзерума.

В ночь на 9-е августа, оставя часть войска для прикрытия вагенбурга и батарей, Паскевич пошел в обход крепости, полагая к рассвету напасть на Киос-пашу, расположившегося с эрзерумским корпусом четырьмя лагерями в версте с южной стороны крепости; гористая местность, пересеченная оврагами, так затруднила в глубокой тьме ночи движение артиллерии, парка и лазаретных фур, что мы каких-нибудь пять верст не могли сделать прежде рассвета. Приблизясь мы увидали неприятеля уже снимавшего палатки, [50] готовящегося к бою, так как он был предупрежден стуком колес, несмотря, что они были обмотаны соломой, скоро разбившейся от каменистого грунта.

С раннего утра до 4-х часов пополудни, при сильном зное, томил Паскевич турок стрелковыми цепями и канонадою, заставляя их тратить по мелочи свою запальчивую храбрость, с которою они бросались на наши кучки врукопашную; ну, конечно, и нам было не легко — да мы справились. Из города толпы турок беспрестанно выходили на подкрепление эрзерумскому корпусу и чрез несколько времени были сменяемы другими толпами; и как на турнире, показав свою удаль, за исключением убылых, возвращались назад.

Небольшой овраг, разделявший сражавшихся, несколько раз переходил из рук в руки, наполняясь трупами; он был поприщем ожесточенного рукопашного боя, кучками или врассыпную; стоявшие сзади колонны только подкрепляли стрелковые цепи. При этом пришлось убедиться — как мало страшна дли хорошей пехоты кавалерийская атака; только неопытных новобранцев она может испугать и расстроить; атакующая кавалерия никак не может сделать такого истребления, как пехотная атака, даже в случае совершенного успеха — и, странное дело, только немногие полководцы, по примеру Цесаря и Наполеона, ставили пехоту на первом плане — как решительницу судеб кампаний при поддержке артиллерии; наши гренадеры в этом случае под Ахалцихом не ударили лицом в грязь. Начальник передовой линии, генерал Остен-Сакен, разъезжая шашком под сильным огнем вблизи стрелковых цепей, делал нужные распоряжения, и иногда присылал сказать, что «стрелки ведут себя хорошо». Как с обеих сторон к оврагу [51] местность шла покатостью, то орудия с турецкой и нашей стороны картечью и гранатами усиливали батальный огонь. Вдруг раздался страшный треск — взлетел наш зарядный ящик. На мгновение по всей линии пальба смолкла, и вслед затем послышался дикий, неистовый крик бросившихся на нашу цепь турок; озадаченные в это мгновение наши стрелки, однако ж, дружно встретили бешеный натиск турок; минут десять-пятнадцать свалка была страшная, нельзя было дать себе отчета о происходившем: направо и налево падал то свой, то турок, — стук и блеск оружия, выстрелы в упор и бешенные крики. Турки начали отступать и побежали назад; преследуя их, мы вздохнули свободно и заняли ложбину, наполненную трупами — своими и турецкими, имея в виду приказание, не отделяться далеко от своих колонн; ружейная пальба почти прекратилась на полчаса, только с горы наши батарейные ядра летали чрез головы стрелков в легкую турецкую артиллерию, стрелявшую по нас. Усталость от долговременного боя и полуденного жара с обеих сторон видимо была большая. Да-с — сказал старик, тяжело вздохнув — такие роковые 10–15 минут очень нередко решают участь сражений; кто устоял — тот победитель, кто дрогнул — тот пропал. Видя на своей стороне успех и заметное ослабление турок, Сакен приказал занять стрелкам херсонского полка бывшую на правом фланге крутую гору, командующую местностью; это уже отделило стрелков от колонны на довольно значительное расстояние и сверх того был между ними небольшой овраг — турки стали обстреливать стрелков из легких орудий, наши батарейные — с горы, чрез головы своих, опять им отвечали; учащенный свист ядер сливался в один гул, вырывая у нас ряды, но старые солдаты смекнули делом; [52] когда слышался ровный свист, солдаты говорили — «это наше», когда же летело с продолжительным певучим свистом ядро, солдаты говорили: «вот черт несет турка», — так как наши ядра полированные, а турецкие нет и со свищами, то они производят пронзительный, неприятный звук. Со стороны неприятеля, в семидесяти саженях, занятый нами гребень разделяла глубокая впадина, расположения которой за неровностью мы не могли видеть. За нею, на покатости горы, показалась большая толпа кавалерии, скрывшейся сейчас за неровностью; мы не могли знать ее намерения, и оставались спокойно на своем месте. Вдруг неожиданно из-за гребня впадины показались острые, в роде сахарной головы, высокие шапки делибашей, и с гиком бросились на стрелков; стрелки едва успели сбежаться в кучки и то не совсем, как их уже охватили со всех сторон наездники, стараясь смять напором рьяных лошадей, считая верною жертвою московских гяуров. Однако ж, случилось не так: штыками, выстрелами в упор, стали отбиваться наши стрелки — все смешалось в общую кучу; внизу стоявший батальон бегом бросился на выручку и, подбежав к оврагу, считая нас погибшими, сделал залп по всей смешавшейся куче; с центральной большой батареи посыпались ядра, минут десять стрелков не было видно за кавалерией — все считали их погибшими. Паскевич, находясь на высокой горе при батарее, видел, как на ладони, все подробности поля сражения, отвернулся и сказал с досадою: «ненадобно было так далеко стрелкам заходить — вот и пропали»; вдруг ему закричали: «ваше сиятельство, стрелки уцелели!» «как уцелели?» — и видит Паскевич, что разорванные кучки наши, перемешанные с делибашами, бойко отбиваются; толпа делибашей начала редеть и в беспорядке [53] поскакала назад, не успев отрезать ни одной головы, как они это ловко и быстро делают даже под выстрелами, и оставив на месте несколько трупов. Паскевич велел справиться и записать фамилию офицера, командующего этими стрелками, и он получил владимирский крест, не имея еще низших орденов. По окончании сшибки, не считая подоспевшего подкрепления, осталось, за убылью, 48-мь стрелков, а в атакующей толпе было не менее 400. Это был час пополудни, солнце пекло страшно; от утомления с обеих сторон батальный огонь становился реже и реже, у стрелков были выпущены все патроны, разгоревшиеся ружья от частых выстрелов трудно было держать в руках — велено было, наконец, оставить гору, и нас сменили другою цепью; начали собираться облака и в два часа пронеслась туча с сильным дождем, почва взмокла; на левом фланге, в 3 часа, скользя по мокрой горе и с мокрыми ружьями, пошли наши на штурм большой турецкой батареи, защищавшей крепость и часть их лагеря; как только взяли ее с боя карабинеры и егеря, часа в четыре, турки стали волноваться; Паскевич двинул колонны вперед против турецкого лагеря и главного эрзерумского корпуса; турки в беспорядке побежали, оставив часть лагеря в наших руках; странно было видеть, что от каких-нибудь двинувшихся 4–5 батальонов огромные массы турок, за отделением части ушедшей в крепость, в беспорядке стали отступать, не оказав упорного сопротивления, как бы надобно было ожидать по предшествовавшему рассыпанному бою, ибо собственно поражения туркам не было сделано. Их храбрость испарилась и они считали, что сделали все, что нужно было делать, — пора было отдохнуть и убраться восвояси, не думая о последствиях. Паскевичу предложили послать кавалерию на [54] перерез отступающим; понимая свое положение, он сказал: «припомните, господа, выражение одного римского полководца — бегущему неприятелю надобно строить золотой мост». Если бы турки отступив, заняли крепкую позицию в теснинах поцховского ущелья, верстах в 15-ти от Ахалциха, и усилив себя аджарцами, стали бы угрожать нашему тылу во время осады и штурма крепости — положение наше было бы очень связано; в предположении этого маневра со стороны неприятеля, не желая дать ему одуматься от нанесенного страха, Паскевич поспешил штурмом.

Собственно ахалцихская крепость, скорее замок, состоит из трех отделений; высокая каменная скала, обнесенная каменною стеною, составляет цитадель, несколько ниже примыкает к ней так названная нами верхняя крепость, имеющая со стороны города две стены и третью низенькую стенку, в роде покрытого пути; в этом отделении крепости был дом паши и разных служебных лиц, мечеть, медресе и прекрасный легкий минарет, все из тесанного камня, хорошей работы. От верхнего отделения крепости каменная стена с воротами отделяла нижнюю ее часть, спускавшуюся вниз по гребню горы скалистого берега, омываемого Поцховом, так что, в случае крайности, если бы неприятель ворвался в нижнюю часть крепости, то можно было бы еще некоторое время держаться в верхней цитадели. Огражденная почти недоступным скалистым берегом Поцхова со стороны юго-восточной, крепость прилегала без интервала к самым домам города со стороны северо-западной и была здесь очень доступна неприятелю. Но главная сила Ахалциха заключалась в городе, имевшем до 25 тысяч населения, усиленного как частью эрзерумского корпуса, так и разного сброда удальцов, отличной храбрости, составлявших численность [55] действующей силы до 25 тысяч; город был обнесен высоким частоколом из толстых бревен и за ним крытые блиндажи для гарнизона, которых не пробивали наши бомбы, и самый частокол не очень поддавался нашим ядрам, так что во время штурма приходилось с большим трудом пролезать в пробитые отверстия и подрубать частокол под градом пуль. Минные работы некогда было начинать, и едва было сделано несколько траншей около батарей в более важных пунктах, и только одна брешь-батарея в близком расстоянии, от коей начался штурм. Паскевич спешил.

Зная из прежних примеров, что русские обыкновенно штурмуют крепости ночью, пред рассветом, турки собирались вечером к палисадам и готовясь к отпору, размещали войска на известных местах, где более ожидалось нападение; с наступлением же утра они расходились по домам и кофейням, оставляя у стен небольшие караулы, никак не предполагая, чтобы так скоро сделана была атака. 15-го августа сильная бомбардировка всполошила турок, — но к полудню все смолкло, и турки успокоились, не ожидая штурма.

В 4 часа пополудни, пообедав после своего полкового праздника, два батальона ширванского полка с распущенными знаменами, музыкой и песнями, спустились с высокой горы, где была главная батарея из осадных орудий, к ближайшей брешь-батареи у палисада, прикрываемой в этот день батальоном херсонского полка и саперным. Турки полагали, что шла смена прикрытию на батарее — как делалось прежде, и нисколько не тревожились, несмотря, что накануне бежали в крепость два фельдфебеля из кантонистов, которым грозили разжаловать за пьянство, — они известили, что будет на следующий день штурм: но так как показания их были [56] сбивчивы, то премудрые паши им не поверили. Поэтому турецкие порядки шли по прежнему, и на главном атакуемом пункте при батарее оставалось прикрытия человек шестьдесят турок — остальные, за исключением других небольших караулов по фасам, разошлись кто в баню, кто по домам для отдыха до ночи (это говорили после, при мне, князю Бебутову, оставшиеся в городе почетные турки), — но эта горсть храбрецов постояла за себя: пока, пробежав сажен полутораста, наши стрелки лезли в дыры сбитых амбразур и чрез поломанный изредка частокол, который нужно было еще подрубить, турки положили несколько офицеров и много солдат, пока не были все переколоты.

Когда четыре батальона ворвались в город, перетащив кое-как несколько пушек, и заняли часть стены и лежащее близко кладбище — закипел отчаянный бой около бывшей невдалеке католической церкви и по кривым узеньким улицам, застроенным в беспорядке домами из глины и камня.

Вправо от начального пункта штурма, батальон 42-го егерского полка, прорубив под сильным огнем частокол, тоже ворвался в город и несколько отвлек массу неприятеля от католической церкви; в этих 5-ти батальонах была и бòльшая потеря в людях, как главной действующей силы на штурме. На левой стороне, в жидовском квартале, спускавшемся в глубокую впадину, сопротивление был слабее — там можно было обстреливать местность, почему потеря здесь у нас, как и со стороны кургана, была не велика. Сторона в Поцхову, как самая недоступная, предоставлена была для бегства неприятелю по дороге к Ардагану.

До ста наших орудий с командующих высот громили город и получали таковой же ответ из крепости, покрывая своим грохотом мелкую дробь ружейного [57] огня. Прошло уже около трех часов ожесточенного боя, где надобно было выбивать неприятеля, засевшего в укрепленных домах и в кривизнах узких переулков; начинало смеркаться — этой величественно-грозной картине недоставало освещения, и вдруг какая-то благодетельная для нас граната зажгла дом — это надоумило нас сжечь город. В разлившемся пламени, задыхаясь от жара и дыма, две враждебные силы свирепели до неистовства, поражая чем попало друг друга, сталкиваясь грудь с грудью; наконец, разливающееся пламя внутри города стало отодвигать обороняющихся, пальба становилась реже, рукопашные схватки тоже. На возвышении католической церкви, командующем городом, мы утвердились прочно и поставили батареи, обстреливавшие внутренность его, — часов в 10-ть начала смолкать перестрелка и город был наш. В жидовском квартале нашли трупы двух фельдфебелей, убитых, как говорили, турками, по подозрению в шпионстве; но могло случиться, что и свои солдаты с ними расправились, так как во время штурма несколько наших беглецов, дравшихся против нас, были схвачены и брошены в огонь горевших домов; прежде точно так же в елисаветпольском сражении нашим беглецам, взятым в плен, не давали пощады.

Забыв предание, что прежде надобно снять месяц с неба и потом уже луну с ахалцихского минарета, предавшись воле Аллаха — турки стали оставлять город, и в продолжение ночи большая часть их бежала с семействами к стороне Ардагана, веруя в предопределение, что гяуры уже должны быть господами города.

16-го августа, поутру, войска, подступили к стенам крепости; генералы Муравьев, Сакен и, кажется, полковник Бурцев потребовала сдачи; со стен завязались [58] переговоры, показывающие соглашение к сдаче, — но когда, уверенные в покорности, вошли наши генералы в ворота крепости, то их за ними затворили, и турки уже заговорили высокомерным тоном; несмотря на свое критическое положение, генералы однако не смутились и стояли на своих требованиях безусловной сдачи гарнизона; видя солдат у самых стен крепости и боясь гибели в случае предательства, паши согласились на все требования наших смелых парламентеров.

Главный оплот и угроза турецкой силы со стороны Грузии, имевший авторитет непобедимости, гнездилище набегов храброй вольницы, наконец, рушился. Теперь ермоловское обаяние силы русского оружия перешло окончательно на Паскевича, и он твердо мог рассчитывать на дальнейший успех кампании предстоящего года. Упоенный успехом, он стал очень милостив к войскам, на награды не скупился; благодаря войска в приказе, он сказал «что в продолжении 22-х летней своей боевой службы он не видал более храбрее, усерднее и терпеливее в трудах кавказского солдата!» того самого солдата, которому за полтора или два года он говорил, что ему стыдно показать его неприятелю.

Взятием Ахалциха закончив кампанию 1828 года, Паскевич, в исходе августа или начале сентября (не помню), со всем отрядом отправился на зиму в Грузию, оставив гарнизоном в Ахалцихе два батальона ширванского полка и одну роту херсонского; ширванские батальоны очень слабы были численностью состава после больших потерь во время штурма, где был убит и их полковой командир, полковник Бородин, — почему временно командовал ими гвардейский полковник Бентковский, а за его отъездом в Петербург старший штаб-офицер, он же единственный из наличных. Не [59] говоря об убитых, раненые офицеры, несколько оправясь, поехали лечиться в штаб-квартиру; штабные офицеры — тоже для приведения в порядок дел, запущенных в долгом походе персидском и настоящем; поэтому офицеров при полку было мало.

Старший из них, родившийся в полку, сын фельдфебеля, дослужившегося до капитана, подполковник Юдин — как первый храбрец того времени, послан был с донесением о взятии Ахалциха к Государю под Варну, и как он был не очень силен в грамоте и небоек на слова, то ему в помощники дан был артиллерийский офицер, для подробного разъяснения Государю хода осады и штурма. Юдин награжден был чином полковника и георгием 4-й степени, и когда он изъявил сожаление, что с получением высшей степени должен будет снять георгиевский солдатский крест, дорогой по воспоминаниям, когда он дрался с неприятелем под руководством отца своего юнкером, то ему первому в русской армии, после Милорадовича, дозволено было носить этот орден вместе с офицерским. Будучи знаком с Юдиным по первоначальной моей службе в ширванском полку, я слышал, что когда ему велено было отправиться в лейб-егерский полк, после постигшей его катастрофы под Варною, чтобы внушить солдатам — как должно усердно и храбро служить Государю, бедный Юдин был страшно сконфужен: не знал, что говорить, видя глубокую горесть на мужественных лицах несчастных лейб-егерей. «Дали бы мне этих солдат в команду — говорил Юдин — я показал бы, что им никаких внушений не нужно для вдохновения своего долга.» Не могу при этом не сказать, что для ширванского полка, кроме Юдина, должен храниться в памяти и капитан Белькевич — тоже почти [60] родившийся в полку. Сын провиантского чиновника, Белькевич вместе с отцом находился часто при полку в походах и еще почти отроком поступил в него на службу. Одинаково с Юдиным храбрый до дерзкой отваги, он пользовался вместе с ним вниманием Ермолова; от природы награжден был хорошими способностями — конечно, неразвитыми — и, при благоприятных обстоятельствах, Белькевич мог бы дойти до Евдокимовых, тогда как Юдин не мог долго пробыть полковым командиром. Под Елисаветполем Белькевич, имея уже владимирский крест, соблазнился персидским знаменем, бросился на него с ротою: знамя-то взял, но тут же пал, пораженный пулею. Не знаю, сохраняется ли в ширванском полку память о шести братьях Грековых, харьковских уроженцев; пятеро из них в разное время были убиты: старший Греков, дослужившийся до генерал-майора, был заколот в 1825 году в крепости Грозной вместе с генералом Лисаневичем одним чеченским абреком, второй, командуя полком, убит под Елисаветполем, трое — еще прежде, оставался в живых в полку — младший.

Мать просила Государя, помимо желания сына, уволить его в отставку для последнего утешения и поддержания ее старости, в виду того, что кампания с персиянами только что началась, и она может потерять последнего сына. Грекова уволили от службы с пенсионом гораздо прежде выслужения на то срока.

______

Во вновь завоеванных пашалыках — карском и ахалцихском — Паскевич устроил правление на русский лад, с участием туземцев. Назначив генерал-майора князя В. О. Бебутова начальником ахалцихского пашалыка и расположенных в нем войск, он велел открыть под его [61] председательством правление, где были членами два штаб-офицера и по два из каждого исповедания: христианского, мусульманского и еврейского, с присоединением двух законников из кадиев. Только что произведенный в генералы, не имея своего штаба, князь взял двух офицеров — одного для строевой и военной переписки, другого — меня — для ведения дел по управлению пашалыком, секретарем правления, как дали мне титул. Паскевич приказал правлению быть коллегиальным и соблюдать должные формальности, для показания азиатцам важности учреждения, между тем при решениях держаться более местных обычаев и только, где они будут не сообразны, применять русские законы. Тут-то секретарь стал в тупик; конечно, он был единственный секретарь, который бы так мало знал гражданский порядок ведения дел и который никогда не прочел ни одной строки из русских гражданских законов, а таковых и нельзя было достать в только что завоеванном турецком городе. При докладе князю об означенных затруднениях секретаря, князь приказал: записывать в русский протокол все решения и распоряжения правления, указы, которые турки называли бератами, также акты и приказания писать на турецком языке переводчикам и турецким писцам, занося содержание их в журнал по-русски; вместо же подписи, согласно турецкому обычаю, прикладывать мне княжескую печать сверху заголовка бумаги, а внизу текста, где бывает у нас подпись, должны прикладывать свои печати члены, как подчиненные лица.

Будучи уроженцем Грузии, князь Бебутов хорошо знал наречия тамошних разноплеменных жителей — и это очень облегчило ход дел и администрацию. Он, как человек благодушный, кротким обращением и знанием обычаев [62] востока, несмотря на буйное воинственное население, фанатически преданное турецким порядкам, внушал к себе уважение жителей, и в продолжение осени и зимы, до исхода февраля, не случилось никакого беспорядка, никакого враждебного действия со стороны жителей. Многие, ушедшие из них за новую границу, возвратились домой, продавали дома в городе и земли по деревням невозбранно. Беки, известные недружелюбием к русским и прежними разбоями, приезжали на поклон или по своим делам к князю, называя его пашою; одни получали ласковый прием, другие — правый суд, большею частью словесный, редко возражая при объяснениях. Возложенная задача заключалась в том, чтобы всеми мерами поддержать порядок, дабы не тревожить из Грузии войска, занятые приготовлением к предстоящему походу и нуждавшиеся в отдохновении.

И так все время, до половины февраля 1829 года, в Ахалцихе шло хорошо. В табельные дни и при получении запоздалых известий об успехах нашего оружия в Европейской Турции, князь давал обеды для почетных лиц города, при чем всегда производилась пальба из крепостных пушек; турецкого пороха и боевых запасов взято было в крепости много, и потому на них не скупились, а между тем это производило впечатление на народ, жадный до новостей; сейчас скакали гонцы за границу с преувеличенными вестями о торжествах русских. Надобно было приготовлять всегда два обеда: общий — для русских, где помещались и почетные христиане, и азиатский — для мусульман, присылавших готовить своего повара, располагавшихся в той же зале на полу, на коврах, с поджатыми ногами; при тостах за здоровье Государя употреблялся мусульманами шербет. [63]

Новые порядки не нравились только фанатическим ахундам и прочим духовным ислама или немногим коренным туркам. Надобно помнить — как уже я сказал, что ахалцихская область, составлявшая часть прежнего грузинского царства в роде удельного, под управлением атабегов (владетелей), только в половине XVI столетия завоевана турками (Турки завладели ахалцихскою областью в 1625 году. Ред.); но жители ее хотя обращенные большею частью в мусульманство, сохранили свой язык, предания христианства и прежние обычаи, почему были плохие мусульмане и, сохраняя воинственный характер, не очень поддавались турецкому гнету, вследствие чего они смотрели на нас не так враждебно, как настоящие турки, между ними водворившиеся.

Если случалась дисгармония в строе управления князя Бебутова, часто его сердившая, то она происходила от подчиненных ему лиц. В ардаганской крепости и санджаке, передовом к неприятелю, был поставлен комендантом командир казачьего полка при 2-х ротах пехоты, а в ахалкалакской крепости командовал майор и впоследствии подполковник Педяш. Казачий подполковник распоряжается нередко по казачьи — произвольно, и потому заставлял жителей обращаться с просьбами к князю, кассировавшему его распоряжения, чем тот обижался; Педяш, по крайней бестолковости своей, делал часто сумбур в управлении, но так как они оба были назначены Паскевичем, то князь должен был их терпеть. Бывало, получится исписанный лист донесения от Педяша — князь почитает, почитает, улыбнется, да и передаст мне к исполнению; прочитавши бессмыслицу, я спрашиваю — что делать, так как я не понимаю написанного листа; ну, братец, и я не понял — скажет, улыбаясь, князь; [64] ты секретарь, турки тебя называют мирзою, а ты знаешь, что секретари должны работать за начальников, когда они не понимают, — так и делай, как знаешь; отложи, впрочем, в сторону бумагу Педяша, авось придет проситель или тамошний бек, тогда из слов их догадаемся в чем дело. Иногда потребуешь пояснения на представление — он напишет еще хуже, обыкновенно с примесью церковных текстов и выражений витиеватых, затемняющих еще более смысл. Турки, впрочем, мало на пего жаловались, хотя удивлялись странностям в его поступках, так как Педяш был человек добрый. Когда его курьезные рапорты в корпусный штаб показывали Паскевичу: «он глуп на письме, а на словах и деле умен» — получался от него ответ. Дело в том, что Педяш был мистик, углубленный в церковное писание, выказывал странности, а как при воздержной строгой жизни, он имел репутацию боевого офицера, то ему и был вверен довольно опасный пост в то время — крепостца Ахалкалаки с тремя санджаками: (в роде уездов) ахалкалакским, чалдырским и хертвисским, населенными тогда преимущественно разбойничьим племенем карапапахов и бежавшими татарами из Грузии; но как внутреннее управление в санджаках было частью оставлено за беками, наследственно при турках пользовавшимися властью, то князь Бебутов, не слишком полагаясь на Педяша, вел часто дела прямо с беками, давая только знать ему; остальные же ближайшие санджаки к Ахалциху относились прямо в правление.

Когда турки в феврале осадили Ахалцих, Педяш, скоро получив о том известие чрез жителей, послал в Тифлис доброго гонца, разумеется, верхового. Тогда станций не было, да еще пустынный перевал через горы, верст на [65] пятьдесят, к крепости Цалке был завален снегом. Гонец Педяша первый доставил прямо в руки Паскевичу донесение, где говорилось: «по приказанию вашего сиятельства (разумея общее распоряжение о доставлении экстренных сведений прямо в руки главнокомандующего), Ахалцих турками взят под начальством Ахмет-паши аджарского»; потом излагалось в донесении в несвязных, запутанных фразах о числе турецкого войска и о мерах князя Бебутова к обороне крепости; наконец, помещено было слово «в блокаду» — о чем вашему сиятельству всепочтительнейше донести честь имею». Прочитав первые строки донесения и остановясь на положительном выражении — Ахалцих взят турками под командой Ахмет-паши аджарского — Паскевич, зная бестолковое многописание Педяша, не стал читать длинного рапорта, бросил его на пол, придя в страшный гнев по своей вспыльчивой натуре, — зная, как важен в стратегическом отношении Ахалцих и какое страшное впечатление произведет его падение. Когда же призванные начальник штаба Остен-Сакен и полковник Вальховский объяснили смысл тарабарского писания, Паскевич, несколько успокоенный, сказал: «господа, я изменник — ведь Педяш доносит, что по моему приказанию Ахмет-паша взял Ахалцих!» Не думайте, чтобы Педяш сколько-нибудь потерпел за это донесение — нет, он преспокойно оставался до 1831 года на своем месте комендантом до упразднения должности. Педяш оправдал свою репутацию в мнении Паскевича: он написал глупо, а распорядился умно, дав первый знать о блокаде Ахалциха, несмотря на трудности сообщения. Чрез два года после рассказываемого времени, по обязанности управляющего переселившимися из Турции армянами, проездом чрез Ахалкалаки, я видел высокую, сухощавую серьезную [66] фигуру Педяша, говорящую как-то таинственно, изысканными словами. Подчиненные им тяготились, турки, смотря на его странности, покачивали головами, клали в рот палец удивления и называли его русским дервишем.

Тут, говоривший без умолка старик, размечтался. Да, интересно было бы взглянуть мне теперь — говорил он — чрез 40 лет на ахалкалакскую долину (верст 40 длиною и 25 или более ширины), лежавшую тогда более 200 лет в совершенном запустении; частые развалины деревень хорошей каменной постройки более из плитняка, обрушившиеся куполы греческого зодчества церквей, показывали былое счастливое положение жителей этой грузинской местности. Дикие вторжения турок и горцев Кавказа обезлюдили совершенно край, и при нашем занятии он был пустынею, занятою изредка разбойничьими землянками карапапахов, — теперь эта плодородная местность кипит деятельным населением переселенцев.

В половине октября высокие горные хребты, идущие из Анатолии — Арсиян и Улгар — покрылись глубоким снегом, оградили нас от мелких нападений со стороны Шавшета и Аджары; казачьи посты, за исключением немногих, были сняты по недоступности проходов в зимние месяцы; совершенно как в мирной стране проводили мы зиму, снега стали спускаться с гор все ниже в долину, или скорее в широкое ущелье Ахалциха; в Ардаган, по дну поцховского ущелья и после чрез Улгар, была едва проходимая для вьюков тропинка; в декабре и у нас на низменных местах Поцхова и Куры и далее в боржомском ущелье выпал порядочный снег, но погода вообще на низменности стояла теплая, хотя возле по горам бушевали метели и холод: то же самое явление русской зимы было и на [67] возвышенной плоскости Ахалкалака, окруженной с востока абульскими горами, так что Ахалкалаки с западной стороны от нас и с восточной от Грузии были совершенно изолированы, и с последней стороны движение зимою войск, по отсутствию населения и леса, по сугробам было невозможно; оставалось одно надежное сообщение Ахалциха с Грузией чрез боржомское ущелье, а это надежное сообщение, на протяжении 45 или 50 верст составляет гигантскую трещину цихидзиварских гор, доходящих почти до линии снегов; сквозь эту трещину пробивает себе путь быстрая Кура, упираясь нередко зигзагами от одной скалы в другую, оставляя узкий проход, где невозможно свернуть или обойти в сторону, да еще по глубокому снегу; в некоторых местах нужно было перебираться чрез скалы. От Паскевича было приказано завести треугольники для расчистки снега, но толку было мало — несколько шагов в бок на горы, и нельзя было сделать шага.

Около половины января 1829 года дошли к нам слухи из-за границы, что Ахмет-бек аджарский пожалован султаном, ахалцихским пашою, с тем, чтобы он взял обратно город у русских, для чего собираются войска. Мы шутили, что у князя Бебутова явился соперник, так как жители обыкновенно называли его пашою даже при личных объяснениях. Мы, да и сам Паскевич, этой турецкой проделке не давали значения, зная, что у турок бывают зачастую очень громкие планы и распоряжения, кончающиеся ничем — особенно среди суровой зимы. Никаких приготовлений к отпору у нас не было. Между тем князь еще с осени завязал переписку с Ахмет-беком аджарским — как соплеменный с ним туземец. Друг от друга ездили открыто посланцы, менялись любезностями и ни один аджарец [68] не нарушал покоя временной пограничной черты.

Аджара — горная, лесная страна — начинается от берегов Черного моря, около Батума, и граничит с севера нашею Гурией и частью с Имеретией, входила в состав ахалцихского пашалыка; жители ее грузинского племени. В начале) минувшего века, позднее всех своих соседей, она была завоевана турками; искони христианка, Аджара начала мусульманиться, но очень туго; вообще, жители в горах ее плохие прежде христиане и очень равнодушно относились к мусульманству, мешали старое верование с новым и поддерживали былые воспоминания в постоянных сношениях с соседней Имеретией и Гурией. Там сохранили свое влияние и собственность старые дворянские фамилии, получившие названия беков. Власть турецких пашей над ними была номинальная, о поборах турки не смели думать. Аджарцы сами справлялись с южными соседями лазами и прибрежными кобулетцами, одинакового с ними покроя, и, никого не спрашиваясь, делали набеги то на Имеретию, то на верноподданных султана. Когда посланный Паскевичем, по заключении мира, из Эрзерума в Трапезонд адъютант Мельников, возвращаясь назад в Грузию по берегу моря на Имеретию, проезжал по прибрежью около Батума, везде встречал у беков радушный прием и ночлег — как почетный русский гость, — но когда наутро начинал просить свежих лошадей и проводников, то любезный хозяин приходил в затруднение и говорил: «вот видишь вдали на горе башню и дом, куда тебе ехать надобно, — я с этим беком в войне, — ты туда проедешь благополучно, ты русский и имеешь фирман от трапезондского паши, тебя не посмеют тронуть, — но когда мои люди поедут одни обратно, то их перебьют или возьмут в плен». Много надобно [69] было г. Мельникову делать уверений, что постарается о безопасном возвращении прислуги бека.

Из такого сорта людей был пожилой Ахмет-бек, управлявший Аджарой, разделявшейся на два санджака — верхний и нижний, если нелегально, то фактически, наследственно; последнее зависело от обстоятельства, и силы бека. Как я сказал, князь вел переписку с Ахмет-беком собственноручно, по-грузински; Аджара тогда еще не утратила свой родной язык, хотя уже испорченный, и грамота грузинская еще жила между немногими, но бек так дурно и неразборчиво писал, что князь, знаток этого языка, всегда с большим усилием разбирал его письма и говорил, что только он один может понять написанное Ахмет-беком. В чем заключалась их переписка — конечно, никто не знал, — но некоторые говорили — и после подтвердилось, что бек просил себе за новое подданство генеральский чин, орденскую ленту и 10-ть тысяч пенсии.

С половины января начало теплеть, а к концу месяца около Ахалциха и внизу лощины около Куры снег сошел, — но на ближайших горах, выше несколько десятков сажен от лощины, лежал глубокий снег, а к стороне Улгара, Аджары и Ахалкалаки была родная наша зима. По временам, возобновлялись слухи о сборах Ахмет-паши, как теперь начали титуловать его, но на них не обращалось внимания. Жизнь наша текла мирно и сносно, в кавказском смысле, по милости доброго и распорядительного князя, входившего в нужды гарнизона, и чуть не бывшего командиром полка — по отсутствию недавно назначенного и еще не прибывшего полковника Кашкарова. Популярность князя укреплялась все более и более; каждый день приходила к нему толпа народа с просьбами и объяснениями, или просто [70] потолковать с русским пашою по восточному обычаю, без помощи переводчика, которых азиатцы не любят, зная их проделки. Между множеством решаемых дел были характеристичные — и вот одно.

Раз в правление собралось много народа; явились все почетные лица, все ученые турецкие юристы, меодарисы, кади и муллы. Был оживленный спор, в котором князь принимал большое участие; иногда лицо его выражало неудовольствие, иногда он смеялся. Влиятельное лицо, старый бек, управлявший ахалкалакским санджаком, тут же сидевший, но говоривший мало, был предметом рассуждения по жалобе грузинского дворянина, плохо одетого, невзрачной наружности, видимо приниженного судьбою. Как разговор шел по-турецки со стороны членов собрания, по-грузински — со стороны дворянина, то я кое-что догадывался, что дело идет о женщине и серой кобыле. Наконец, князь, обратясь ко мне, сказал: «запиши в журнал, что по жалобе дворянина N на бека санджака ахалкалакского, дело кончено мировою, по которой Мути-бек дает дворянину N серую куртинскую кобылу (им прежде подмеченную) и 30 руб. за похищенную у него N лезгинами жену в 1815 году, живущую с того времени у бека, и сим иск прекращается; да, вели азнауру подписаться или приложить печать, если не знает грамот, а то, пожалуй, опять затеет иск». Дело было так: в 1815 году лезгины, по обычаю до Ермолова, сделали набег по хидиставскому ущелью, в Карталинию, недалеко от г. Гори, и вместе с другими предметами добычи захватили молодую грузинку, которую при дележе (по возвращении в свой притон, как требовал обычай), продали владельцу местности Мути-беку. У несчастной женщины остался дома муж и грудной ребенок. Попав в жены беку, она, конечно, сначала [71] тосковала о семействе и родине, но богатый, сильный бек происходя сам из грузин, привязался к ней и старался сделать жизнь ее приятною, — он даже позволил ей из соседней деревни, населенной бродягами грузинами, принимать к себе священника; года за два до нашего прихода в пашалык, он дозволил приехать уже подросшему сыну на свидание с матерью и, одарив его, под надежным прикрытием доставил обратно к отцу. Теперь русские заняли пашалык и законный муж явился с требованием возвращения похищенной жены по правилам христианского закона, — старый бек, на основании мусульманских законов, не хотел также уступить приобретенную жену. Решение — кому принадлежать, зависело от нее самой. Но известно было, что она имела большое влияние на старого бека, который в угоду ей не держал соперниц, что она привыкла к избытку и довольству, и помня нужду и бедность у своего первого мужа, от коего в продолжении долгого времени уже отвыкла, сама не расположена была к нему возвратиться; но как христианка, она не хотела отрешиться совершенно от преданий своей родины, а потому предоставила решить свою судьбу русскому паше, по привычке веруя в обязательность пашинских приговоров.

Между тем отнять жену у почтенного мусульманина, который с прибытием русских сейчас изъявил покорность и даже показал преданность нашим интересам, быв употреблен со стороны нашей в переговорах о сдаче Ахалциха, произвело бы страшный взрыв негодования турок. Печальные события в Тегеране по одинаковому поводу, погубившие Грибоедова, слишком оправдывали князя Бебутова со стороны канонических правил, а со стороны общественных отношений его решение вот как было практично: [72] чрез два года после рассказываемого времени, объезжая по переселенцам, и заехал по дороге навестить старого знакомого Мути-бека и не застав его дома, хотел продолжать путь далее; ко мне подошел юноша, одетый по-грузински, лет 10-ти, и довольно изрядно по-русски сказал: «матушка просит вас отдохнуть с дороги и закусить. Я вас часто видел в Гори — теперь приехал оттуда сюда погостить». Это был сын пленницы, приехавший повидаться с матерью. В сообществе его и бывшего тут священника, я провел часа полтора в доме Мути-бека. Я тут удостоверился, что жена бека была полная хозяйка в доме и пользуется большою его привязанностью. Господа, припомните, что, по азиатскому обычаю, показываться ей незнакомому было неприлично — но уже и это большая свобода, что жена пригласила в дом гостя в отсутствие мужа.

______

Только что назначенный, по ходатайству Паскевича, командиром херсонского гренадерского полка полковник Бурцев, приехал в начале февраля в Ахалцих для осмотра роты своего полка, бывшей в составе гарнизона. Живя на передовом посту, как на уединенном острове, мы не ведали, что творится и как думается на белом свете; с приездом Бурцева, мы, к немалому удивлению, узнали, что в России и даже за границею очень ценят заслуги кавказского корпуса, что иностранные газеты, отдавая похвалу успехам нашего оружия в Азиатской Турции, находят между тем победы наши в Европейской в 1828 году уравновешенными с потерями.

Позвольте, господа, сделать опять отступление — обратился к нам разговорившийся старик — и сказать несколько о Бурцеве. Он был даже не родственник известному в начале [73] нынешнего века ухарю гусару Бурцову, прославленному поэтом-партизаном. Не менее храбрый до дерзости знаменитого гусара, наш Бурцев получил хорошее тогдашнее образование в школе колонно-вожатых, и бывши офицером генерального штаба, поступил в адъютанты к начальнику штаба 2-й армии, генералу Киселеву; пользуясь большим доверием своего генерала, он уже в звании адъютанта играл видную роль во 2-й армии, фактически управляемой Киселевым, который обращался с Бурцевым запросто, как с близким человеком; с производством в полковники Бурцев получил полк, кажется, азовский — в одной дивизии с Пестелем и в одной бригаде с Абрамовым (тоже из важных декабристов). Во время этой катастрофы, Бурцев первоначально в газетах помещен был в списке главных заговорщиков, — но в последующих печатных изданиях имя его уже не значилось. Однако же полк у него был взят, и он переведен в наш корпус, в тифлисский полк, под команду младшего по производству, но старого служаки известного храбреца полковника Волжинского, когда-то ротного моего командира в ширванском полку. Моего бывшего капитана звали Иван Димитриевич, а в шутку называли «Иван с Волги» — и недаром: уж, право, не знаю — когда-нибудь и пред чем-нибудь робел ли он, хотя был предобрый человек и заботился обо мне, 15-ти летнем юнкере, как родной, и приказывал моему дядьке, старому унтер-офицеру из татар, Нарбекову: «ты смотри у меня, чтобы мальчик даром не пропал в свалке в какой-нибудь трущобе, и учи его как следует». Иван Димитриевич Волжинский доблестно покончил свою карьеру. Получив по представлению Паскевича, как отличный по службе офицер, тифлисский пехотный полк после князя Севардземидзева еще [74] в начале персидской войны, но сознавая в душе, что машина управления регулярным полком для него тяжела (подобно Юдину и Авечкину — годам одинакового с ним закала) по окончании турецкой войны он выпросил у Паскевича вместо тифлисского — назначить его командиром гребенского казачьего полка, с которым он чуть не сроднился в продолжение десяти-летних горных походов при Ермолове. Да и трудно было лучше придумать, как пустить старого волчьего вожака в стадо других волков (К господам гребенцам — прошу у них извинения — да и ко множеству кавказцев можно применить девиз на гербе одной старой фамилии Волковых, видимо взятый из старины: «славные храбрые волки». Так в «Слове о Полку Игореве» говорится: «скачут, аки серые волки по полю, ищучи себе чести, а князю славы». Прим. автора.) — гребенцы его обожали. Как ни тяжеленько им бывало часто рыскать с ним в преследовании чеченцев, но удалой командир воодушевлял их. Возвратятся назад из-за Терека в станицы казаки — опасности и труды забыты. Бывало, Иван Димитриевич в Червленной станице пойдет прогуляться, подойдет к собравшимся на улице казачкам, сядет на завалинку у хаты и начнет точить с ними балясы; «Анкудиновна, что ты пригорюнилась! твоему сыну лучше, рана подживает — лекарь говорит, непременно выздоровеет; молодец, я его к Георгию представлю. А ты, Палаша, зачем насупилась — экая невидаль, что чеченец разрубил Кочкареву плечо, зато и он смазал его так шашкою, что тот свалился с лошади, как сноп, — скоро выздоровеет, на вашу свадьбу платочек тебе подарю, — спой-ка лучше с подругами песенку (Надобно знать отшельнический, замкнутый в военной среде, быт тогдашних офицеров, не знавших ни семьи, ни обществ образованной жизни, чтобы понять справедливость рассказа». Прим. автора.). И казаки, стоящие вблизи, [75] с самодовольствием посматривают на своего командира, не думая о жертвах только что конченной экспедиции. После разгрома зимою Кази-муллою Кизляра, в следующую весну 1832 года, еще до сбора нашего отряда, он начал делать дерзкие набеги на наши сообщения и укрепленные посты. Однажды по данному известию, что огромная партия горцев появилась по ту сторону Терека, собрав наскоро до 300 гребенцов с двумя пушками, Иван Димитриевич бросился за реку наперерез хищникам, рассчитывая, что по сделанной тревог со всех постов должны поспешить к известному пункту казачьи и пехотные подкрепления. Встретив огромное скопище неприятеля, он смело начал дело в ожидании подмоги. Но горцы, имея страшное превосходство в силах, не уклонились от битвы и начали со всех сторон окружать казаков; это показывало дурной знак — видимо, они не боялись нападений со стороны. Поняв положение дела и понеся уже потери, Иван Димитриевич приказал переколоть лошадей, сделав из их трупов брустверы и повел битву на смерть, все еще не теряя надежды на выручку, рассчитывая на один пехотный батальон, стоявший невдалеке. Одушевляемые фанатизмом Кази-муллы и только что возникавшего мюридизма, яростно бросались горцы в шашки на своих заклятых врагов гребенцов, в надежде отомстить им хотя раз за все прошлое, — но геройски отбиваемые казаками, горцы должны были отступать. Батальон, к которому должны были примкнуть казачьи команды не появлялся, патроны и заряды истощились, уже не много оставалось защитников, одушевляемых своим [76] героем-начальником; озлобленные огромною потерею своих, горцы, наконец, сделали последний натиск и подавили своею численностью немногих, остававшихся в живых казаков; Иван Димитриевич, сделав вблизи последний картечный выстрел и обессиленный от нескольких ран, лег на пушку, обняв ее, где и был изрублен горцами. Батальон опоздал выручить по оплошности командира.

Честь возвращения взятых чеченцами пушек принадлежит начальнику штаба Вальховскому. Желая, по возможности, поскорее изгладить дурное впечатление, произведенное гибелью Волжинского, отряд, под командою Вальховского, несмотря на непроходимость лесистых трущоб летом, двинулся для наказания более виновных в этой катастрофе горцев. Трудность предприятия требовала и выбора человека, надежного для авангарда отряда, которому предстояло пробивать путь по горам и густым зарослям рассыпной цепью. Выбор пал на только что произведенного за отличие майора 41-го егерского, ныне мингрельского полка, Резануйлова. Он происходил из молдован, переселившихся при императрице Елизавете в новороссийский край. Начав с ним службу юнкером, я сохранил дружбу до его смерти. Илья Демьянович Резануйлов, подобно Белькевичу, имел хорошие природные способности, стойкое мужество было его прирожденное качество. Будучи полковым адъютантом в херсонском полку, по неприятностям с полковым командиром, он перешел в бывший 41-й егерский полк, и когда меня назначили на его место, то я, огорченный с ним разлукою, хотел отказаться, но он был так благороден, что со слезами на глазах уговорил меня принять должность, дабы не сочли его интриганом. Сломив страшные затруднения и отчаянный отпор горцев, понесших большие [77] потери и опустошение жилищ — пушки Волжинского, наконец, отыскали в одной непроходимой трущобе, брошенные без лафетов. Тогда горцы не вошли еще во вкус и не употребляли нашей артиллерии против нас же, как было после. Резануйлов при этом тяжело ранен в руку — это была уже вторая рана, после получил еще третью в Абхазии, тоже тяжелую; его репутация боевого офицера сделалась на Кавказе популярною; будучи уже подполковником, выздоровев после третьей раны, он приехал к полку, бывшему в походе в Чечне. Солдаты всего полка, узнав о приезде в лагерь своего любимого начальника, без приказания выстроились в линию перед палатками, закричали — ура! В период формалистики и главных неудач против Шамиля, при Головине и Нейдгарте, такой поступок солдат сочтен неуместною демонстраций — и Резануйлову приказано было немедленно отправиться в штаб-квартиру; вслед за тем он назначен был комендантом в крепость Шушу, где прозябал года два в непривычной для его натуры сфере. Когда приехал на Кавказ Чернышев для разобрания путаницы, и узнав о военной репутации Резануйлова, он немедленно перевел его, кажется, в ширванский полк. Но в первый поход в Дагестане, в знойный день, усталый Резануйлов напился из родника холодной воды, сделалось воспаление, и бедный друг мой чрез сутки умер, не исполнив так много лежавших на нем надежд. Однако память о нем сохраняется, по крайней мере, еще сохранялась недавно, как говорил мне один кавказский ветеран: войска проходят церемониальным маршем мимо его уединенной могилы в Дагестане, когда им приходится следовать по той местности.

Да-с — сказал взволнованный грустью старик, — если бы [78] барон Розен и начальник его штаба Вальховский остались подолее на Кавказе, то судьба Шамиля была бы, вероятно, иная, и десятки тысяч солдатских голов и миллионы рублей были бы не потрачены непроизводительно. Время показало, что с их удалением дела на Кавказе пошли хуже. Хотя Розен имел некоторые слабости, пользуясь коими делали злоупотребления или упущения, но они ничто в сравнении с последующим. После Ермолова, Розен был относительно лучший администратор тогдашнего времени на Кавказе. Сбережение казенных расходов у него было на первом плане, грандиозных планов и штатов управления, не справляясь с карманом казны, он не любил; находил излишним обставлять себя департаментами и высокочиновными особами для возвышения своего величия, дорого обходящегося государству. По примеру Ермолова, у него нередко остатки местных доходов обращались на военные издержки по продовольствию войск, содержание госпиталей и тому подобное. Да-с, он не делал государства в государстве — особенно там, где питают всегда широкие надежды и выходят узкие результаты, особливо относительно целого.

Несмотря на давнишнюю неприязнь с Канкриным за отчуждение в казну на миллион рублей из имения князя Зубова, на дочери которого был женат Розен, стеснявшего часто его финансовые распоряжения, и на громадный авторитет своего предместника Паскевича, системы которого он не очень поклонялся, — Розен с большим тактом вел дела на Кавказе, а успешный поход его в 1832 году в Чечню и гибель Кази-муллы показывают его военные способности.

Много вреда принесла краю и государству его вражда с ближайшим своим помощником, генералом [79] Вельяминовым, начальником начальником кавказской линии, т. е. северного склона Кавказа. Отличному генералу, но суровому, неуступчивому, любившему барствовать Вельяминову, не могла сочувствовать гуманная, осмысленная душа Розена, а сознание собственного достоинства — уступить его притязаниям. Первое неудовольствие возникло по военно-судным делам и другим крутым мерам, коих часто Розен не утверждал, — вражда разгоралась более и Вельяминов, представляя в дурном свете дела своего противника, не мало способствовал его падению.

______

Возвращаясь с скудными своими воспоминаниями к Бурцеву, скажу, что он уже в персидскую кампанию, несмотря на свое приниженное положение, обратил на себя внимание Паскевича, и уже под Карсом, заведуя траншейными работами, более других способствовал внезапному занятию города; под Ахалцихом принимал такое же деятельное участие в осаде, на штурме, командуя саперным батальоном, из первых ворвался в город, награжден георгиевским крестом и, что важно было в его положении, назначен опять командиром херсонского полка. Блистательно подвизаясь с полком в кампанию 1829 года, он всегда имел какое-нибудь особое поручение в исполнении военных операций, часто помимо старших. Вступив в Эрзерум генерал-майором, он оставался командиром полка, так как Паскевич держался правила — во время похода, без крайней надобности, не переменять командиров отдельных частей. С занятием Эрзерума и рассеянием анатолийской армии, вопреки показаниям впоследствии наших историков, чтобы возвысить славу Паскевича, ему оставалось уже мало дела, и он стал занимать отдельными отрядами известные по стратегическому положению местности, подвигаясь [80] понемногу по дороге к Трапезонду в ожидании развязки событий в Европейской Турции. Поставя передовые посты на берегу Ефрата, он послал грузинский полк в Гулиш-Хане (серебряный завод), где в горных ущельях жило преимущественно греческое население, занимаясь разработкой серебряных руд, и послал напрасно. Принятые с распростертыми объятиями, наши войска должны были скоро возвратиться назад (Пробыв 6 дней, но до Трапезонда чрез горный хребет оставалось верст 45 и его легко было бы взять, так как войска в нем не было, — между тем там находился огромный склад меди и другие ценные предметы. Пр. автора.), а греки должны были вынести от турок тяжкое возмездие за измену. Другое дело Байбурт, куда послан был с Бурцевым херсонский полк, с присоединением одной роты эриванского. Этот город, обнесенный, как обыкновенно в Турции, каменными стенками, стоит на главном караванном пути из Трапезонда в Персию, — вместе с торговым значением, он важен, как стратегический пункт, прилегающий к гористой местности, населенной воинственным племенем лазов, почти номинально признающих турецкую власть.

Под паникой русского погрома, Байбурт с покорностью принял Бурцева, — чрез несколько дней он однако же получил сведение, что значительное скопище лазов заняло большое селение Хари, верстах в 20-ти от Байбурта. Хотя Бурцев получил приказание от Паскевича — не вдаваться в решительные сшибки с неприятелем и, в случае необходимости, требовать подкрепления, — но, под обаянием постоянных военных успехов и своей отваги, Бурцев в ночь двинулся к Харту с одним батальоном под своей командой и другому батальону велел идти другой дорогой, [81] чрез одно ущелье, чтобы преградить путь другим скопищам лазов, шедшим на соединение, и к рассвету стать 2-му батальону с другой стороны Харта. В ожидании скорого прибытия этого батальона, Бурцев пошел на штурм селения, дома которого, углубленные в землю, как грузинские сакли, представляли прочную защиту; солдаты под перекрестными выстрелами на близком расстоянии, в беспорядочном лабиринте азиатской постройки, должны были прикладами выбивать двери в упорно защищаемых жилищах, мало доступных пожару. В короткое время все ротные командиры и несколько офицеров были убиты или ранены; для командования ротами Бурцев должен был поставить адъютанта, казначея и квартирмейстера. Ожесточенные невиданным после Ахалциха сопротивлением — гренадеры бились отчаянно в саклях и на улицах, защищенных разными преградами. Понеся страшное поражение, неприятель, наконец, предался беспорядочному бегству, — Бурцев неотступно его преследовал; в это только время, сделав, как оказалось, большой обход и сбившись ночью с дороги, другой батальон стал подходить усиленным маршем на слышимые выстрелы. Отступающая толпа редела, слабо меняясь выстрелами с преследующею цепью гренадер; солдаты, после нескольких часов упорного рукопашного боя, в походной амуниции, очень утомились; добивая отсталых лазов, заметили, что один из их толпы старик стал отставать. Бурцев, как и всегда, был впереди и видя, что добыча ускользает от усталых солдат, дал шпоры лошади и хотел саблей добить лаза, но пугливая лошадь бросилась в сторону, — в это время фельдфебель Князьков бежал у стремя Бурцева и выскочив вперед хотел ударить штыком лаза, но тот как-то увернулся и Князьков дал промах; Бурцев занес второй раз [82] саблю, хотя в тоже мгновение Князьков поднял его на штык, но уже поздно для Бурцева: пуля пробила ему грудь, и дрянной пистолет убитого лаза достался печальным трофеем Князькову. Между тем генерал Муравьев шел на подкрепление Бурцеву; получив же донесение о несчастном событии, Паскевич выступил сам с отрядом. Чрез сутки известили умирающего Бурцева о приближении Муравьева, он вдруг обратился к бывшим постоянно у его одра офицерам и сказал: «господа, не допускайте ко мне Муравьева — я хочу спокойно умереть». Тут только, перед смертью, высказалось нерасположение к своему товарищу по школе колонновожатых, скрываемое прежде под личиною добрых отношений. Изумленные офицеры не знали, что делать, как преградить вход к умирающему непосредственного их начальника бригадного командира, который, по самой службе, должен был видеть перед кончиной полкового командира; но они объявили волю отходящего.

Дело в том, что Н. Н. Муравьев, при всех прекрасных качествах умного боевого генерала и полезного администратора, по своему педантству до последних мелочей и холодному важному обращению, умел быть для всех старших и младших всегда тяжелым и не симпатичным. Когда Паскевич командировал Бурцева в Байбург, то последний накануне выступления, вечером, должен был явиться за последними приказаниями к главнокомандующему, начальнику штаба, в самый штаб и к Муравьеву — как к своему бригадному командиру; наконец, усталый Бурцев возвратился в 11 часов в лагерь и отдавал приказания — как назавтра с рассветом выступить в поход; вдруг является ординарец с требованием прибыть к бригадному командиру. [83]

«Да я у него сейчас был». Немогим знать — был казенный ответ унтер-офицера. Полагая, что Паскевич передал Муравьеву еще какое-нибудь добавочное распоряжение, скрепя сердце Бурцев к нему отправился, задевая впотьмах за веревки палаток. Муравьев с полулистом в руках серьезно его встретил словами: «какой у вас беспорядок в канцелярии! Что такое? Да посмотрите — в рапортичке показано тремя человеками более к выступлению против наличного числа». Так, ваше превосходительство, за этим только меня требовали? Да, за этим! Вы знаете, как я и мои подчиненные нынешний день были озабочены скорым приготовлением к походу... прощайте, взыскивайте с полкового адъютанта, как хотите; меня же ждут фельдфебеля, а за ними весь полк для получения последних приказаний, которых я еще не успел передать по случаю вашего требования к себе». Возвратясь, он только сказал адъютанту: «ну, будет вам от Муравьева за рапортичку».

Мне передавал очевидец, как во время варшавского штурма, под картечными выстрелами польских укреплений, Муравьев распекал четверть часа одного адъютанта за подобную же ошибку; спасением своим он обязан был только тому случаю, что находился пред исходящим углом бастиона. Может быть это педантство и не симпатичность были впоследствии причиною неудачи под Карсом.

После тяжких мучений, Бурцев на третий день скончался; перед самыми похоронами прибыл с отрядом Паскевич и во время печальной церемонии, заплакав, сказал офицерам нашего полка, указывая на гроб: «господа, вы хороните фельдмаршала!» Надобно было видеть горесть и уныние офицеров и солдат, потерявших своего любимого командира, который, соблюдая в точности порядок службы, умел [84] привязать к себе подчиненных. Во время хартского боя Бурцев находился в передовых рядах; будучи прекрасным стрелком, брал часто у солдат ружья и бил без промаха, приговаривая: «вот, братец, как надобно стрелять», что одушевляло солдат, видевших в своем начальнике товарища в бою. Бурцева огорчала большая потеря офицеров, пораженных вблизи на выбор, — и оскорбленное честолюбие дорого обошедшегося предприятия как будто заставляло искать смерти, хотя в общем смысле победа осталась за ним, — неприятель выбит из крепкой позиции и прогнан с большой потерей. Конечно, ему была бы головомойка за рискованное предприятие вопреки приказания, но тем бы и кончилось. От постоянных успехов дух самоуверенности был сильно развит в войсках от генерала до солдата, и Паскевич это настроение в войске ценил, даже при его злоупотреблении.

— Позвольте спросить — сказал я — это было прежде вашей обороны Ахалциха? — Ах, нет—сказал оторопевший старик; я увлекся воспоминанием о моих старых командирах, и так продолжаю. Мало обращая внимания на постоянно подтверждающиеся слухи о задуманном на нас нападении Ахмет-паши, мы преспокойно поживали и распоряжались как дома, да еще занимались литературой, т. е. вздумали издавать что-то в роде газеты под названием «Ахалцихский Меркурий».

Конечно, господа библиоманы разделят со мною прискорбие, что это замечательное по месту выхода и времени произведение я не могу передать в их книгохранилище за утратой экземпляров, которые я, впрочем, долго берег, вплоть до С-го пожара. Дело было вот как. После разгрома декабристов, всех разжалованных в солдаты, менее же виновных — с сохранением офицерских чинов, [85] прислали на службу в кавказские полки, за исключением гренадерских, в коих, по закону, штрафованные не могут служить; только впоследствии к нашему грузинскому полку, в абхазскую экспедицию, были прикомандированы из других полков Александр Бестужев и Норов — брат бывшего министра. Вообще к разжалованным относились с сочувствием; старшие начальники хотя держали себя от них далеко, но не обращали внимания, что ротные командиры не заставляют их нести, как должно, солдатскую службу; в караулы или на работу не посылали, дозволяли жить отдельно в палатках или балаганах, в походе быть без ранцев, иметь своих лошадей и принимали к себе. На них смотрели сначала, как на что-то особенно замечательное; присмотревшись, увидели в них только людей образованных, но ничего необыкновенного, за исключением двух-трех, могущих играть замечательную роль, не считая тут даровитых Бурцева и Вальховского (если они, как и вероятно, были декабристы).

Близкий человек к Киселеву, Бурцев женился на одной из многочисленного штата шляхтянок жены его, урожденной графине Потоцкой. Анна Николаевна Бурцева была бойкая женщина, воспитанная хорошо вместе с Потоцкой, принадлежала к православному исповеданию; петербургские джентльмены высшего круга, служившие у нас, любили ее общество. Оставшись вдовою, она чрез несколько месяцев после смерти своего доблестного мужа родила дочь; сверх того ей следовало сдать полк преемнику покойного, т. е. приплатить деньги, что задержало ее надолго в штаб-квартире полка, г. Гори. После она даже вышла замуж за этого преемника, человека хорошего. Как хорошо знакомому, она раз в откровенной беседе мне сказала: [86] «если бы мой покойный муж при допросе в Петербурге согласился показать, что он исполнил одно распоряжение (какое распоряжение — она не сказала), по своему произволу, а не по словесному приказанию начальника штаба, то он был бы теперь жив, но в Сибири, на каторге. Тщетно Беккендорф и Чернышев уговаривали его мягко и с угрозами, чтобы он принял на себя исполнение этого распоряжения, так как начальник штаба 2-й армии, говорили они, отказывается в отдаче такового приказания; муж мой стоял на своем и требовал очной ставки. Дать очную ставку Киселеву с ним — считали почему-то неловким, говорила Анна Николаевна; мужа моего освободили, взяв у него только полк». Вот почему в последующем затем печатном списке уже не значилось Бурцева в числе преступников. Между тем товарищи и приятели его, командиры полков в одной дивизии — Пестель и Абрамов — один пошел на виселицу, другой — в каторгу. Однако же отношения Киселева к Бурцеву после декабрьской катастрофы, кажется, мало изменились, как надобно полагать из следующих слов Анны Николаевны: «пришибленные судьбою, мы с мужем жили в маленькой квартире, нисколько не ожидая какого-либо посещения в нашем печальном одиночестве, — вдруг входит к нам Киселев, — я была в неглиже, с распущенной косою; представьте мое конфузное положение — мне даже и уйти было некуда».

В ширванском полку служили: капитан Лашкевич, переведенный из России с сохранением чина, по участию в декабрьских смутах, и разжалованные в солдаты Петр Бестужев и мой земляк Зубов. Последний, имея порядочное состояние, получил, по тогдашнему обычаю, хорошее для того времени домашнее образование, имел природные [87] способности и, увлекаемый эпохой Пушкина, пописывал еще юношею стишки, из которых некоторые были и у меня. В смутное время декабрьских происшествий он был на службе юнкером и написав на смерть Рылеева элегию, послал ее при письме к своему приятелю, с пояснением, что, «к прискорбию патриотов, 14-е декабря не удалось». Письмо было перехвачено, и Зубова прислали на Кавказ солдатом.

Из декабристов я познакомился в Ахалцихе только с Лашкевичем; раз он приходит ко мне и говорит: не возьмусь ли я ходатайствовать у князя Бебутова о дозволении издавать в роде газеты, которую он вместе с Петром Бестужевым (тогда еще здоровым) и Зубовым хотят составлять и в рукописных листах раздавать безденежно по ахалцихскому гарнизону, чтобы развлечь себя и других чем-нибудь в скучной жизни. Я охотно согласился на предложение, и в удобную минуту доложил князю. «А что, они не будут там помещать каких-нибудь глупостей?» — сказал князь; я уверял, что их намерения самые безгрешные, что они хотят занять себя и других чем-нибудь — и только, «Ну, хорошо, ты у меня будешь отвечать за них первый; на этом условии даю позволение с тем, что ты должен приносить ко мне предварительно каждый номер на цензуру». Чрез несколько дней я приношу князю кругом мелко исписанный большой лист № 1-й «Ахалцихского Меркурия»; князь остался им очень доволен; содержанием было несколько известий, разные анекдоты и события из минувшего похода, картины военного быта, сведения о разных подвигах из турецких екатерининских войн и на Кавказе, а также местные очерки; через неделю Лашкевич приносит мне 2-й № «Ахалцихского Меркурия» и с грустным видом сказал, что этот номер последний. [88]

— Это почему — спросил я. — Да нашлись люди, говорящие: «что это затеяли разжалованные; нечего им выказывать себя, — ну, и вам досталось за посадничество, так чтобы не вышло какой-нибудь истории, мы решились прекратить издание Меркурия — и вот прощальный номер». Он также состоял из мелко-писанного листа, по той же программе; только в заключение, в ироническом духе против оппонентов, было сказано, что издание прекращается. Князь, одобрив 2-й №, с выражением неудовольствия на лице выслушал мое объяснение о прекращении издания, сказал: «ну, братец, как они хотят, так и делают, а я не нахожу тут ничего дурного». Это было за неделю до нападения, и князь был очень озабочен слухами, приходившими с турецкой стороны.

Кстати здесь уже расскажу о последующей судьбе декабристов на Кавказе. Они были размещены по распоряжению местного начальства в более действующие тогда полки в персидскую кампанию и с этими же полками находились в турецкой. Все представления Паскевича о наградах отличившимся обыкновенно уважались за исключением разжалованных — особенно декабристов; их не мог он производить даже в унтер-офицеры без Высочайшего соизволения, и повторенные о них представления оставались без ответа. Самый трудный шаг к повышению разжалованных был унтер-офицерский чин — если кто его получил, то мог надеяться скоро быть прапорщиком. Для одного Пущина было исключение. Он служил капитаном в конно-пионерном гвардейском эскадроне, пользовался вниманием покойного государя Николая Павловича, когда тот был Великим Князем и начальником инженеров; при воцарении его тотчас был заготовлен приказ о производстве Пущина в полковники с назначением командиром северского конно-егерского полка; [89] но, до выхода приказа, его арестовали за участие вместе с братом в заговоре и разжаловали в солдаты в кавказской пионерный (что ныне саперный) батальон. Обладая хорошими сведениями по своей части, во время осады крепостей Аббас-Абада и Эривани, Пущин в солдатской шинели был призываем в палатку главнокомандующего вместе с другими инженерами для совещаний, за что и был произведен по окончании персидского похода в офицеры. Но кроме его одного, этого счастья не выпало надолго никому из декабристов ни в персидскую ни в турецкую войны, не взирая на неоднократные представления Паскевича. Между тем жилось им кое-как и сносно по их положению. Конечно, избалованные удобствами жизни, удовольствиями образованного общества, они с непривычки тяготились далеко более нас одичалых кавказцев лишениями, трудами боевой жизни и отсутствием каких-либо развлечений.

Окончив турецкую кампанию, они уже мечтали получить прощение или значительное облегчение своей участи, но вышло иначе — положение их ухудшилось.

В 1829 году, уже в концу кампании, прислан был из Петербурга к Паскевичу адъютант, кажется Чернышева, с каким-то поручением, обыкновенно известным для местного начальника и кое о чем для него неизвестным. Обыкновенно также, таких людей местные начальники принимают очень любезно и находят случай награждать их за оказанное отличие в сражениях орденами, а как оные, т. е. сражения, уже почти кончились, то реченному адъютанту дали летучий отрядец казаков, с которым он разбил какую-то еще бродившую партию куртинцев или турок. Расхвалив в приказе по корпусу его подвиги — что тоже была особенность для обер-офицера — Паскевич по [90] предоставленному тогда ему праву, наградил его владимирским крестом и отправил обратно.

Прошло месяца два или три — кампания узко кончилась; Паскевич возвратился в Тифлис, войска — в свои штаб-квартиры; многие разжалованные, в сладком ожидании для них милостей, остались под разными предлогами в Тифлисе, где все-таки и в то время можно было жить несколько по-человечески. Вдруг получается из Петербурга распоряжение, коим декабристы, помимо местного начальства, из действовавших против турок полков, переводятся в более отдаленные полки или линейные батальоны в Дагестане и по берегу Каспийского и Черного морей. Как в Сибири — есть еще другая Сибирь, в роде Якутска или Охотска, так и на Кавказе — есть еще Кавказ, представляющий местности тогдашнего Дербента, Тарков или Сухума. Вследствие чего Бестужевы были переведены — Петр из ширванского, стоявшего тогда в Кахетии, в куринский полк, коего батальон стоял в Тарках, и Александр — в дербентский линейный батальон; другие декабристы — в разные подобные места. Такой погром на декабристов произошел вследствие доклада возвратившегося от нас в Петербург адъютанта В., что декабристы на Кавказе пользуются слишком большой свободою и разными послаблениями, неприличными их солдатскому положению, — что от них не требуется должной субординации, и офицеры обращаются с ними без претензий. У других полковых командиров они не бывали, но у командира нижегородского драгунского полка, полковника Раевского, они постоянно принимались радушно.

Получив из Петербурга не очень приятные внушения (Хорошо составленными реляциями в персидскую и турецкую войны Паскевич обязан был прикомандированному к своему штабу казачьему офицеру Сухорукову. Этот Сухоруков был классически образован, участвовал в литературе тогдашних альманахов. Он прислан был на Кавказ вместе с подполковником Кузнецовым (впоследствии походным атаманом) за оппозицию против Чернышева в 1820 году, по преобразованию на Дону. Бедного Сухорукова перевели в Финляндию, и Паскевич не счел тогда возможным за него ходатайствовать. —Прим. автора.), [91] Паскевич бросил заготовленные ходатайства о производстве за отличия в офицеры разжалованных, приказал начальникам частей держать их в должных границах солдатского звания. Раевскому досталось крепко, и ежели бы он не успел получить прежде чин генерал-майора, то положение его было бы незавидное. Теперь сдавал он полк вследствие повышения, а то, пожалуй, сдал бы и без того. Открылась другая проруха — вероятно, тоже поясненная из Петербурга; почти все разжалованные, в особенности декабристы, получили георгиевские солдатские кресты, на что корпусный штаб и другие начальники не обращали внимания при получении списков награжденных ими нижних чинов. Стали добираться до ротных командиров — те показали, что, согласно положения, солдаты сами избирают из среды своей достойных награды георгиевским крестом, без участия начальников, они же осуществляли только единодушное избрание солдат своим утверждением. Тем дело и кончилось. Остался в проигрыше только тифлисский комендант, полковник Бухарин, человек хороший, как вообще говорили, женатый на образованной, очень приятной в обществе женщине — кажется, Катерине Ивановне, — ей посвящена повесть А. Бестужева, Фрегат Надежда. По званию коменданта, Бухарин обязан был наблюдать за проживающими временно в Тифлисе воинскими чинами, а за разжалованными еще [92] более. Между тем у него, коменданта, отставший от полка А. Бестужев был постоянным гостем, как хороший знакомый. Получив замечание по поводу декабристов, Паскевич, прежде к ним снисходительный, сделался вдруг строго требовательным. Призвав Бухарина, он гневно спросил его, почему он дозволяет проживать без всякой надобности в Тифлисе разжалованным и не высылает их в полки, да еще А. Бестужева часто принимает у себя в доме? Растерявшийся Бухарин на первое сказал, что разжалованным дозволили остаться в городе их командиры, а на последнее замечание наивно отвечал: что не он, а его «Катерина Ивановна принимает у себя Бестужева». Это погубило доброго коменданта, скоро смененного, а достойную женщину сделало предметом насмешек легкомысленной толпы.

Брат Павел и другие, знавшие хорошо А. Бестужева, рассказывали, что, будучи адъютантом принца Александра Виртембергского, он был принят в высшем обществе; при интересной наружности, своей любезностью и бойкостью языка производил большое впечатление в салонах; светские женщины его обожали и страшились его язвительных речей; если которая имела несчастье возбудить против себя его неудовольствие, то беспощадной иронией и сарказмами он преследовал жертву. Павел Бестужев говорил мне, что адъютант Б., будучи аристократом, не мог играть в петербургском обществе такую видную роль, как Александр, и потому, из зависти, был с ним в дурных отношениях. Этому обстоятельству Павел приписывал причину погрома декабристов на Кавказе.

Несмотря на грубую, невежественную натуру «бурбона», командира дербентского батальона однако же нельзя очень [93] винить в дурном обращении с Бестужевым, так как он имел в виду предшествующую историю и частью боялся ответственности за послабление, частью увлекался неприязненными отношениями к коменданту Шнитникову, с которым был в ссоре. Более возвышенная культура и благородное сердце последнего не стеснялось рабским угодничеством репрессивным мерам в отношении разжалованных, и он дружески принимал в своем доме А. Бестужева, что еще более раздражало дубового его командира, и потому положение Бестужева в первое время пребывания в Дербенте было тяжело. Бестужев должен был нести всю тягость солдатской службы и жить в казармах. Но как авторитет Шнитникова в отношении батальонного командира был далеко выше в глазах местного начальства, то он косвенно облегчал участь Бестужева: дал ему особую квартиру и посылал с поручениями в горы по заведываемому им округу; скоро ознакомившись с татарским языком, Бестужев сделался популярным человеком между дербентскими жителями, а Дербент считался тогда мусульманскими Афинами, по чистоте татарского языка и мудрости тамошних ученых, и между ними Искандер-бек (Александр) приобрел уважение.

Кипучая, легкая и суетная натура Марлинского причиняла ему много хлопот в жизни и не могла сделать его серьезным общественным деятелем, какими обыкновенно воображали себя декабристы. Заносчивая отважность, искание приключений — ставили его жизнь не раз на карту и, может быть, были причиною его гибели. Женщины, как воздух, были его стихией. Бывало — говорил мне брат его Павел — соберет Искандер-бек к себе правоверных мыслителей и почетных лиц города и начнет им рассказывать [94] сказки, в роде тысячи одной ночи, из европейского быта или петербургской жизни, и на половине рассказа остановится, заявив, что его требует к себе комендант, но что он скоро вернется и будет продолжать историю; между тем доверенный человек занимает почтенных гостей, не жалея угощений; чрез несколько времени возвращается Искандер-бек, как ни в чем небывалый, прочтя между тем милой половине одного из присутствующих ученых мужей, на подготовленном свидании, страстную лекцию, не думая о том, что мусульманский профессор в Дербенте владеет кинжалом также свободно, как тростниковым пером, а горы укроют сейчас каждого кинжального деятеля. Между тем А. Бестужев свел тесное знакомство с русской девушкой, дочерью унтер-офицера; раз как-то, вечерам, она шалила на его постели, под подушкой лежал заряженный азиатский пистолет, с которым он ездил в горы; от неловкого движения курок спустился — и бедная девушка была поражена насмерть пулей.

Страшная буря обрушилась над Бестужевым; ближайшие его начальники тоже были в смущении. Надобно было отвечать на два вопроса: почему рядовой Бестужев жил в отдельной квартире, и зачем было у него заряженное азиатское оружие? Но тогда был еще в силе благодушный и рассудительный корпусный командир, барон Розен, и начальник его штаба, генерал Вальховский, человек с большими способностями. Удовольствовались донесением, что Бестужев посылался в горы с поручениями в опасные места только с несколькими проводниками, то ему необходимо было иметь азиатский костюм и оружие, и как он свел знакомство с некоторыми влиятельными горцами, то необходимо было ему принимать их у себя отдельно в [95] квартире, а не в казарме. Так дело и замялось, но о нем, конечно, донесено было в Петербург. Бестужев потерял только за это георгиевский крест, который назначался ему за отличие при обороне Дербента, и в этом случае Бестужев тоже напрасно ропщет на своего батальонного командира. Эта же несчастная история отдалила производство его в офицеры. Я не нахожу нужным опровергать нелепый слух, пущенный в ход недоброжелателями Бестужева, что он убил девушку из ревности. Сам отец несчастной опровергал эту клевету.

Пробыв почти три года во второй раз в Ахалцихе, по окончании устройства переселенцев на месте нового жительства, я передал их затем в местное управление, согласно общего распоряжения, сам же возвратился в полк и получил из корпусного штаба командировку в Россию, имея в виду побывать дома. Живя в Ахалцихе, я приятельски сошелся с штаб-лекарем, женатым на дочери одного второстепенного придворного священника. Она была добрая женщина, болезненного сложения, невзрачная собой и мало образованная, — муж превосходил ее интеллектуальностью и был человек вообще порядочный, — сдружась, я часто проводил вместе с ними время, какое у меня оставалось от частых разъездов и хлопот по моей обязанности. Добродушная хозяйка своею оригинальностью приводила меня иногда в недоумение, — она часто рассказывала о петербургской жизни и великосветском общество, которое ей удавалось видеть только с хор дворцовых зал или гуляя по невскому проспекту. Несмотря на мое совершенное незнание света, мне казалось, что ее рассказы не совсем согласны с действительностью. Приезжавшая в Ахалцих на минеральные воды из Гори, Анна Николаевна со вторым мужем [96] подсмеивалась над ее странностями и моей простоватостью, но вместе с тем находила мужа ее человеком рассудительным и одобряла приязнь мою с ним. И вот после моего отъезда, месяца через три, прибывший в Ахалцих А. Бестужев — этот лев и идол петербургских салонов — находил удовольствие бывать каждый почти день в том не хитром, хотя и добром семействе, как и я, одичалый кавказец, и выслушивать рассказы хозяйки о житейских порядках большого света.

Такие превращения во взглядах и наклонностях петербургских франтов, поступивших в ряды нашего воинства, мне не раз случалось встречать — и особенно относительно кахетинского вина и женского общества, так бедного своим составом в мое время. Сперва молодой барич, привыкший к тонким французским винам, морщится, пробуя понемногу благодатный напиток Кахетии, припахивающий бурдючной нефтью; пройдет месяца три-четыре и петербургский джентльмен, не хуже присяжного кавказца, с удовольствием тянет влагу, которой, по всем вероятиям, упился праведный Ной, сойдя с Арарата. Потом столичный ловелас, сидя в какой-нибудь крепостце или штаб-квартире, иронически отзывается о присущем дамском обществе, и вот отправляется он в экспедицию, протаскается по горам и трущобам месяцев 10 или 12-ть, не зная ничего, кроме балагана или палатки, и не видя вблизи из женского рода никого кроме пушки и патронной сумы; натерпевшись холода и голода, зноя и утомления, возвращается он в штаб-квартиру, как в обетованную землю — и тут уже является любезным кавалером в дамском обществе и находит очень милыми полковых амазонок. Ахалцихская амазонка штаб-лекарша, оказалась, в некотором смысле, героиней. [97]

Наш полковой штаб-лекарь Никифор Иванович Явленский был в своей сфере замечательной личностью. Зная хорошо свое дело и живя в г. Гори при полковом лазарете, он первый из русских докторов приобрел большое доверие у жителей горийского уезда (прежней Карталинии). Как человеку женатому и знающему туземный язык, ему вполне доверяли лечить свои семейства грузины, еще сохранившие тогда ревнивые азиатские обычаи и прятавшие своих красавиц от дурного офицерского или чиновничьего глаза. До нашего штаб-лекаря грузины довольствовались своим «акимом», т. е. лекарем, в роде наших деревенских знахарей, а как Никифор Иванович не любил треволнений походной жизни, то во время похода полка оставался почти всегда при лазарете в штаб-квартире, на что полковые командиры охотно соглашались, зная, что оставляемое значительное число больных и по оному хозяйство будут иметь должное попечение в их отсутствии. В июле 1834 года наш грузинский полк, куда я поступил по новому переформированию, назначен был в поход в Абхазию. Явленского положено было оставить в штаб-квартире, а место его в походе заменить другим. Зная, что моему приятелю, ахалцихскому штаб-лекарю, желательно было получить анненский крест, чтобы, по тогдашнему праву, быть дворянином, между тем, ахалцихский климат, в числе не многих на Кавказе мест, необыкновенно здоров, где медику и отличиться было не в чем, я и начал хлопотать, чтобы моего приятеля прикомандировали к полку на время похода. Полковой командир, зная его лично, охотно на то согласился (По этому случаю из Сурама я ездил в Ахалцих и пробыв там только один день, в первый раз видел А. Бестужева, не более получаса, зайдя к нему с одним общим знакомым; он жаловался на нездоровье, почему, как обыкновенно, и не мог быть в тот день у штаб-лекаря, хотя его ждала хозяйка. Прим. автора.). [98]

Но я, как медведь пустыннику, оказал коему приятелю дурную услугу. Чрез несколько времени он заболел в Бомборах гнилой горячкою и умер на моих руках. Как отряд наш должен был скоро выступить далее и свободное сообщение за нами прекратиться, то я поспешил отправить в Ахалцих к неутешной вдове вещи покойного с лошадью и денщиком его, написав при этом грустное письмо. Возвратившийся с вещами денщик первый привез печальное известие, и пораженная им вдова впала в глубокую печаль, доходившую до отчаяния: она рвала на себе волосы, била себя в грудь, все ахалцихское русское общество поражено было ее горестью и жалело о добром ее муже. Старик комендант, будучи сам, семейным человеком, счел обязанностью вскоре навестить несчастную вдову и нашел ее в страшном припадке отчаяния — она рвала опять на себе волосы и кричала, что ей ничего не осталось, как утопиться, и хотела при этом выбежать из квартиры, — смущенный, оторопевший начальник крепости едва успел удержать ее и не знал, как успокоить; глубоко взволнованный, он передавал бывавшим у него печальную сцену свидания с штаб-лекаршей. Александра Бестужева давно уже не было в Ахалцихе; с производством в унтер-офицеры он уехал в отряд генерала Вельяминова, который должен был со стороны Анапы идти по берегу Черного моря навстречу нашего отряда и соединиться с ним, — но он дошел в два года до Геленджика, а мы до Адлера, или, вернее, до Гагры.

Чрез неделю после посещения комендантом отчаянно неутешной вдовы, подается ему рапорт; при чтении его [99] старик комендант выразил необыкновенное изумление и обратился к бывшим у него по службе нескольким офицерам: «господа, а глазам своим не верю, так ли я прочел — прочтите, пожалуйста», — и передал им рапорт, в котором очень ясно испрашивалось у местного начальника гарнизона дозволение батальонному казначею, поручику N., жениться на вдове штаб-лекаря В. «Я не могу даже и дать просимого дозволения, сказал комендант, так как денщик прибыл с частным письмом, я же должен получить официальное уведомление о смерти штаб-лекаря, считающегося у меня в командировке». Уведомление не могло быть скоро получено; из полка донесено было о смерти штаб-лекаря в корпусный штаб, оттуда дано знать корпусному штаб-доктору и процедура затянулась.

Изумление коменданта показывало только, что он недавно прибыл из России. У нас же в какой-нибудь крепостце или штаб-квартире можно было подслушать на званном вечере такого рода разговор вновь прибывшего со старожилом: «кто танцующие в первой паре? Это жена штабс-капитана N. и поручик Z; если муж дамы скоро умрет по милости здешнего благодатного климата, то она выйдет замуж за своего кавалера, а если и его потом положит где-нибудь пуля, то она будет женою своего визави», — и слова рассказчика после оправдывались. Впрочем, я вспоминаю только некоторые черты характеристики тогдашнего быта, нисколько не думая делать их общими.

______

Всем стали надоедать беспрестанные отступления в рассказе старика, поэтому я спросил: «ну, как же вы защищали Ахалцих от турок?» — Да, неожиданно гроза грянула на нас, и также неожиданно унеслась вихрем! [100] — Да ведь вы знали о сборе Ахмет-паши вблизи Ахалциха? — спросил я. — Я вам говорил уже, что нам известны были эти сборы, и Паскевич кроме наших донесений, другим путем, через Карс, был тоже о том извещаем. Да и мы, как и он, мало верили в действительность предприятия, так как турки и персияне много затевают, а мало делают, — так думали и теперь. Желая по наружности исполнить волю султана, они, может быть, сделают какой-нибудь набег, вылазку из крепости — их прогонят, — Ахмет-паша донесет султану, что он побил множество гяуров, и пришлет ему в подарок, как трофей победы, какие-нибудь две-три несчастные головы, да и скажет, что за снегами и холодом нельзя было действовать в гористой местности, чрез арсианской хребет невозможно было перевезти тяжести и пушки, «а то бы «Москов» совсем погиб, и самый Тифлис был бы взят!» при чем подразумевалось бы, что и светлый гарем падишаха был бы укомплектован в изобилии пленницами из Грузии — как бывало во время оно.

Князь Бебутов был в большом затруднении — дать настоящую оценку предстоящему событию; как я уже сказал, что все слухи о сборах Ахмет-паши могли быть преувеличены и по характеру противника в суровое время в больших размерах не исполнимы, то слишком настоятельные требования о помощи были бы найдены неуместными и необдуманными, если бы Ахмет-паша с небольшими силами сделал только набег на окрестности Ахалциха и немедленно удалился за Арсиан; тогда войска, пришедшие в сикурс, сделали бы бесполезное движение, оторвались напрасно от приготовления к походу и не могли бы воспользоваться отдыхом, в котором они так нуждались. Кажется, и Паскевич [101] и князь Бебутов держались такого мнения, и дела оставались в прежнем виде, в ожидании разъяснения.

Наступила масленица — и разъяснение незамедлило. Часов в 11-ть ночи, у князя сидело два-три человека из офицеров гарнизона,—вдруг прибегает с гауптвахты вестовой с докладом от караульного офицера, что какой-то туземец неистово стучит в запертые ворота крепости и громко требует немедленного пропуска к князю. Велено было тотчас пропустить его. Вбегает с воплями крестьянин христианской деревни Вале, в 10-ти верстах от Ахалциха по дороге в Поцховское ущелье, и объясняет, что из ущелья, часов в 8-м вечера, огромная толпа турок заняли внезапно деревню и начали в ней неистовствовать, окружив ее со всех сторон, так что он с большим трудом пробрался сквозь цепь и пикеты, чтобы дать известие в крепость.

Поднялась тревога в ожидании немедленного нападения турок на город и крепость; первая забота состояла — притянуть роту херсонского полка, стоявшую все время на южной окраине города, в нескольких уцелевших от пожара пустых саклях, составлявшую наблюдательный пост и охрану от мелких нападений на городских жителей, и не знавшую о внезапной тревоге. Высланы были две роты ширванского полка на известный пункт в центре города, чрез который следовало отступить роте и где преобладало мусульманское население; как расстояние было не близкое, то более часа прошло в тревожном ожидании, пока благополучно возвратились роты в крепость. Между тем как в юго-западной стороне и близ крепости среди мусульманского населения была невозмутимая тишина, на северо-западной же и северной стороне, обитаемой христианами и евреями, поднялась страшная тревога; засверкали среди мрака в домах огоньки, [102] послышались вопли в безмятежной дотоле тишине спавших жителей, толпами бежавших к крепости для спасения: им сказали наотрез, что ночью никого в крепость не пустят, так как по пятам их могли ворваться турки. Да и в крепости так мало было пустого места, что нельзя было принять более 400 человек из нескольких тысяч жителей, чтобы сохранить свободу действий гарнизона. Между тем, напряженное наблюдение со стен крепости не могло заметить в темноте ночи никакого враждебного движения, не слышно было ни одного выстрела со стороны, откуда ожидался неприятель. С рассветом гарнизон разошелся по казармам, а херсонская рота пошла занять свой передовой пост на прежнее место, чтобы показать ненадежному турецкому населению уверенность в своих силах, и, в случае надобности, дать ему пример строгости. Христианам и евреям дозволено было перенести ценное имущество в крепость, несколько семейств женщин и детей, лиц более или менее оказавших нам преданность, укрылись тоже в крепости. Мужскому населению дали часть имевшихся ружей и патронов — им предоставлено было занять низенькую стенку, в роде гласиса, под защитой крепостных выстрелов. Поутру кое-кто из почетных мусульман пришли к князю Бебутову с изъявлением своей преданности, расточая брань Ахмет-паше аджарскому; князь похвалил их усердие, просил держать в порядке своих единоверцев и показав вид доверия, спокойно отпустил. Но уже известно было, что несколько городских турок отправилось в лагерь Ахмет-паши, свирепые взгляды остававшихся в городе мусульман, изредка показывавшихся на улицах, видимо для наблюдения, хорошо объясняли их настроение; в продолжение другой ночи уже многие из них отправили свои семейства [103] в более надежное место, сами же остались одни в домах или ушли в Вале. Так прошло два дня; на ночь херсонская рота приходила в крепость, поутру возвращалась на свой пост, казачьи разъезды по дороге к Вале верст на 5-ть неприятеля не открывали. Неизвестность предстоящего тяготела над Ахалцихом, страх и уныние на лицах жителей, уверенность и бодрость гарнизона странно между собою противоречили. А чтобы показать, как мало думали в крепости об опасности, расскажу следующий курьезный случай. Во время обеда у князя на второй день (это было последнее сообщение с Грузией) пришедшая почта привезла известие о вышедших нам наградах за штурм Ахалциха; дождавшись нетерпеливо конца обеда, я поспешил поздравить с царской милостью товарищей, стоявших с ротой за городом; так как и солдатам в роты тоже были назначены георгиевские кресты, то веселье было общее; явились песенники и для них котлы с имеретинским вином — и пир пошел горой. В последних числах февраля, как я уже сказал, погода стояла теплая; на лощинах около Ахалциха снег пропал, живительная сила весны развивала приятные ощущения, резко противореча тревожному настроению живущего. Не желая тесниться в мрачных землянках, мы, по восточному обычаю, в одних сюртуках веселились на открытом теплом воздухе. Солнце начинало садиться, радушный хозяин, капитан Завойко, пошел в саклю распорядиться чаем, — вдруг один из веселившихся гостей сказал своему товарищу офицеру — «пойдем открывать неприятеля». Пойдем — отвечал тот. Велели двоим песенникам взять тут же стоявшие в козлах ружья, надели шашки и пошли в сторону, откуда ожидался неприятель; отойдя с версту, они встретили кучку в 7-мь человек вооруженных [104] жителей, которые на спрос объявили, что они ахалцихские, и возвращаются домой. Турки подозрительно и недружелюбно посмотрели на русских, однако ж вблизи, вероятно, побоялись сделать нападение; наши открыватели походили еще в разные стороны по пригоркам, и, к счастью, никого не встретив, поворотили назад, — между тем стемнело. В продолжение этого времени прискакал казак с приказанием — идти роте немедленно в крепость. Рота построилась, тут только Завойко хватился двух офицеров. Где они? Да пошли к Суфлису и взяли с собою двух солдат с ружьями — сказал один песенник. Завойко не знал, что делать — офицеры не приходили: ударить в барабан для подания им сигнала — произойдет в крепости и еще более в городе тревога в предположении нападения, — оставить их на произвол судьбы, он не хотел, — послал однако ж два патруля по указанному направлению, но они разошлись. В это время прискакал второй посланный о поспешном отступлении роты. Завойко в отчаянии ломал руки, — наконец, наши вояжеры возвратились. Сумасшедшие, где вы были? Открывали неприятеля — сказали искатели приключений. Видя, что их вразумлять нечего, Завойко махнул рукою и пошел скорее с ротой в крепость.

Как мало в Тифлисе давали веры в возможность нападения турок зимой чрез снежный Улгар на Ахалцих, и предварительные донесения о том князя Бебутова принимались только к соображению — показывает неготовность и медленность принятия мер для подания нам помощи и тревога Паскевича, когда дело стало нешуточным.

Еще с осени командир херсонского полка, ближайшего расположением к Ахалциху, имел предписание двинуться немедленно туда по первому требованию князя Бебутова, [105] и держать квартировавшую роту в Сураме, как передовом пункте, в комплекте, готовую к выступлению; но собственно в полку налицо было 6-ть рот, так как одна рота стояла в Ахалцихе, а другая в крепостце Ацхур, при входе в боржомское ущелье; третий же батальон полка был разбросан по военно-грузинской дороге и в Тифлисе для караула.

Во вторник на масляной, командир 1-й гренадерской роты, капитан Кишкин, поехал из своей квартиры в Сураме в штаб-квартиру, город Гори, имея в виду требование некоторых вещей, недостававших к полному обмундированию роты, и для разных расчетов с полковым казначеем по довольствию. Проехав 50 верст верхом, как тогда обыкновенно бывало, и прибыв туда к вечеру, он узнал, что полковой командир накануне уехал с женою в Тифлис и пробудет там всю масленицу. Не желая отставать от родных обычаев, парадируя их часто по недостатку средств до курьеза (так в мое время блины пекли на шанцевых лопатках по совершенному неимению в продаже вообще чугунных изделий), у полкового адъютанта была масличная вечеринка; разумеется, обстановку ее, кроме одних офицеров, составляли музыканты и песенники. Одни из гостей играли в карты, другие и без них находили развлечение. В полночь прибегает ординарец и требует адъютанта к полковому командиру. «Ты, братец, верно крепко поздравил масленицу, что городишь такую дичь — ведь полковник в Тифлисе, — сказал адъютант. Они сейчас приехали и требуют вас к себе поскорее» — ответил ординарец. Пирующих офицеров удивило неожиданно скорое возвращение полковника. Явившемуся адъютанту Бурцев, видимо встревоженный, объявил, что [106] Ахалцих облагают в больших силах турки, поэтому сейчас сделать надобно распоряжение к походу и первое — послать нарочного казака в Сурам, чтобы Кишкин спешил с ротою к Ахалциху. «Кишкин здесь — сказал адъютант. Тем лучше — лично передам приказание».

По приходе Кишкина, Бурцев передал ему важность минуты, и что от его усердия и опытности будет зависеть — быть полезным в столь серьезном деле. Бурцев, положив руку на плечо Кишкина, сказал: «ну, Семен Ананьич, на вас я надеюсь, что вы употребите все возможное усилие и мужество, чтобы, во чтобы нестало, поспешно пройти, или пробиться сквозь Боржом и соединиться в Ацхуре с Высоцким; в его роте далеко некомплект людей и его может раздавить масса неприятеля, тогда нам дорога будет загорожена; теперь по снегам обходов делать нельзя и мы должны будем проходить под выстрелами крепости. Берите сейчас с казачьего поста лошадь и скачите в Сурам, чтобы поутру завтра, или, пожалуй, уже сегодня вам выступить». Нет, уж позвольте, Иван Григорьевич, мне отправиться на своем «кабардинце» — сказал Кишкин, — он хотя уже сделал сегодня 50 верст, но я надеюсь доехать на нем скорее, чем на казачьей лошади, только прикажите дать мне проводников чрез Лияхву — вода в ней очень прибыла от тепла и мне трудно будет переправиться через нее в брод в такую темноту, когда я и засветло едва ее переехал.

Покамест пришли проводники, пока переправляли с большой опасностью и задержкою в объезд через раздувшуюся реку, прошло более двух часов. Кишкин не жалел коня; но ему надобно было по дороге заехать в полковые конюшни на Гаргарен (селение), чтобы взять под вьюки [107] артельных лошадей для котлов и припасов и в случае под раненых. Около 9 часов утра он уж был в Сураме. Гром ударил неожиданно, — никто не думал о походе; надобно было раздать по рукам сухари и запасные патроны из ящика; солдаты частью разошлись по разным местам — надобно было их собрать; в голове был ералаш масленицы; однако ж часа через полтора рота была на марше в полном составе. Я уже заметил, что боржомское ущелье за сорок слишком лет было совсем не то, что теперь и в такую еще пору года. Едва двум человекам можно было идти по тропинке в рыхлом от тепла снегу и взбираться во многих местах на скалы, так как прибывшая вода в Куре уже затопила во многих местах проходы; это еще, сверх затруднений, увеличивало настоящее расстояние (50-ти верст) от Сурама до Ацхур. С маленькими отдыхами, часов до 10 ночи, Кишкин шел безостановочно и для примера солдатам сам шел пешком впереди. На пути не встретился ни один прохожий по прежде довольно оживленной дороге, чтобы получить какие-нибудь сведения об Ахалцихе. Видя крайнее утомление отягощенных походной амуницией солдат, он остановился около Страшного окопа, верстах в 10 от Ацхура, где ущелье несколько раздвигается, на кратковременный ночлег на снегу и не разводя из предосторожности огня. Часа за два до рассвета он опять двинулся; отойдя немного, он услыхал слабый, протяжный гул; не доверяя сам себе, он спросил солдат: «что это, братцы?» те без запинки отвечали — «пушка, ваше благородие», — и вслед затем гул выстрелов стал раздаваться яснее (Это было верст за 30 от Ахалциха. Во время осады на гаргаренских полковых конюшнях, верстах около 80-ти, фурлейты из любопытства по очереди во время утренней и вечерней зари припадали ухом к земле, и могли ясно слышать, по течению Куры, гул выстрелов из огромных турецких пушек в цитадели Ахалциха. Прим. автора.), Кишкин скомандовал: [108] «ребята, прибавь шагу!» Ребята пошли по-гигантски. Надобно было спешить занять скорее последний обрывистый перевал близ Ацхура; взобравшись на него, Кишкин, при начинающем рассвете, увидел в стороне от крепости обходящую ее огромную массу неприятеля; но дело уж было сделано, — турки не успели загородить дорогу, и рота благополучно достигла крепости, подвергаясь опасности быть раздавленною скопищем 5-ти тысяч человек, посланных Ахмет-пашею одновременно с нападением на Ахалцих для занятия боржомского ущелья.

В продолжении двух дней после занятия Вале, когда намерения неприятеля были уже ясны, в крепости спешили приготовиться к отпору; разломали несколько домов вблизи крепостных стен, забрали, по возможности, довольно досок, наружных толстых дверей и бревен. Но все-таки каменные на глине и некоторые на извести дома и линия лавок оставались в 20-ти саженях; мечеть же пред самыми крепостными воротами и базастан (караван-сарай), не далее 40 сажен, сложенные из тесанных каменных плит со сводами, были очень прочной постройки. Была мысль сжечь окружающие дома, но во-первых — разыгравшееся вблизи пламя могло обратиться на крепость, произвести пожар и, пожалуй, взорвать в цитадели пороховой погреб, очень не надежно устроенный, — во вторых — обрушившиеся каменные дома могли служить хорошими траншеями. На совещании за первое мнение стоял артиллерийский капитан Горячко, последнее поддерживали несколько офицеров, вызываясь идти на вылазку, если понадобится, и тогда зажечь город, чтобы удобнее биться в [109] дыму и пламени. Князь, видя мужественную решительность гарнизона, склонился на последнее мнение. Тем более, что мечеть и огромный базастан нельзя скоро было разрушить; он предоставил эти два здания для защиты христианского населения. Сверх того, служа прежде при маркизе Паулучи, он знал, как строго осыпали осуждениями рижского коменданта, приказавшего в 1812 году при появлении невдалеке французов сжечь рижский форштат, между тем как французы не подходили к самой Риге. Могло случиться, что и Ахмет-паша не стал бы прибегать к решительным мерам штурма, а не замедливший сикурс из Грузии рассыпал бы скопище осаждавших в прах.

В продолжение двух дней вести приходили сбивчивые — мусульмане видимо лгали, наши христианские лазутчики, боясь быть открытыми турками, приносили сведения неудовлетворительные. В городе господствовала могильная тишина в мусульманских кварталах, христиане, в тоскливом ожидании страшной беды, зарывали в землю свое имущество, поценнее — переносили в крепость.

Часа за полтора до рассвета, 20-го февраля, на вторые сутки по прибытии неприятеля в Вале, послышался первый ружейный выстрел с поцховского моста, со стороны противоположной ожидаемого нападения, от жидовского квартала. Рассчитывая на штурм нижней крепости — как слабейшего пункта, неприятель с него начал атаку, между тем мусульманское население города с аджарцами бросилось со стороны юго-западной от базастана к воротам верхней крепости. Гарнизон успел вовремя стать в ружье; массы неприятеля подступили к самым стенам и многие смельчаки начали взбираться на них, между тем другие толпы, засев в домах на полуружейный выстрел, осыпали [110] градом пуль отбивавшийся гарнизон. Нам помогли пудовые бомбы, найденные при взятии крепости; начали бросать за стену, и взрыв их, покрывая батальный наш огонь, охладил яростный натиск неприятеля; к несчастью, крепость почти не имела фланговой или бастионной обороны, и весь огонь с нашей стороны был фронтальный. Однако ж, неприятель отхлынул от крепостных стен и засел саженях в 50 и ближе в домах, поднимающихся во многих местах амфитеатром. Чрез несколько времени начало светать — картина представлялась поразительная: с одной стороны, за зубцами, толпились группы солдат, в дыму выстрелов сурово смотрящих с высоты стен на волнующиеся толпы неприятеля, покрытые тоже пороховым дымом; серьезно спокойное выражение энергических, загорелых лиц — показывали понимание важности минуты и привычку к делу защитников крепости; с другой — внизу под стеною, за невысоким каменным барьером, толпились сотни две женщин и частью мужчин, успевших перебежать из ближайших домов под защиту наших выстрелов, — с отчаянием в взорах, с ужасом на лице, они взывали к нам о спасении: многие из них держали в руках распятие или иконы. Далее слышались исступленные вопли жертв диких инстинктов неприятеля, покрываемые грохотом крепостных орудий и перекатной дробью ружейной пальбы. Батальный огонь не умолкал почти весь день; понеся, значительные потери от неудавшегося штурма, неприятель стал укрепляться в домах и делать завалы вокруг крепости. Возмущенный зверством врага с жителями христианами и евреями, гарнизон к вечеру стал проситься на вылазку. Но из 1100 защитников нельзя было отделить более 250 охотников, самой надежной силы, которых судьба была сомнительна; поэтому князь Бебутов [111] отменил вылазку, в виду огромного полчища неприятеля и его энергии, рассчитав, что может понадобиться — употребить этих отважных солдат более в крайнем случае.

Слишком сто пушек крепостной, доставшейся от турок артиллерии, были разбиты по разным частям крепости. В цитадели было более 20 пушек большого турецкого калибра, на батарее верхних главных ворот крепости стояло 8 больших турецких и 4 наших полевых пушек и на пристроенных платформах две своих двухпудовые и две турецкие мортиры, — остальные пушки по разным местам имели свое назначение. Артиллерийских офицеров было у нас два: капитан Горячко — начальник крепостной артиллерии, и его помощник, молодой офицер. Последний командовал в цитадели, возвышавшейся, как я уже сказал, на скале отдельным укреплением. Мне, остававшемуся по милости Ахмет-паши секретарю правления без дела, досталась в команду батарея на главных верхних воротах. В нижней крепости, по ходатайству Горячки, назначен был командовать всей артиллерией его земляк, поляк князь Гедройц, классный провиантский чиновник, находившийся при довольствии войск, человек добрый, но очень простоватый, не имевший даже светского лоска польского пана; говорили, что его жена, довольно богатая, жила с ним не в ладах, и бедный князь духом и карманом поневоле искал убежища в провиантской службе на Кавказе. Офицеры подшучивали над его назначением, а солдаты относились к нему не очень внимательно, как «не военному». Однако, Горячко, верный своим племенным традициям, пользуясь доверием князя, сделал так, что в реляции о ходе обороны выказаны были необыкновенные заслуги Гедройца; впрочем, Горячко, как дельный офицер, исполнял дело свое хорошо. [112] Крепость обложена так была густо толпами неприятеля, что в продолжение 12-ти дневной осады не один лазутчик не мог в нее пробраться с известием, и мы во все это время решительно не знали о мерах, предпринятых к нашему освобождению. Мы только знали, что брат Ахмет-паши с значительными силами занял боржомское ущелье ниже Ацхура, и всякое сообщение с Грузией прекращено. Следовательно, конец осады для нас был неизвестен. Между тем, день и ночь гарнизон почти постоянно был под ружьем в ожидании штурма, так как огромные толпы, саженях в пятидесяти и ближе от стен, закрытые строениями, всегда готовы были броситься на приступ, при малейшей оплошности с нашей стороны. Град пуль буквально сыпался с высоты окружающих домов, базастана, из-за огромных завалов, воздвигнутых кругом крепости из бревен и камня разобранных домов. Этот страшный обруч, сдавливавший крепость, надобно было разбивать неустанно с батарей. С высоты цитадели, с батарей на верхних воротах и угловой в нижней крепости, у Поцхова, канонада не умолкала ни днем, ни ночью. Самая тяжелая служба выпала на долю артиллеристов, зубцы стен их мало защищали, и прицельные выстрелы неприятеля с высоты и завалов били в амбразуры и чрез стену наверняка, — с неуклюжими, тяжелыми лафетами турецких пушек было много работы. В продолжении четырех суток на моей батарее переменилось, по случаю убыли, за исключением двух артиллеристов, два комплекта прислуги при орудиях и к вечеру этого дня, последнего масленицы, во время перестрелки, когда мы постоянно бывали в движении, приготовляясь к ночному штурму, запасаясь снарядами — пуля пробила мне правое плечо возле ключицы, — глубина раны сказалась более вершка, и вынуть было [113] невозможно или лекарь не сумел. Сначала мне показалось, что я ранен в бок, так как вся правая сторона тела онемела; у меня стала кружится голова и я прилег на лафет — кровь хлынула по рукаву, и вся кисть руки покрылась ей; артиллеристы, думая, что я ранен в руку, стали меня поднимать как раз за больное плечо, — в это время овладела мною необыкновенная злость, я стал браниться.... меня бесила невозможность отмстить за себя, но я еще кое-как с помощью Мишустина дошел до своей квартиры. Здесь уже, от истощения крови и невыносимой боли, я впал в изнеможение. В продолжение всей ночи я не мог сомкнуть глаз от страдания и начинавшейся горячки; в бреду мне показалось постыдным лежать в такое время, — мне представлялись турки, ворвавшиеся в крепость и я должен умереть под их кинжалами, будучи не в состоянии от боли пошевельнуть рукою — все это меня сердило, усиливая раздражение нерв; к рассвету я немного забылся; вдруг моя квартира, находившаяся под скалою цитадели, плохой азиатской постройки, началась трястись в основании от страшной канонады, открытой с цитадели по турецким толпам, бросившимся отбивать наш единственный водопой, ведущий из нижних ворот крепости к Поцхову. Тяжесть впечатления при этой пальбе и сотрясение моей комнаты производили на мой болезненный организм невыразимое страдание, какого я не испытал во всю жизнь.

В продолжении 12-ти дней обороны крепости, первый и последний день были только ясные; в остальное время шел мокрый снег пополам с дождем; семь рот нужно было для занятия необходимых пунктов на крепостных стенах и только по одной роте в верхней и нижней крепости оставалось в резерве. Днем гарнизон занят был, постоянной перестрелкой с засевшим под самыми [114] стенами неприятелем и разными работами для улучшения обороны, восстановлением частью засыпавшегося, покрытого хода к Поцхову; ночью стоял наготове, в ожидании штурма, который даже днем было сделать удобно при несоразмерном превосходстве в численности неприятеля, если бы половина его сил бросилась внезапно из-за ближних строений на приступ, а другая сильным огнем стала очищать путь через стены; но беспристрастно отдавая похвалу смелости неприятеля, у него не доставало головы с уменьем распорядиться своими средствами.

Солдаты, промокшие до костей от постоянного ненастья, истомленные работой и бессонными ночами, не имели времени осушиться или порядком согреться; желая сколько-нибудь защитить их от мокроты и сырости, князь приказал имевшиеся в большом числе от израсходованного провианта порожние кули раздать солдатам; они, распоров одну сторону, сделали из них в роде бурок, изрядно защищавших от сырости, остальные употребили на подстилку в грязной почве; такое некрасивое убранство принесло однако значительную пользу, хотя забавно было смотреть на солдат, едва ворочающихся в мокрых, за ночь всегда обледенелых бурках и на головной убор, который тоже пришел в негодность, и потому солдаты кто из войлока, кто из кожи порционного барана смастерили для себя по своему вкусу и средствам шапку.

Фонтан близ мечети, проведенный с гор, достаточно снабжал хорошей водою крепость, но его трубу в первый же день осады турки испортили; однако, по случаю в изобилии падавшего снега с дождем, гарнизон не нуждался особенно в воде, хотя и чувствовался в ней недостаток, но для бедных животных, лошадей казачьих, офицерских и [115] рогатого скота штук в полтораста, водопой сделался затруднителен. В первые четыре ночи доступ к Поцхову нижними водяными воротами был свободен, но неприятель догадался, и, в роковую для меня ночь, он сделал первое нападение на вылазку для водопоя; с этого времени он строго стерег всякое движение наше к воде, обходившееся горячими сшибками. На беду, в покрытый путь к воде прорвалась, вследствие размокшего грунта, какая-то старая с нечистотой канава и затопила проход по нем.

Осада шла своим чередом — с рассвета до ночи пальба с обеих сторон была неустанная, только батарея на главных воротах, после моей раны и большой потери в людях, по невыгодности положения, почти молчала; князь приказал стрелять с нее изредка. С нее сняли 4 наших пушки в ожидании взрыва, оставив одни турецкие; уменьшили прислугу на половину, уже наполненную из строевых солдат, так как, за недостатком настоящих артиллеристов, князь еще с осени приказал приучить пехотных солдат действию при орудиях. Этой батарее особенно не посчастливилось — ей предстояло взлететь на воздух. С первой ночи мы услышали стук под воротами; широкий подземный водопровод для фонтана, по отведении воды, служил готовою галереей для минных работ; при дневном шуме и постоянной пальбе подземная работа была не слышна, но в тишине ночи, при перерыве канонады, ее можно было слышать явственно; в сумерки третьей ночи один из христиан пробрался к крепости и по данному знаку его перетащили на веревках чрез стену; он объявил князю по секрету, что под верхние вороты подведена мина, которую в полночь турки взорвут и бросятся на штурм. Хотя сзади была вторая стена и такие же ворота, но они не были [116] приспособлены к обороне, да и людей у нас было недостаточно; не желая преждевременно обескуражить гарнизона, князь однако передал мне это известие, приказав наблюдать осторожность. Положение мое было неутешительное — быть неминуемой жертвой взрыва, вещь прегадкая, — мне еще хотелось жить, радужные мечты сулили мне заманчивую будущность, а тут наверное предстоял всему конец; привычка — ни о чем не думать в сражении, меня бросила, я сердился на самого себя и мне было тяжело на сердце. Что-то зашевелилось во мраке перед воротами; — последовали два-три выстрела из завалов, я велел отвечать из двух пушек, желая показать, что мы не дремлем. Потом, чутко напрягая слух, я не мог ничего различить, кроме зловещего стука под ногами. Было уже часа два ночи, а обещанного взрыва не было, не слышно было никакого шума, показывающего приближение неприятеля, снег падал мокрыми хлопьями, кругом мертвая тишина; наконец, часа в три ночи, я прилег к лафету немного отдохнуть, утомленный денным движением и почти бессонными ночами; часа через полтора я очнулся, но не мог раскрыть глаз — вероятно, вследствие усталости; кругом не слышно было даже шороха, тишина эта, сменившая грохот и шум, показалась мне необычайной; падавшего снега я не чувствовал; я не знал — в живых или мертвых считать себя, взрыв мины мог отправить меня моментально, на тот свет, — неужели этот мрак и мертвая тишина — начало загробной жизни! Это полузабвение и недоумение продолжалось более минуты, мне стало тяжело, с усилием я открыл глаза и с радостью увидел прояснившееся небо и бледный свет занимающейся зари, — мои артиллеристы думали, также как и я, вблизи часовой, облокотясь на ружье, смотрел в амбразуру. [117]

Среди общей нашей опасности, каждый из нас думал постоять за себя и недаром сделаться жертвой врага, в этом не было ничего необыкновенного, но бывший на моей батарее бомбардир Мишустин, сделался у нас популярной личностью. Плотно сложенный, слегка рыжеватый, Мишустин более 20-ти лет продолжал службу, но незаметно было в нем сколько-нибудь дряхлости, — он постоянно держал себя бодро и весело. Еще в 1809 г., под Бранловым и против других крепостей на Дунае, он упражнялся в артиллерийском искусстве и потому так изощрил глаз и набил руку, что даже из мортир стрелял с удивительною меткостью. Из бывших у меня на батарее четырех мортир, Мишустин с особою любовью и старанием посылал бомбы в собиравшиеся за строениями толпы и всегда почти без промаха. На минарете за барьером сидел казак, извещавший о сборищах неприятеля в известных местах города. Мишустин, бывало, посмотрит в амбразуру на указанное направление, немножко подумает, сойдете с валганга на устроенную по тесноте места ниже платформу для мортир, посыпет, смотря по расстоянию, горстью в камеру пороха — и заряд ляжет где надобно. Раз, после удачного выстрела в указанную толпу, сидевший, притаившись за решеткой минарета казак, с радости не вытерпел, и забыв осторожность, вскочив на ноги, закричал богатырским голосом: «попало, как раз попало!» Всегда стороживший, как на охоте, всякое наше движение неприятель, послал несколько пуль в пришедшего в экстаз сына Дона; к счастью он отделался только царапиной. Как истый артиллерист, воспитанный на бомбах и картечи, Мишустин с презрением смотрел на сыпавшиеся вокруг него пули, и когда от них падал кто из [118] товарищей, он сердито бормотал: «от такой пустой штуки и умирать-то гадко!» Когда меня ранили, он первый подбежал ко мне с утешеньем: «не беспокойтесь, ваше благородье, это пустяки, — вот если бы вас хватили ядром или картечью — ну, дело другое». Князь, обходя батареи, всегда говорил ему приветливое слово. Я считаю излишним говорить, что князь Василий Осипович во время осады стоял не только во главе начальства, но и во главе мужества гарнизона.

Осада продолжалась обычным порядком; постоянная пальба с обеих сторон, беспрестанные попытки собиравшихся масс к штурму, охлаждаемые действием нашей артиллерии, производили большой урон в их рядах. Между тем, гарнизон, от недремлющей бдительности под ружьем в постоянно ненастную погоду, приходил в изнурение, тогда как численность неприятеля возрастала пребывающими из Аджары и других санджаков толпами, привлеченными в город как фанатизмом, так и жаждой грабежа. В ожидании нападений на город, жители уже давно стали лучшее свое имущество закапывать в землю и более закладывать в стены. Случайно разломанная турками сакля открыла спрятанное добро, и вот они пустились в постоянное отыскивание добычи, разрушая дома, копая землю; под конец осады, когда уже истощилась добыча в христианском и еврейском кварталах, аджарцы не давали пощады и мусульманскому имуществу, при чем происходили кровавые схватки.

В крепость не приходило ни одного утешительного известия — казалось, нас бросили на произвол судьбы. Бурцев с 5-ю ротами своего полка и двумя пушками, оставленными на случай в Гори, заняв удобную позицию в Боржоме, не доходя Страшного окопа, не мог ничего предпринять против загородившего ему дорогу в больших силах неприятеля. [119] Сдавленный и трещине ущелья при глубоком снеге, ему нельзя было сделать какого-нибудь обхода, чтобы выбить неприятеля из его крепкой, лесистой позиции; по тесноте места и преграде гор, Бурцеву невозможно было даже с успехом действовать из орудий. С замиранием сердца он прислушивался к каждому пушечному выстрелу после долгой паузы со стороны Ахалциха, чтобы знать, что крепость еще не взята. Предугадывая критическое положение осажденных, он, наконец, решился, во чтобы ни стало, с рассветом 4-го марта атаковать неприятеля, чтобы, по крайней мере, соединиться с двумя ротами в Ацхуре. После довольно упорного боя, он сбил турок, полагавших, что это был только авангард из Грузии и потому отступивших. В полдень Бурцев пришел в Ацхур, хотя турки еще старались делать ему препятствия.

Поутру этого дня в Ахалцихе слышен был слабый гул пушек со стороны Боржома, но у нас не знали тому причины и полагали, что это отбивается Ацхур; день прошел в обычной перестрелке. В 9-ть часов вечера кто-то подбежал к нижним воротам и с благим матом еврейской натуры закричал: «турки бегут!» Его тотчас перетащили через стену, он объявил, что с час времени поднялась между турками тревога и что они поспешно удаляются из города в ожидании прибытия русских; Ахмет-паша уже уехал. Нельзя было поверить еврею, и потому в крепости остались в наблюдательном положении до утра. Между тем стал слышаться беспорядочный шум в городе, вблизи не было ни одного выстрела, и только изредка они раздавались в дальних кварталах (то были ссоры за добычу.) Ахмет-паша, вечером узнав о поражении своего брата (который, не заходя в Ахалцих, отправился прямою дорогой в [120] Аджару), сейчас сел на коня, и не сделав никакого распоряжения, поехал тоже восвояси. С рассветом вышедшие из крепости две роты и казаки забрали в городе в плен человек полтораста проспавших аджарцев, а в 3-х верстах нашли брошенными две полевые пушки и другие две найдены после в поцховском ущелье без лафетов, которые везли на санях к Ахалциху. В полдень пришел Бурцев со своим отрядом, а чрез три дня Муравьев, которого передовые войска остановились в Ацхуре (В продолжение осады выпущено было из доставшегося турецкого арсенала до 11-ти тысяч пушечных зарядов и до 150-ти тысяч патронов; все окружающие дома избиты были, как решето; огромные следы крови в этих домах показывали значительную численность жертв и страх, причиненный неприятелю, как узнали после. Под крепость подведены были две мины — под верхние ворота и около нижних; в первой мине нашли уже два пуда пороху, но как его было недостаточно для полного успеха взрыва, то паша послал за порохом в Аджару и там что-то замешкалось, хотя ему можно бы было употребить на то порох из большого запаса патронов, найденных после его бегства. Прим. автора.).

Но бедствия продолжали тяготеть над Ахалцихом и его гарнизоном; сначала в наказание мусульманам и по необходимости очистить эспланаду перед крепостью, сожгли дома на ружейный выстрел и более. Дней через пять стали внезапно умирать люди в гарнизоне и в городе — открылась чума; турки занесли ее с собою, она продолжалась три месяца и унесла много храбрых из гарнизона и несчастных, разоренных, из города.

В продолжение двух недель, от сильной горячки и дурного состояния раны, я был в безнадежном положении; после хотя стало мне несколько лучше, но все исход раны был сомнителен, хотя к концу марта я мог встать с [121] постели. Между тем чума все усиливалась, искусство доктора мне помогало мало, да он был обременен огромным числом больных и зачумленных. Мне желательно было попасть на руки своего доброго и искусного Явленского, но князь не знал, как меня отправить в штаб-квартиру: ни экипажей, ни дороги колесной через Боржом, по случаю весенней распутицы, не было. Мне предстояло умереть или от искусства крепостного доктора или от чумы (один фельдшер, меня перевязывавший, уже от нее умер; вскоре лекарь и мой товарищ при Бебутове тоже погибли); с нагноенной, испортившейся раною, расслабленного, не могшего от боли шевельнуть рукою, посадили меня на доброезжего моего коня и в сопровождении двух казаков отправили до Сурама верхом; нечего говорить, как тяжел для меня был этот переезд за 4 дня, на расстоянии 70-ти верст.

Во время последних слов рассказа старика, пароход наш подходил уже к Нижнему; раздался свисток, старик засуетился около своих вещей — и мы расстались. Я записал слышанное, как бывалый на Кавказе.

Василий Андреев

(Автор Воспоминаний служил в войсках отдельного кавказского корпуса с 1816 по 1836 годы; ныне статский советник. Ред.)

____________


Текст воспроизведен по изданию:
«Кавказский сборник издаваемый по указанию его Императорского Высочества Главнокомандующего Кавказскою Армиею.»
Том 1, Тифлис, 1876

© Текст — Андреев В.
© Scan — Thietmar. vostlit.info
© OCR — Трофимов С. 2010; A.U.L. 2012
© Сетевая версия — A.U.L. 10.2012. kavkazdoc.me
© Тифлис, 1876